— Думаешь, ты хитрее меня?
— Я больше работаю.
Я обнаружил, что хочу рассказать ему. Не от испуга (ты слишком далеко улетел, говорила мне марихуана, чтобы бояться кого бы то ни было), а ради любопытства. Я хотел знать, что он из этого извлечет.
— Уодли, — сказал я, — сообщил мне, что они с Пэтти Ларейн борются за покупку этого дома.
Ридженси присвистнул.
— Уодли хочет надуть то ли тебя, то ли Пэтти Ларейн. — Он быстро взвесил в уме разные варианты, точно компьютер — я почти услышал это тр-р-р-клик-дик-пик. — и сказал: — А может, и обоих.
— У него есть на то причины.
— Не скажешь ли мне, какие?
— Несколько лет назад, когда мы все жили в Тампе, Пэтти Ларейн хотела, чтобы я его убрал.
— Да ну!
— Послушай, не надо скромничать, — сказал я. — Неужто она тебе об этом не говорила?
У него было слабое место. Несомненно. Он не знал, как реагировать на подобные замечания о Пэтти Ларейн.
— Я не совсем понимаю, о чем ты, — сказал он наконец.
— Проехали, — ответил я.
Это была ошибка. Он мгновенно снова набрал скорость.
— О чем еще вы говорили с Уодли?
Я не знал, рассказывать ему или нет. Мне пришло в голову, что Уодли мог записать наш разговор на пляже. Должным образом отредактированная, его пленка могла изобразить меня наемным убийцей, ищущим ангажемента.
— Уодли был озабочен смертью Пангборна, — сказал я, — и удивлен исчезновением Джессики. Несколько раз повторил, что теперь он вынужден идти на покупку дома в открытую, а это взвинтит цену.
— Он не намекнул, где может быть Пэтти Ларейн?
— Он хотел, чтобы я попытался ее найти.
— И что он за это предлагал?
— Деньги.
— Сколько?
Ради чего, собственно, защищать Уодли, подумал я. Или во мне говорят остатки нашего семейного предубеждения против откровенности с копами? Потом я вспомнил о маячке.
— Два миллиона, — сказал я.
— И ты ему поверил?
— Нет.
— Он предлагал тебе убить ее?
— Да.
— Подтвердишь это под присягой?
— Нет.
— Почему?
— Я не уверен, что он не шутил. Кроме того, я ведь все равно отказался. Я еще в Тампе понял: для таких серьезных вещей у меня кишка тонка.
— Где я могу найти Уодли?
Я улыбнулся:
— Спроси у своих стукачей.
— У каких именно?
— Тех, что в коричневом фургоне.
Он кивнул, словно я сделал хороший ход в шахматной партии.
— Я тебе честно скажу, — произнес он, — они не знают. Он просто встречается с ними то тут, то там.
— На чем он приезжает?
— Он связывается с ними по радио. Назначает встречу. А сам приходит туда пешком. Потом уходит, тоже пешком.
— И ты этому веришь?
— Ну, я пока не тряс их так, чтоб зубы стучали.
— Советую потрясти.
— Осведомителей калечить нельзя — заработаешь себе дурную славу. Кроме того, я им верю. Именно так Уодли и стал бы себя вести. Он хочет, чтобы люди видели в нем профессионала.
— Может, ты не слишком стремишься разыскать Пэтти Ларейн?
Чтобы продемонстрировать свое спокойствие, он разыграл небольшую сцену. Взял окурок, выпотрошил его большим пальцем, скатал в маленький бумажный шарик и закинул себе в глотку. Нет оснований для тревоги, говорила его улыбка.
— Я не голоден, — сказал он. — Твоя жена объявится целой и невредимой.
— Ты уверен? Я нет.
— Подождем, — мягко промолвил он.
Я размышлял, много ли он наврал и насколько серьезной была эта ложь. От него не веяло ничем — разве что пустотой. Я вновь отхлебнул бурбона. С марихуаной он явно не сочетался.
Но Ридженси, похоже, эта комбинация нравилась. Он достал очередной косяк и подпалил его.
— Черт бы побрал убийства, — сказал он. — Рано или поздно сталкиваешься с таким, которое пускает в тебе корни.
Я не имел понятия о том, куда он клонит. Я взял предложенную им самокрутку, затянулся и вернул ее обратно.
— Было раз одно дело, — сказал он. — Дело симпатичного холостяка, который цеплял девчонку и вез ее в мотель. Он занимался с ней любовью; по его просьбе она раздвигала ноги, а он снимал ее «полароидом». Потом он ее убивал. И делал еще фотографию. До и после. А затем отправлялся домой, бросив девчонку в постели. Знаешь, как его взяли? Он собирал свои снимки в альбом. По странице на каждую леди. Его мать была ревнива и подозрительна — она взломана ящик с этим альбомом. Увидела содержимое и хлопнулась в обморок. А когда пришла в себя, вызвала полицию.
— Зачем ты мне это рассказываешь?
— Потому что это меня заводит. Я — работник органов правопорядка, и это меня заводит. Каждый хороший психиатр немножко псих в душе, и нельзя быть хорошим копом, если где-то в тебе, под спудом, не шевелится изверг. А тебя эта история не возбуждает?
— Наверное, ты не очень здорово ее рассказал.
— Хо-хо, вот порадовался бы окружной прокурор, глядя на тебя на свидетельском месте.
— Мне пора идти, — сказал я.
— Могу подбросить.
— Нет, спасибо. Я пешком.
— Я не хотел тебя расстраивать.
— Ты и не расстроил.
— Должен тебе сказать: этот малый с «полароидом» мне интересен. В моих буднях есть что-то такое, что сродни его штучкам.
— Понятно, — сказал я.
— Сайонара, — сказал Ридженси.
На улице я снова начал дрожать всем телом — главным образом от облегчения. За последний час я не произнес ни одного невзвешенного слова. Мне приходилось тщательно выстраивать каждую фразу. Поэтому, покинув его кабинет, я почувствовал себя значительно свободнее. Однако этот мерзавец был чересчур уж сообразителен. Рассказанная им история действительно возбудила меня — точнее, неприятно задела глубокую душевную струнку.
На что же он намекал? Я вспомнил фотографии обнаженной Мадлен, которые делал давным-давно, и обнаженной Пэтти Ларейн, которые делал недавно. Они прятались где-то в моем кабинете, точно рыбы, пощипывающие риф. При одной мысли о том, что они там лежат, я испытывал низкое торжество обладания, словно владел ключами от каких-то острогов. Я вновь начал спрашивать себя: неужели я и есть тот жестокий убийца?
Не могу описать, какое отвращение меня тогда охватило. Мне было физически плохо. Марихуана усилила спазмы в горле — по интенсивности они приблизились к оргазмическим. Из пищевода поднялись желчь, виски и мой скудный ужин; я перегнулся через ограду и оставил свою горечь на соседской лужайке. Можно было надеяться, что этот грех смоет дождем.
Да я и впрямь походил на человека, наполовину раздавленного обрушившейся скалой, — преодолевая жуткую боль, он с трудом высвобождает свое тело из плена. И сразу же гнет снова придавливает его.
Я знал, почему меня вырвало. Я должен был вернуться к тайнику. «Нет, нет, — шептал себе я, — там пусто!» Но уверенности у меня не было. Какой-то внутренний инстинкт, настойчивый, как голоса Адова Городка, приказывал мне ехать. Если убийцу, как мы привыкли считать, всегда тянет на место преступления, то и во мне, видимо, что-то переключилось, ибо я был убежден: только вернувшись туда, я смогу доказать себе собственную невиновность и пережить следующую ночь. В противном же случае я виновен. Вот какой была моя логика, и когда я добрался домой, она так капитально завладела моими мыслями, что я думал лишь об одном: поскорее бы забрать ключи от «порше». Как и в прошлый раз, я стал прокручивать в уме все путешествие: шоссе, проселок, ухабистая песчаная дорога — и заранее увидел лужи, которые должны были образоваться в колеях от дождя, потом тропу и прикрытый мхом камень у тайника. Воображение даже нарисовало мне полиэтиленовый пакет, возникающий в свете фонаря. Дальше мои мысли застопоривались. Подготовив себя таким образом, я хотел было тронуться в путь, но вдруг мой пес стал лизать мне пальцы. За последние четыре дня это было первым знаком приязни с его стороны. Поэтому я решил взять его с собой. Прикосновение широкого собачьего языка к моей ладони вызвало к жизни и практические резоны: пес вполне может оказаться полезен. Ведь если в самом тайнике ничего нет, кто поручится, что ничего нет и поблизости? Его нюх приведет нас к цели.
Впрочем, признаюсь: запах его свалявшейся шерсти произвел такую атаку на мои раздраженные внутренности, что мне захотелось все-таки оставить его дома. Однако он уже сидел в машине — мой большой черный Лабрадор, сосредоточенный, как солдат перед отправкой на фронт. (Кстати, мы нарекли его Трюкачом, ибо он был слишком туп, чтобы выучиться каким бы то ни было трюкам.)
Мы поехали. Он сидел рядом со мной на пассажирском месте, носом вперед, и ехали мы с одинаковой сосредоточенностью. И только миновав больше половины пути до поворота к Труро, я вспомнил о радиомаячке. Мысль, что меня до сих пор преследуют, привела меня в ярость. Я затормозил на обочине шоссе, снял эту маленькую коробочку и положил ее в неглубокую канаву около придорожного столбика. Затем мы двинулись дальше.
Я не вижу нужды описывать остаток пути. Все происходило медленно, как и прежде, и чем ближе становилась последняя песчаная дорога, тем слабее я нажимал на педаль, пока двигатель не начал глохнуть — раз, потом другой. В последний раз это случилось в луже, и я ощутил мимолетный, как прикосновение призрака, страх, что не смогу завестись снова. В колониальную пору на одной из здешних лужаек стояла виселица, и за моросью мне чудилось, что на каждой заметной ветви висит труп. Не знаю, кому пришлось тяжелее — мне или моему псу. Он все время поскуливал — это были стенания умирающего, точно он угодил лапой в капкан.
Я слепо побрел по тропе с фонарем в руке: туман был до того плотный, что на мои щеки словно ложилась пена. Пес жался плечом к моему бедру, но за несколько ярдов до искривленной карликовой сосны выскочил вперед, лая с возбуждением и испугом, как будто, подобно нам, почувствовал себя расколотым на две несоединимые половины. Никогда еще его голос с этими взвизгами восторга и паническими задыханиями не звучал так по-человечески. Мне пришлось оттащить его, чтобы он не содрал мох с моего камня.
Но когда я отодвинул этот кусок скалы, мой пес издал тихий стон. Точно такой же звук мог бы издать и я сам, однако я не хотел смотреть туда. Затем ждать стало больше невыносимо. Луч фонаря осветил черный, осклизлый полиэтиленовый пакет, по которому ползали жуки, и, умываясь собственным потом, не способный унять дрожь в пальцах, словно сотрясаемых потусторонними силами, я вторгся в царство норы — так это воспринималось! — достал пакет и выволок его наружу. Он был тяжелее, чем я думал. Не стану досаждать вам, рассказывая, как долго я возился с узлом, но я не осмеливался просто разорвать пакет, словно из прорехи могли хлынуть все ручьи Адова Городка.
Наконец узел распутался. Я поднял фонарь и взглянул в лицо своей жене. Это было как пистолетный выстрел, пронзивший ткань тысячи спокойных ночей. На лице моей жены застыл ужас; ее шея кончалась красными лохмотьями. Я кинул туда один взгляд, второй не смог и закрыл пакет. В тот миг я понял, что у меня есть душа. Снова завязывая пакет, я чувствовал, как она ворочается в груди.
Тогда я встал, чтобы уйти, качнулся на одной ноге, затем на другой. Я не знал, смогу ли двинуться с места. Кроме того, я еще не решил, должен ли я забрать ее с собой или оставить в этой грязной дыре. Покуда воля моя пыталась очнуться от обморока, пес перестал хныкать, засуетился и начал проталкивать свою голову и плечи в нору, дальше и дальше, и через мгновение дал задний ход, совершив все движения в обратном порядке, и вытащил — зубами за уголок — зеленый полиэтиленовый пакет. Теперь я увидел лицо Джессики Понд. Я не мог называть ее Лорел Оквоуд.
Удивитесь ли вы тому, что я поднял обе головы и отнес их к машине? По пакету в каждой руке; я положил их в багажник с аккуратностью, дабы не потревожить незримые покровы смерти, которые еще не развеялись по пути, ведь полиэтиленовый пакет — поистине жалкий саван! Пес шел за мной, точно плакальщик, и деревья, стоящие вдоль тропы, скорбно молчали. Я завел мотор «порше», и под покровом тишины это прозвучало как взрыв.
Мы тронулись обратно. Я не отдавал себе отчета в своих действиях — иначе как объяснить то, что я остановился подобрать маячок? А когда я сделал это, меня внезапно атаковали Студи и Ниссен.
Позже, поразмыслив как следует, я решил, что они, наверное, преследовали меня, пока я не снял с автомобиля их приборчик. Затем, должно быть, немного подождали. Затем поехали туда, где я, по их предположениям, оставил машину, но не нашли ни ее, ни дома — только сигналы маячка упорно продолжали дразнить их. Он был рядом с дорогой, но где — это они не могли точно определить. Поэтому они остановились и принялись ждать снова.
Я увидел их только потом, стоя в канаве у придорожного столбика с маячком в руке. К этому моменту они уже бежали на меня. Помню, как я подумал, что они, пожалуй, хотят забрать украденное мной из тайника, — это показывает, в каком состоянии были тогда мои мозги. Вот в чем плюс безумия: вы можете переходить от одного трансцендентного мига к другому без всякого страха. Теперь, по здравом размышлении, я полагаю, что их взбесили долгие тридцать минут под дождем, в течение которых они без толку слушали сигналы брошенного передатчика. За такое надругательство над их великолепной техникой они искренне жаждали стереть меня с лица земли.
Они бросились на нас с собакой; в руках у Ниссена был нож, а у Студи — монтировка. Прежде мы с моим зверем никогда не оказывались в той спайке человека и пса, когда оба готовы умереть друг за друга, но сейчас он был за меня.
Я не могу сказать, что за мощь в нас вселилась. Я должен был сберечь головы двух блондинок, лежащие в багажнике за моей спиной. Взятые вместе со мной, эти головы обошлись бы мне в пару сотен лет тюрьмы, и я не собирался уступать их без драки. Было и еще одно безумное соображение: я словно перевозил моих леди из дурной могилы в более приличную.
Так что во мне вскипел гнев маниакальной силы. Точно порох, он набивался в мою голову и конечности все последние пять дней. Вид угрожающих мне Паука и Студи сработал как спусковой крючок. Помню, что пес сделал стойку рядом со мной, ощетинясь будто стальными гвоздями. Потом это случилось — и для него все было кончено. Не знаю, заняло ли это хотя бы десять секунд, но мой пес прыгнул на Ниссена и сомкнул свои челюсти на его лице и горле. Однако Паук поймал его грудь на острие ножа, и он умер прямо на Пауке, который с воплем побежал прочь, держась за лицо. Нам со Студи понадобилось больше времени.
Он кружил около меня, выжидая момент, чтобы взмахнуть монтировкой, а я держался поодаль, готовый швырнуть свой маячок — теперь это был мой маячок! — ему в голову, но этот приборчик был не тяжелее небольшого камня.
Несмотря на свой гнев, для драки я сейчас не годился. Сердце уже горело огнем, да и с монтировкой я никогда бы не сладил. Мне надо было поймать его на полновесный удар правой в челюсть — моя левая всегда была плоховата, — а для этого я должен был дождаться, пока он махнет монтировкой. Когда против тебя монтировка, необходимо заставить противника раскрыться. Ты можешь ударить только после того, как его оружие будет пущено в ход. Студи знал это. Он водил монтировкой взад и вперед, но по очень короткой дуге. Он был терпелив. Хотел измотать меня напряжением. Студи ждал, мы кружили друг около друга, и я слышал свое дыхание — оно было громче, чем его. Потом я швырнул маячок и попал ему в голову. Сразу после этого я выбросил вперед правую руку, но угодил ему только в нос, а не в подбородок, и он опустил монтировку на мое левое предплечье. Он потерял равновесие и потому ударил не в полную силу, но рука у меня отнялась, а боль была такая, что я еле увернулся от следующего взмаха. Тогда он снова рассек монтировкой воздух, хотя кровь из носа заливала ему рот и я наверняка сломал ему какие-то лицевые косточки.
Он ударил снова. Я нырнул вниз, схватил две горсти гравия с обочины и бросил ему в лицо. Ослепленный, он нанес мощнейший удар сверху вниз, но я отскочил в сторону и вложил в свой удар правой всю силу, какая во мне еще оставалась: мою руку словно пронзило молнией, и он упал вместе с монтировкой. Тут я сделал ошибку, пнув его в голову. Это стоило мне большого пальца: похоже, я его сломал. Впрочем, эта новая боль, спасибо ей, удержала меня от того, чтобы размозжить ему монтировкой череп. Подняв железяку, я прохромал через дорогу к фургону. Паук стоял, прислонившись к нему: он держался руками за голову и испускал стоны, и я познал радость исступления. Своим орудием я перебил ему все окна, передние фары, задние фары, а потом, не удовлетворившись этим, попытался оторвать дверцу, но не смог и только свернул петлю.
Паук наблюдал за мной, а под конец сказал:
— Эй, друг, будь человеком. Мне надо к врачу.
— Зачем ты говорил, что я украл у тебя нож? — спросил я.
— Кто-то же украл. У меня новый — ни к черту не годится.
— Он в моей собаке.
— Извини, друг. Я против твоей собаки ничего не имел.
На этой идиотской ноте наш разговор завершился. Я оставил Паука у фургона, аккуратно обошел Студи, чтобы не поддаться соблазну измочалить его монтировкой, опустился на колени около Трюкача, который умер рядом с «порше», своей излюбленной колесницей, и кое-как затащил его здоровой рукой на переднее сиденье.
Потом я поехал к себе.
Описать ли вам благотворные последствия этой битвы? После нее у меня хватило духу отнести оба полиэтиленовых пакета в подвал и положить их в картонную коробку. (Я еще не говорил об этом, но в ближайшие двадцать четыре часа исходящий от них смрад обещал сделаться невыносимым.) Затем я вырыл в саду могилу для пса и похоронил его, управившись со всем этим при помощи одной целой руки и одной целой ноги — благодаря туману земля стала мягкой, — а затем принял душ и лег в постель. Если бы не эта битва на обочине дороги, я ни за что не смог бы заснуть и к утру созрел бы для психиатрической больницы. Теперь же я погрузился в глубокий, поистине мертвый сон и, проснувшись утром, обнаружил в доме своего отца.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Не могу сказать, чтобы хоть одного из нас сильно воодушевило то, как выглядит другой. Мой отец готовил себе растворимый кофе, но, едва увидев меня, отставил кувшин в сторону и тихо присвистнул.
Я кивнул. Я спустился вниз с распухшей ногой, левой рукой, которая не поднималась выше головы, и огромной глыбой льда в груди. О кругах под глазами можно и умолчать.
Однако Дуги выглядел еще хлеще. На его черепе почти не осталось волос, и он заметно потерял в весе. На скулах ярко розовел лихорадочный румянец, напомнивший мне огонь в комнате, где гуляет сквозняк.
Догадка осенила меня мерзостным стылым крылом. Должно быть, он на химиотерапии.
Наверное, он привык к этому быстрому стиранию из взгляда собеседников первоначального отвращения, потому что сказал:
— Да, у меня он самый.
— Где?
Он сделал неопределенный жест.
— Спасибо за телеграмму, — сказал я.
— Знаешь, малец, — отозвался он, — если тебе все равно помочь не могут, лучше держать свои проблемы при себе.
Он выглядел слабым — иначе говоря, не выглядел всесильным. Однако я не мог понять, насколько ему плохо.
— Ты на химиотерапии? — спросил я.
— Бросил несколько дней назад. Уж больно унизительная штука. — Он подошел и слегка обнял меня, не привлекая к себе, точно опасался заразить.
— Есть такой анекдот, — сказал он. — Еврейская семья ждет в вестибюле больницы. Выходит доктор. Этакий довольный стервец с жизнерадостным голосом. Чирикает, как пташка. — Мой отец любил при случае напомнить мне, так же как напоминал моей матери, что его корни в Адовой Кухне[30], и хрен с вами со всеми. Его снобизм неизменно оставался вывернутым наизнанку, поэтому он не упускал возможности продемонстрировать свое презрение к жизни состоятельных людей и медицинскому обслуживанию как ее непременному атрибуту.
Теперь он мог продолжать свой анекдот.
— «У меня, — говорит доктор, — для вас две новости: хорошая и плохая. Плохая — что болезнь вашего отца неизлечима. А хорошая — что это не рак». — «Слава Богу», — говорит семья.
— Так это неизлечимо?
— Да разве кто знает, Тим? Иногда мне сдается, что я догадываюсь, когда схлопотал его. Раз я так близок к источнику, может, найду и средство. Скажу тебе, я терпеть не могу эти таблетки, которыми пичкают врачи. Ненавижу себя за то, что глотаю их.
— Спишь крепко?
— Ну, этим я никогда не мог похвастаться, — сказал он. Потом кивнул. — Малец, я слажу с чем угодно, кроме середины ночи. — Для него это была целая речь. Он оборвал ее. — Что с тобой стряслось? — спросил он.
Я выложил ему все о драке.
— Где ты оставил пса? — спросил он.
— Похоронил в саду.
— Перед тем как лег спать?
— Да.
— Неплохо тебя завели.
Мы просидели на кухне все утро. Когда я приготовил яичницу, мы ненадолго перебрались в гостиную, но мебель Пэтти была не для старого докера, и скоро мы вновь очутились на кухне. Снаружи был очередной серый день, и отец поежился, глядя в окно.
— И чем тебе приглянулось это Богом забытое место? — сказал он. — Тут как зимой на задворках Ирландии.
— А мне правится, — сказал я.
— Да?
— В первый раз я попал сюда после того, как меня вышибли из Экзетера. Помнишь, мы напились?
— А как же. — Приятно было увидеть его улыбку.
— Ну вот, утром ты вернулся в Нью-Йорк, а я решил приехать сюда на лето. Я слышал об этом городе. Он мне сразу понравился, а как-то вечером, через неделю, я заглянул в один клуб с дансингом, недалеко от шоссе. Там была симпатичная девица — я все на нее смотрел, но не подходил. Она была со своей компанией и танцевала. Я просто наблюдал. А когда закрывали, сделал рывок. Прямо подошел к ней на площадке, посмотрел в глаза, она — в мои, и мы вместе отправились к двери. Насрать на этих ее парней. Они только рты поразевали. А мы с девицей пересекли дорогу, зашли в лес, и знаешь, Дуги, я ей влупил. По моей прикидке, с того момента, как я к ней подошел, до того, как заправил, прошло минут семь. До этого дня я и думать не думал, что способен на такое.
Он явно оценил мою историю. Его рука по старой привычке потянулась туда, где должен был стоять стакан с виски, но потом он вспомнил, что там ничего нет.
— Стало быть, тут твоя удача, — сказал он.
— До какой-то степени.
— Ты оклемался? — спросил он. — Для парня, который только что раздолбил монтировкой кузов, ты что-то не шибко довольный. Боишься, что он вернется? — Какое счастье промелькнуло в отцовских глазах при мысли о том, что Студи может прийти сюда.
— Надо многое обговорить, — произнес я, — да вот не знаю, готов ли я тебе рассказывать.
— Касается твоей жены?
— Отчасти.
— Слушай, если бы я собирался протянуть еще лет десять, я бы помалкивал, но поскольку не собираюсь, то скажу. По-моему, ты не ту себе взял. Вместо нее должна была быть Мадлен. Пускай она злопамятная макаронница, но она мне нравилась. В ней был класс. Тонкая была штучка.
— Это твое благословение?
— Слишком много лет я помалкивал насчет слишком многих вещей. Может, оно стало тухнуть внутри. Одна из причин рака, говорят жизнерадостные пташки, это неподходящая среда.
— И что ты хочешь мне сказать?
— Парень, который женится на богатой, заслуживает всего, что бы с ним ни стряслось.
— А я думал, Пэтти тебе по вкусу. — Они любили выпивать вместе.
— Характер у нее правильный. Если бы во всех деревенских было столько же пороху, сколько в ней, они правили бы миром. Но мне никогда не нравилось то, что она делает с тобой. Некоторым дамочкам надо носить майки с надписью: «Поди сюда. Я сделаю из тебя петуха».
— Благодарю.
— Эй, Тим, это я фигурально. Не бери на свой счет.
— Ты всегда за меня волновался, верно?
— Мать твоя была мягковата. Подпортила тебя. Да, — сказал он, глядя на меня своими льдисто-голубыми глазами, — я за тебя волновался.
— Зря, наверное. Я три года отмотал и не опетушился. Меня там звали Железной Челюстью. Я в рот не беру.
— Что ж, славно. Я на это надеялся.
— Послушай, Дуги, — сказал я, — а в чем тут добродетель? Думаешь, большую часть времени я чувствую себя мужиком? Нет. Ну и что я берег? Ты старозаветный фанатик. Ты посадил бы в концлагеря всех пидоров, включая своего собственного сына, если б он хоть раз поскользнулся. И это только потому, что тебе посчастливилось родиться с тигриными яйцами.
— Давай-ка выпьем. Подкрепись.
— А тебе можно пить?
Он снова сделал неопределенный жест:
— Ну, ради такого случая…
Я достал два стакана и налил в них бурбон. Он добавил себе довольно много воды. Уже одного этого было бы достаточно, чтобы я понял, как он болен.
— Пойми меня правильно, — сказал он. — По-твоему, я двадцать пять лет прожил один в меблированной комнате и ни разу ни о чем не задумался? Я стараюсь идти в ногу. В мои времена, если ты был голубым, ты был проклят. Без базара. Ты был чертовым прихвостнем. А теперь петушня получила свободу. Я вижу. Голубые теперь повсюду.
— Да, я знаю, — сказал я.
— Ха-ха, — произнес он и направил на меня палец. Ранняя выпивка чудесным образом подняла ему настроение. — Мой сын выигрывает раунд.
— Что ж, танцевать умеем, — сказал я.
— Помню, — сказал он. — Костелло, так?
— Верно.
— Я больше не уверен, что понимаю, что это значит, — сказал он. — Полгода назад мне велели: перестань думать, или ты труп. Я перестал. А сейчас, когда я ложусь спать, духи вылазят из мебели и водят вокруг меня хоровод. Они заставляют меня танцевать всю ночь. — Он закашлялся, и пустоты в его легких отозвались эхом. Это была попытка засмеяться. — «Крутые парни не танцуют», — говорю им я. «Эй ты, дубовая башка, — отвечают духи, — давай танцуй». — Он посмотрел свой бурбон на свет, точно там мог прятаться кто-то из них, и вздохнул. — Болезнь сделала мою башку не такой крепкой, — сказал он. — Я думаю о голубых, и знаешь, что я надумал? Для половины из них это смелость. Мужику бабьей породы труднее стать голубым, чем не стать. То есть если он баба в душе. А иначе он женится на какой-нибудь мыши, слишком робкой, чтобы заделаться лесбиянкой, и они оба становятся психологами и воспитывают вундеркиндиков на компьютерных играх. Я говорю: если ты бабьей породы, стань голубым. Иди по рукам. Нет, презираю я других. Тех, кому надо бы быть мужиками, да воли не хватает. Ты должен был стать мужчиной, Тим. Ты — мое семя. Я дал тебе фору перед остальными.
— Впервые слышу от тебя такую речь. Раньше ты никогда столько не говорил.
— Потому что мы с тобой плохо знакомы.
— Да, сегодня ты и правда выглядишь незнакомым, — сказал я.
Это было действительно так. Его крупную голову уже не венчала густая белая шевелюра — белая с растленным великолепием кремового и желтоватого. Теперь у него была просто огромная лысая голова. Он больше походил на прусского генерала, чем на образцовою бармена-ирландца.
— Сейчас я хочу говорить с тобой, — сказал он. — Может, мне и не хватает тонкости, но на похоронах Фрэнки Фрилоуда я вдруг понял: Тим — это все, что у меня есть.
Я был тронут. Иногда мы не звонили друг другу по два-три месяца, а то и по целых полгода. Однако все оставалось нормально. По крайней мере я всегда на это надеялся. И теперь он подтвердил мою правоту.
— Да, — сказал он, — я нынче рано встал, занял у вдовы машину и всю дорогу сюда повторял себе, что на этот раз нам надо потолковать по душам. Я хочу, чтобы ты знал, как я к тебе отношусь, иначе не умру спокойно.
Его слова меня смутили. Поэтому я уцепился за то, как он произнес «занял у вдовы машину».
— Ты что, шалил с женой Фрилоуда? — спросил я.
Не часто приходилось мне видеть отца смущенным.
— В последнее время нет, — сказал он.
— Ну, знаешь! С женой своего друга!
— Фрэнки уж лет десять как не отлипал от бутылки. Не мог найти ни свой инструмент, ни куда его пихать.
— С женой друга? — Я засмеялся нашим фамильным смехом. Высоким тенором.
— Да я только разок или два. Ей надо было. В целях гуманности.
Я смеялся, пока на глазах не выступили слезы.
— «Не знаю, в чьих теперь она объятьях», — пропел я. Как здорово было снова увидеть отца в своей колее. У меня чуть не навернулась слеза.
— Ты прав, малец, — сказал он. — Я очень надеюсь, что Фрэнки об этом не узнал. — Он отвел взгляд в сторону. — Когда стареешь, начинаешь чувствовать: что-то вроде не так. Будто сидишь в ящике и его стенки давят на тебя все сильнее. Вот и делаешь вещи, которых раньше не сделал бы.
— Давно ты знаешь про свою болезнь?
— С тех самых пор, как вошел в Святого Винсента сорок пять лет назад.
— Разве рак может столько лет не проявляться?
— Врачи ничего в этом деле не понимают, — сказал он. — А мне сдается, что болезнь — это электрическая цепь с двумя рубильниками.
— То есть?
— Прежде чем эта дрянь начнет расти, должны случиться две катастрофы. Первая взводит курок. Вторая его спускает. Я сорок пять лет ходил со взведенным курком.
— Потому что не смог оправиться от тех ран?
— Нет. Потому что я спекся.
— Ты? О чем ты говоришь!
— Тим, я остановился и почувствовал кровь в ботинках, а передо мной была больница Святого Винсента. Мне надо было и дальше бежать за тем сукиным сыном, который стрелял. Но я увидел больницу и сдался.
— Черт, да ты пробежал за ним шесть кварталов.
— Мало. Это не заслуга, что я от природы здоровый. Проверка началась, когда я остановился. У меня не хватило смелости продолжать и поймать его. А вдруг я смог бы? Если б он, например, споткнулся. Но я не стал проверять свою удачу. Вместо этого я остановился. И ясно услышал у себя в голове голос. Один-единственный раз со мной говорил Бог или какая-то высшая сила. Этот голос сказал: «Силенки у тебя кончились, парень. Вот оно, настоящее испытание. Покажи, на что ты способен». Но я вошел в Святого Винсента и взял за грудки дежурного, и в тот самый момент, когда я орал на эту вонючку, я почувствовал, как сработал первый из раковых рубильников.
— А отчего сработал второй?
— Он не срабатывал. Его просто съела ржавчина. Накопилось постепенно. Сорок пять лет я жил и плевал на себя.