Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Крутые парни не танцуют

ModernLib.Net / Современная проза / Мейлер Норман / Крутые парни не танцуют - Чтение (стр. 9)
Автор: Мейлер Норман
Жанр: Современная проза

 

 


 — да, наверное, «катласс», но не важно, — и моего приподнятого настроения даже хватило на то, чтобы пошутить с дурехой за стойкой «Херца» [20] насчет вездесущности наших американских авто. Она, похоже, решила, что я накачался ЛСД. Долго разглядывала мою кредитную карточку, заставила меня перетерпеть потогонную десятиминутную паузу, добывая сведения по телефону, и лишь потом отдала карточку обратно. Это дало мне шанс поразмыслить о состоянии своих финансов. Уезжая, Пэтти Ларейн сняла с нашего текущего счета все деньги и аннулировала мои «Визу», «Мастер-кард» и «Американ-экспресс», что я обнаружил на следующей же неделе. Но у мужей моего сорта бывают источники, которые не под силу заткнуть наглухо даже женам вроде Пэтти Ларейн, и она проглядела мою «Дайнерс клаб», которую я регулярно продлевал, но никогда не использовал. Теперь эта карточка обеспечивала меня едой, выпивкой, бензином, дала возможность снять эту машину, и — ведь миновал уже почти месяц — рано или поздно Пэтти Ларейн должна была получить из нашего захолустья стопку-другую счетов. Затем, когда она перекроет и это русло, мне придется задуматься о том, где взять денег. Пока меня это не волновало. В крайнем случае продам мебель. Деньги были игрой, которой увлекались другие и участия в которой я всегда старался избегать, имея их ровно столько, чтобы можно было себе это позволить. Обычно подобным заявлениям никто не верит, но знаете ли — я себе верю.

Впрочем, все это отклонение от темы. Чем ближе я подъезжал к Барнстаблу, тем больше опасений вызывали у меня мысли о том, куда я денусь, если Мадлен не впустит меня к себе. Однако эти страхи вытеснила необходимость решить, как разыскать нужное место. В здешних районах это не такая уж простая задача. За последний десяток лет окрестности Барнстабла превратились в сеть свежеасфальтированных дорог и жилых кварталов, недавно выстроенных среди равнин, которые прежде были сплошь покрыты зарослями карликовой сосны. Даже старожилам не всегда бывают известны названия новых улиц, расположенных в двух шагах от их собственного дома. Поэтому я предусмотрительно заглянул в контору по продаже недвижимости в Хайянисе, где висела большая современная карта округа, и отыскал улицу с домом Элвина Лютера. Как я и подозревал, ее длина (если судить по карте) не превышала и сотни ярдов; это была одна из шести параллельных, почти одинаковых улочек, вырастающих из основной дороги, как соски у свиноматки, или, если подобрать более мягкое сравнение, как шесть цилиндров рядного двигателя, которым была оснащена моя взятая напрокат машина. Тупичок, ведущий к его дому, завершался круглой площадкой — мимо не проедешь, — где как раз хватило бы места развернуться. Вокруг нее стояли пять идентичных, высокомодернизированных деревянных домов стандартного для Кейп-Кода типа, каждый со своей сосной на лужайке, асбестовой кровлей и комплектом пластмассовых сточных желобов, выкрашенных в разные цвета почтовых ящиков, мусорных баков, трехколесных мотоциклов на траве — я остановился чуть не доезжая до этой площадки.

Сделать пятьдесят ненужных шагов до ее двери значило неизбежно привлечь к себе внимание. Мне вряд ли удалось бы дойти туда, позвонить, а потом вернуться к машине, не попавшись никому на глаза. Однако еще хуже было бы поставить автомобиль перед другим домом и тем возбудить подозрения владельца. Каким одиночеством веяло в этом оазисе среди печальных карликовых сосен! Я подумал о старых индейских могилах, которые когда-то, наверное, были разбросаны по этим густо заросшим равнинам. Конечно, Мадлен всегда хорошо принимала мрачное окружение, соответствующее ее упадкам духа, — оно помогало ей воспрянуть снова. А вот жить в доме вроде нашего, где иногда болезненно диссонируешь с веселой пестротой интерьера, — нет, для Мадлен вряд ли можно было придумать что-нибудь хуже.

Я нажал кнопку звонка.

Только заслышав ее шаги, я позволил себе твердо поверить в то, что Мадлен дома. Она задрожала, едва увидев меня. Я ощутил ее волнение так ясно, как будто она выразила его словами. Она была обрадована, разгневана, но не удивлена. Она успела накраситься, благодаря чему я понял (поскольку обычно она не накладывала на лицо косметику до самого вечера), что она ждала посетителя. Несомненно, этим посетителем был я.

Впрочем, нельзя сказать, чтобы меня приняли с распростертыми объятиями.

— Вот дурень, — сказала она, — примерно такой выходки я от тебя и ожидала.

— Мадлен, если ты не хотела, чтобы я приезжал, не надо было вешать трубку.

— Я тебе перезвонила. Никто не ответил.

— Нашла мое имя в справочнике?

— Не твое, а ее. — Она оглядела меня. — Жизнь на чужих харчах тебе явно не на пользу, — сказала она, закончив осмотр.

Мадлен несколько лет проработала хозяйкой в хорошем нью-йоркском баре-ресторане и не любит, когда ее выводят из равновесия. Дрожать она перестала, но голос ее звучал так, словно не совсем ей подчинялся.

— Прими, пожалуйста, к сведению, — сказала она, — что если ты проведешь здесь больше пята минут, соседи начнут звонить друг другу и выяснять, кто ты такой. — Она бросила взгляд в окно. — Ты пришел пешком?

— Моя машина на дороге.

— Гениально. Лучше уходи сразу. Ты просто спрашивал, как проехать, окей?

— Что это за соседи, которых ты так уважаешь?

— Слева живет семья полицейского, а справа — двое пенсионеров, мистер и миссис Язва.

— А я думал, может, тут рядом твои старые друзья из мафии.

— Да, Мадден, — сказала она, — десять лет прошло, а воспитания у тебя не прибавилось.

— Я хочу с тобой поговорить.

— Давай лучше снимем номер в Бостоне, — сказала она. Это был вежливый вариант пожелания, чтобы я катился ко всем чертям.

— Я тебя до сих пор люблю, — сказал я.

Она заплакала.

— Негодяй, — сказала она. — Подлец чистой воды.

Я хотел обнять ее. Хотел, коли уж говорить правду, сразу же затащить ее в постель, но момент был неподходящий. Уж это я за десять лет научился различать.

— Входи, — сказала она. — Садись.

Ее гостиная была под стать дому. Потолок, как в соборе, фабричная панельная облицовка, ковер из какой-то синтетики и уйма мебели, явно перекочевавшей сюда из торгового пассажа в Хайянисе. Ничего ее собственного. Что ж, понятно. Она уделяла много внимания своему телу, одежде, косметике, голосу и мимике своего лица, похожего формой на сердце. Легчайшим изгибом губ она мола выразить любой нужный ей оттенок сарказма, презрения, таинственности, нежности или осведомленности. Среди брюнеток она была произведением искусства, созданным ею самой. Все это касалось лично Мадлен, но не ее окружения. Когда мы встретились впервые, она жила в такой унылой квартире, что описать ее — значит повторить рассказ о доме Ниссена. Это было здорово. Мне досталась женщина, остающаяся королевой и в чертоге, и в шалаше. Однако это же было и одной из причин, по которым через несколько лет я устал от нее. Жить с итальянской королевой не легче, чем с еврейской принцессой Теперь я сказал:

— Все это покупал Элвин?

— Ты его так зовешь? Элвином?

— А ты как?

— Может, я зову его молодчиной, — сказала она.

— Вот молодчина и сообщил мне, что ты передаешь привет.

Она не успела скрыть удивление.

— Я никогда не называла ему твоего имени, — сказала она.

Пожалуй, это было правдой. В пору нашей совместной жизни она никогда не упоминала о тех, кто был до меня.

— Ага, — сказал я, — так от кого же твой муженек узнал, что мы знакомы?

— Подумай. Может, догадаешься.

— По-твоему, от Пэтти Ларейн?

Мадлен пожала плечами.

— Откуда ты знаешь, — спросил я, — что Пэтти Ларейн знает его?

— Он рассказал мне, как познакомился с вашей парочкой. Иногда он мне много чего рассказывает. Тут ведь жизнь скучная.

— Выходит, ты знала, что я в Провинстауне.

— Я забыла.

— Почему ты скучаешь? — спросил я.

Она качнула головой.

— У тебя двое сыновей. С ними наверняка хватает возни.

— О чем это ты?

Инстинкт не обманул меня. Я и не верил, что те дети живут в этом доме.

— Твой муж, — объяснил я, — показал мне снимок с тобой и двумя детьми.

— Это дети его брата. Своих у нас нет. Ты же знаешь, я не могу их иметь.

— Зачем он мне наврал?

— Он врун, — сказала Мадлен. — Чему удивляться? Копы есть копы.

— Ты говоришь так, будто он тебе не нравится.

— Он жестокий, нахрапистый сукин сын.

— Понятно.

— Но он мне нравится.

— Ага.

Она засмеялась. Потом заплакала.

— Извини, — сказала она и ушла в ванную, куда вела дверь из прихожей.

Я оглядел гостиную. Здесь не было ни картин, ни гравюр, но одну стену занимали штук тридцать фотографий в рамках. На всех красовался Ридженси в разной форме: «зеленого берета», патрульного — других мундиров я не знал. На некоторых снимках он жал руку политикам и людям, похожим на государственных чиновников; среди них были двое, которых я отнес бы к птицам высокого полета из ФБР. Кое-где Ридженси принимал спортивные и памятные кубки, а кое-где, наоборот, вручал. Посередине была большая глянцевая фотография: Мадлен в бархатном платье с глубоким вырезом. Глаз не отвести.

На противоположной стене была коллекция оружия. Не знаю, насколько хорошая, — я не специалист, — но в нее входили три дробовика и десять винтовок. С одной стороны стоял стеклянный ящик, затянутый спереди железной сеткой, а в нем — подставка с двумя шестизарядными револьверами и тремя массивными пистолетами, которые я счел за «магнумы».

Поскольку она все не возвращалась, я быстро сбегал наверх и заглянул в хозяйскую спальню и спальню для гостей. Нашел там еще мебель из торгового пассажа. Везде порядок. Кровати застланы. Для Мадлен это было странно.

К уголку зеркала был прилеплен листок бумаги. На нем я прочел:

Месть — это блюдо, которое люди со вкусом едят холодным.

Старая итальянская поговорка

Почерк принадлежал ей.

Я успел спуститься за секунду до того, как она вышла из ванной,

— С тобой все в порядке? — спросил я.

Она кивнула. Села в одно кресло. Я устроился в другом.

— Привет, Тим, — сказала она.

Я не знал, можно ли ей поверять. Я только сейчас понял, как мне необходимо выговориться, но если бы Мадлен не оправдала своей репутации лучшей из тех, с кем можно разделить бремя, она почти наверняка оказалась бы худшей. Я сказал:

— Мадлен, я люблю тебя до сих пор.

— Дальше что? — отозвалась она.

— Почему ты вышла за Ридженси?

Зря я назвал его по фамилии. Она напряглась, точно я затронул самое существо их брака, но мне уже надоело звать его молодчиной.

— Ты сам виноват, — сказала она. — В конце концов, не надо было знакомить меня с Сутуликом.

Продолжать было не обязательно. Я знал, что она хочет сказать, и внутренне съежился. Однако удержаться она не смогла. Ее губы выпятились, неубедительно имитируя Пэтти Ларейн. Она была слишком зла. Подражание вышло утрированным.

— Вот так-то, — сказала Мадлен, — после Сутулика у меня появилась тяга к веселым крепким ребятам со слоновьими членами.

— Может, смешаешь выпить? — спросил я.

— Тебе пора идти. Я еще могу выдать тебя за страхового агента.

— Признайся уж, что боишься Ридженси.

Когда все было сказано, ею нетрудно становилось манипулировать. Ее гордость должна была остаться нетронутой. Поэтому она ответила:

— Он обозлится не на меня, а на тебя.

Я помолчал, пытаясь оценить степень ее гнева.

— По-твоему, он может здорово разойтись?

— Дружочек, он — не ты.

— То есть?

— Он может разойтись.

— Я не обрадуюсь, если он оттяпает мне голову.

На ее лице появилось изумление.

— Он тебе об этом рассказывал?

— Да, — соврал я.

— Вьетнам?

Я кивнул.

— Что ж, — сказала она, — если человек может обезглавить вьетконговца одним ударом мачете, с ним нельзя не считаться. — Сам этот поступок ее совершенно не ужасал. Отнюдь. Я вспомнил, каким всепоглощающим бывало у Мадлен чувство мести. Один или два раза знакомые задевали ее по поводам, которые казались мне пустяковыми. Она им этого так и не простила. Да, казнь во Вьетнаме гармонировала с глубинными очагами ее ненависти.

— Я так понимаю, что Пэтти Ларейн тебя не осчастливила, — сказала мне Мадлен.

— Да.

— Ушла от тебя месяц назад?

— Да.

— Ты хочешь, чтобы она вернулась?

— Я боюсь того, что могу натворить.

— Ну, ты сам ее выбрал. — На буфете стоял графинчик с виски; она взяла его, принесла два стакана и налила нам обоим по полдюйма напитка без воды и льда. Это был ритуал из прошлого. «Наше утреннее лекарство», — говорили мы тогда. Как прежде, так и теперь — она содрогнулась, отхлебнув из стакана.

«Как ты мог, черт побери, предпочесть ее мне?» — вот что Мадлен хотела сказать. Я слышал эти слова яснее, чем если бы она их произнесла.

Однако она никогда не задала бы этого вопроса вслух, и я был ей благодарен. Что я мог ответить? Следовало ли мне сказать: «Назови это вопросом сравнительной фелляции, моя дорогая. Ты, Мадлен, брала в рот с рыданием, со сладким стоном, точно обрекая себя на посмертные муки ада. Это было прекрасно, как Средние века. А Пэтти Ларейн, заводила болельщиков на школьных матчах, чуть не проглатывала тебя. Хоть и с врожденным мастерством. Все свелось к тому, чтобы решить, какая дама лучше — скромная или ненасытная. Я выбрал Пэтти Ларейн. Она была ненасытна, как старая добрая Америка, а я хотел натянуть на болт свою страну».

Впрочем, теперь у моей давно утраченной средневековой подруги появилась сердечная склонность к мужчинам, которые могут одним махом снести тебе голову.

Самым большим преимуществом жизни с Мадлен было то, что иногда мы сидели в одной комнате и слышали мысли друг друга так отчетливо, словно черпали их из общего колодца. Поэтому она все равно что услышала мою последнюю непроизнесенную тираду. Я понял это, увидев, как сердито дрогнули ее губы. Когда Мадлен снова посмотрела на меня, она была полна ненависти.

— Я про тебя Элу не говорила, — сказала она.

— Так вот как ты его зовешь? — спросил я, чтобы немного охладить ее. — Элом?

— Заткнись, — сказала она. — Я не говорила ему о тебе, потому что в этом не было нужды. Он просто выжег тебя из меня. Ридженси — настоящий самец.

Так хлестнуть этим словом не смогла бы никакая иная женщина. Куда там Пэтти Ларейн!

— Да, — сказала Мадлен, — мы с тобой любили друг друга, но когда у меня завязался романчик с мистером Ридженси, он ставил мне по пять палок за ночь, и пятая была не хуже первой. Даже в твои лучшие дни тебе было далеко до мистера Пятерки. Вот как я его называю, дурак ты несчастный.

Эта речь причинила мне такую боль, что на глазах у меня помимо всякой воли выступили слезы. Это было все равно что терпеть, когда из твоей раны вычищают песок. Тем не менее в тот же миг я почувствовал, что снова бесповоротно влюбился в нее. Ее слова точно дали мне понять, где я должен искать опору на весь остаток жизни. Кроме того, они разбудили во мне гордость, которую я считал уже мертвой. Ибо я поклялся, что однажды ночью, дай только Бог дожить, я сотру из ее памяти восхищение мистером Пятеркой.

Однако прежде чем я покинул Мадлен, наш разговор принял другое направление. Некоторое время мы сидели молча, и эта пауза затянулась. Может быть, только спустя полчаса на глазах у нее появились слезы и стали смывать тушь. Вскоре ей пришлось вытереть лицо.

— Тим, я хочу, чтобы ты ушел, — сказала она.

— Ладно. Я вернусь.

— Сначала позвони.

— Хорошо.

Она проводила меня до двери. Там она остановилась и сказала:

— Есть еще одна вещь, о которой тебе надо знать. — Она кивнула самой себе. — Но если я о ней скажу, ты захочешь остаться и поговорить.

— Обещаю, что не сделаю этого.

— Нет, ты нарушишь слово. Подожди, — сказала она, — подожди здесь. — Она отошла к стоящему в гостиной двухтумбовому столу, торгово-пассажной подделке под колониальный стиль, написала на листке бумаги несколько слов, запечатала его и вернулась.

— Одно обещание ты уже дал, — сказала она. — Теперь я хочу, чтобы ты не читал этой записки, пока не проедешь больше половины пути до дома. Потом вскрой ее. Обдумай ее. Не звони мне, чтобы ее обсудить. Я говорю тебе то, что знаю. Не спрашивай, откуда я знаю,

— Это уже шесть обещаний, — заметил я.

— Мистер Шестерка, — сказала она, подошла ближе и прильнула своими губами к моим. Это был один из самых потрясающих поцелуев в моей жизни, хотя в нем было мало страсти. Однако мне передались вся ее глубокая нежность и весь кипящий в ней гаев — признаюсь, что я был ошарашен этой комбинацией, точно хороший боксер поймал меня на неожиданный хук слева и добавил крепчайший хук справа, это не слишком удачное описание для поцелуя, не дающее понятия о том, какой бальзам он пролил на мою душу, зато теперь вы можете себе представить, на каких резиновых ногах я шел обратно к машине.

Я сдержал шесть своих обещаний и вскрыл записку только после того, как отдал обратно арендованный в Хайянисе пузырь, сел в родной «порше» и доехал до самого Истема. Там я остановился на шоссе, чтобы прочесть ее сообщение, и это заняло три секунды. Я не стал звонить ей — просто перечитал записку снова. Вот ее текст: «У моего мужа роман с твоей женой. Поговорим об этом, когда ты будешь готов их убить».

Что ж, я снова завел «порше», но вас вряд ли удивит, что я не мог сконцентрировать внимание на дороге, а потому, завидев указатель Службы национальных парков — «Пляж Маркони», свернул на шоссе номер шесть и выехал к обрыву над Атлантическим океаном. Я оставил свои колеса на стоянке у конторы, добрел до невысокой дюны, сел там и, играя песком, задумался о колонистах: может быть, именно напротив этого мыса они повернули на север, чтобы обогнуть кончик Кейп-Кода и приплыть к Провинстауну? Разве нашел бы Маркони лучшее место, чтобы отправить через океанские просторы первое беспроволочное сообщение? Однако это были слишком далекие предметы, и я ощутил, как мои мысли расплываются; тогда я вздохнул и стал думать об иных беспроволочных сообщениях, которыми обменивались Жанна д'Арк и Жиль де Ре, Елизавета и Эссекс, царица и Распутин и, более скромным и умеренным образом, мы с Мадлен. Я сидел на вершине этого небольшого взгорка, и пересыпал песок из руки в руку, и пытался понять, что же изменила в общей ситуации моя встреча с Мадлен. Неужели все сводилось к Элвину Лютеру Ридженси?

Мне пришло в голову, что я лишь кое-как могу управиться с винтовкой и вряд ли — с пистолетом. А на кулаках я и вовсе дрался в последний раз пять лет назад. Из-за алкоголя и, в последнее время, курева мою печень, наверное, разнесло вдвое. Однако при мысли о схватке с Ридженси я почувствовал прилив старого боевого духа. Я не начинал уличным бойцом и полагал, что вряд ли кончу таковым, но несколько лет в промежутке, когда я работал в барс, научили меня кое-каким приемам, а в тюрьме эти знания удвоились — я хранил в памяти огромный перечень подлых уловок, — хотя это, собственно говоря, роли не играло. В уличных драках я стал под конец так звереть, что меня всегда приходилось оттаскивать. В моих жилах текла кровь отца, и я, кажется, унаследовал суть его кодекса. Крутые парни не танцуют.

Крутые парни не танцуют. На этой странной фразе моя память, словно корабль, огибающий маяк, чтобы войти в гавань, вернулась к моей юности, и я снова перенесся в год, когда мне исполнилось шестнадцать и я принял участие в турнире «Золотая перчатка». Это было очень далеко от той точки, где я находился сейчас с запиской Мадлен. Или не так уж далеко? В конце концов, именно в «Золотой перчатке» я впервые попытался причинить кому-то серьезный вред, и, сидя здесь, на истемском пляже, я заметил, что улыбаюсь. Ибо я снова увидел себя таким, как раньше, а в шестнадцать лет я считал себя крутым парнем. Между прочим, мой отец был круче всех в нашем квартале. Хотя я даже тогда понимал, что с ним мне не сравняться, однако говорил себе, что достаточно похожу на него: ведь на втором году учебы меня уже взяли в университетскую футбольную команду. Это было большим достижением! И именно той зимой, после конца футбольного сезона, я стал испытывать по отношению к миру гордую враждебность, которую мне едва удавалось сдерживать. (Как раз в том году развелись мои родители.) Я стал ходить на занятия боксом поблизости от отцовского бара. Это было неизбежно. Будучи сыном Дуги Маддена, я не мог не записаться на матчи «Золотой перчатки».

Один мой экзетерский приятель, еврей, рассказывал, что худшим в его жизни был год перед его тринадцатилетием. Тогда он напряженно готовился к бар-мицве[21] и никогда не знал, ложась в постель, то ли он заснет, то ли будет бодрствовать, повторяя речь, которую ему полагалось следующей зимой произнести в синагоге перед двумя сотнями друзей семьи.

Это еще не так худо, поведал я ему, как первое выступление в «Перчатке». «Во-первых, — сказал я, — ты выходишь полуголый, а ведь никто тебя к этому не готовил. Там сидят пятьсот человек. И не всем ты нравишься. Они болеют за другого. Они смотрят на тебя критически. Потом ты видишь противника. Он кажется тебе сущим дьяволом».

«Что заставило тебя пойти туда?» — спросил мой приятель.

Я сказал ему правду: «Мне хотелось порадовать отца».

Руководимый таким похвальным намерением, я тем не менее здорово нервничал в раздевалке. (Кроме меня, там было еще пятнадцать ребят.) Все остальные, как и я, должны были выступать в синем углу. Рядом, за перегородкой, была раздевалка для пятнадцати выступающих в красном углу. Примерно каждые десять минут кто-то из нас выходил в зал, а кто-то возвращался. Ничто не сплачивает так быстро, как боязнь унижения. Мы не были знакомы, но по очереди желали друг другу удачи. Искренне. Каждые десять минут, как я уже сказал, один парень выходил, и сразу после этого входил предыдущий. Он был в восторге, если победа досталась ему, и в отчаянии, если проиграл, но по крайней мере для него все было уже кончено. Одного внесли на руках и вызвали врачей. Его послал в нокаут черный боксер с крепкой репутацией. В эту минуту я чуть не удрал с соревнований. Меня удержала только мысль об отце, сидящем в первом ряду. «Ладно, папа, — сказал я себе, — умру ради тебя».

Едва выйдя на ринг, я обнаружил, что для овладения культурой бокса требуются годы (в этом он не отличается от прочих культур), и немедленно потерял те незначительные навыки, которые у меня были. Я был так испуган, что не переставая молотил противника. Противник же мой, толстый негр, был испуган не меньше и тоже не останавливался. К первому удару гонга мы оба совершенно выдохлись. Сердце мое, казалось, вот-вот разорвется. Во втором раунде мы уже ничего не могли сделать. Мы стояли неподвижно, испепеляли друг друга взглядами, блокировали чужие выпады головой, так как слишком устали, чтобы уворачиваться, — легче было выдержать удар, чем нырнуть. Наверное, со стороны мы походили на двух докеров, которые так напились, что просто не могут драться. У обоих из носа текла кровь, и я слышал запах его крови. Тем вечером я открыл, что кровь каждого человека пахнет по-своему, как и его пот. Это был кошмарный раунд. Возвращаясь в свой угол, я чувствовал себя перегруженным двигателем, который может заклинить в любой момент.

«Тебе надо поднажать, а то не выиграем», — сказал тренер. Он был приятелем моего отца.

Когда мне удалось совладать со своим голосом, я произнес как можно официальнее, словно уже учился в частной школе: «Если вы хотите прекратить бой, я это переживу». Однако его взгляд сказал мне, что он будет вспоминать эту фразу до конца жизни.

«Сынок, иди и вышиби из него мозги», — ответил мой тренер.

Прозвучал гонг. Он вставил мне капу и вытолкнул на середину ринга.

Теперь я дрался с отчаянием. Я хотел вытравить все следы своего предложения. Отец кричал так громко, что мне даже почудилось, будто я побеждаю. Бум! Я налетел на бомбу. Это было похоже на полновесный удар по уху бейсбольной битой. Наверное, меня повело по всему рингу, потому что я видел соперника лишь урывками. Сначала я был в одном месте, потом сразу в другом.

Однако эта затрещина, видимо, раскупорила во мне новый источник адреналина. Мои ноги налились жизнью. Я принялся кружить и наносить удары по корпусу. Я прыгал, я нырял и бил по корпусу (с чего и надо было начинать). Наконец-то мне стало ясно: мой партнер понимает в боксе меньше, чем я! Как раз когда я примерялся, чтобы провести хук (ибо я заметил, что он неизменно опускает правую руку, стоит мне сделать ложный выпад левой ему в живот), — именно тут, разумеется, и прозвенел гонг. Бой кончился. Подняли его руку.

После этого, когда доброжелатели ушли и мы с отцом остались одни в соседнем кафе (у меня начинался второй прилив боли), Биг-Мак пробормотал: «Ты должен был победить».

«Если по-честному, то я и победил. Все так говорят».

«Это друзья. — Он покачал головой. — Ты отдал последний раунд».

Ну нет — теперь, когда все кончилось и я проиграл, я считал, что выиграл. «Все сказали, что я здорово выдержал тот удар и не перестал двигаться».

«Друзья». Он повторил свой ответ похоронным тоном; можно было подумать, будто национальное проклятие ирландцев — это именно друзья, а не выпивка.

Меня никогда так не тянуло спорить с отцом. Нет ничего тоскливее, чем сидеть с измочаленным рассудком, торсом и конечностями, чувствовать во всем теле жаркий свинец, а в душе — цепенящий холод при мысли о том, что ты проиграл бой, который, по словам друзей, у тебя украли. Поэтому я сказал своими распухшими губами (наверное, ни разу больше я не изображал из себя перед ним такого петуха): «Моя ошибка была в том, что я не танцевал. Мне надо было выскочить с ударом гонга и сунуть ему. Потом уйти: бац! бац! Уход, — продолжал я, показывая руками, — и обойти кругом. Потом опять джеб, и танцевать, чтобы не достал, кружить и танцевать, и по корпусу! По корпусу! — Я кивнул, вдохновленный этим тактическим планом. — А когда бы он вымотался, я бы его свалил».

Лицо моего отца оставалось бесстрастным. «Помнишь, кто такой Фрэнк Костелло?» — спросил он.

«Главарь мафии», — восхищенно ответил я.

«Однажды вечером Фрэнк Костелло сидел в ночном клубе со своей подружкой, славной блондинкой, а еще за его столиком сидели Роки Марсиано, Тони Канцонери и Грузовик Тони Галенто. В зале сплошь итальянцы, — сказал мой отец. — Играет оркестр. И вот Фрэнк говорит Галенто: „Эй, Грузовик, — я хочу, чтобы ты потанцевал с Глорией“. Галенто нервничает. Кому охота танцевать с девушкой большого человека? А если ты ей понравишься? „Слушайте, мистер Костелло, — говорит Грузовик Тони, — вы же знаете, я не танцую“. — „Поставь пиво, — говорит Фрэнк, — и двигай. У тебя все получится“. Тогда Грузовик Тони встает и водит Глорию посреди зала на расстоянии вытянутой руки, а когда он возвращается, Костелло говорит то же самое Канцонери, и тому приходится выйти с Глорией. Потом настает очередь Роки. Марсиано считает, что он тоже фигура и имеет право называть Костелло по имени, а потому говорит: „Мистер Фрэнк, мы, тяжеловесы, не очень-то хороши на балу“. — „Иди, поработай ногами“, — отвечает Костелло. Пока Роки танцует, Глория улучает момент, чтобы шепнуть ему на ухо: „Чемпион, сделай одолжение. Упроси дядюшку Фрэнка выйти со мной на круг“.

Ну вот, номер кончается, и Роки ведет ее назад. Он чувствует себя получше, и остальные уже не так нервничают. Они начинают подшучивать над боссом, очень осторожно, понимаешь, просто легкое безобидное поддразнивание. «Эй, мистер Костелло, — говорят они, — мистер К., выходите, станцуйте со своей девушкой!» — «Прошу вас, — говорит Глория, — пожалуйста!» — «Ваша очередь, мистер Фрэнк», — продолжают они. Костелло, сказал мне отец, качает головой. «Крутые парни, — говорит он, — не танцуют».

У моего отца было в запасе примерно пять таких фраз, и он никогда не произносил их, если в этом не было нужды. «Inter faeces et urinam nascimur» стала последней и самой печальной, тогда как «Не болтай — обезветришь парус» всегда была наиболее жизнерадостной, но в пору моей юности доминантой была фраза «Крутые парни не танцуют».

В шестнадцать лет я, ирландец-полукровка с Лонг-Айленда, ничего не знал о мастерах дзэна и об их коанах[22], иначе я назвал бы это отцовское выражение коаном, так как не понимал его, но оно оставалось со мной; взрослея, я находил в нем все больше смысла, и вот теперь, сидя на истемском пляже и наблюдая за волнами, разбивающимися о берег после трехтысячемильной пробежки, задумался о странной эрозии своего характера, вызванной жизнью с Пэтти Ларейн. Вполне естественно, что я ощутил прилив жалости к себе и решил, что надо либо взглянуть на мой коан под новым углом, либо вовсе перестать думать о нем.

Конечно, отец имел в виду нечто более глубокое, чем просто совет крепко стоять на ногах в минуту опасности, нечто более тонкое, чего он не мог или не хотел выразить, но его девиз остался со мной. Пожалуй, это было даже что-то вроде клятвы. Не упустил ли я какой-нибудь важный принцип, на котором могла выкристаллизоваться его философия?

Именно в этот миг я заметил человека, идущего ко мне вдоль пляжа. Чем ближе он подходил, тем больше я его узнавал, и моя поглощенность собой начала отступать в тень.

Это был высокий, но не угрожающего вида мужчина. Откровенно говоря, он был толстоват и рисковал в ближайшем будущем стать похожим на грушу, так как его узкие плечи и солидное брюшко остались бы с ним при любом весе. И шел он по песку как-то комично. Он был хорошо одет: темно-серый фланелевый костюм, полосатая сорочка с белым воротником, клубный галстук, в нагрудном кармане — маленький красный платочек, а на руке сложенное пальто из верблюжьей шерсти. В другой руке он держал туфли, снятые во избежание повреждений, и ступал по ноябрьскому песку в одних пестрых носках. Из-за этого шаг у него получался легким, гарцующим, как у скакуна-медалиста на мокрой мостовой.

— Как поживаешь, Тим? — сказал мне этот человек.

— Уодли! — Я был вдвойне ошеломлен. Во-первых, потому, что он так пополнел — когда я видел его в последний раз, на бракоразводном процессе, он был худощав, — а во-вторых, из-за того, что мы встретились на истемском пляже, куда я не забредал уже лет пять.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18