– Русская?
– Канечно. Она масквичка, у ее родителей квартира, прописка. Сам понимаешь, да?
– А у твоих родителей что есть, чтобы она вот так за тебя замуж пошла?
– Эй, мои родители большие люди в Баку. Отец в рыболовной флотилии не последний человек.
– В Баку? – Озадаченно переспросил я, – Ведь это же Азербайджан!
– Чудак! И в Азербайджане армяне живут. Они везде живут. Что тут такого? Если голова есть, значит, дэнги есть. А дэнги есть – везде хорошо будет!
– Тебя, случаем, не родители в московский институт устроили?
– А ты как думал? Кто сейчас сам в институт поступает? То чо, глюпий? Поступил в институт рыбного хозяйства. Закончу его, отэц в главк устроит, в Маскве. Конечно, это дорого будет, но все наши скинутся – нужно везде своих людэй иметь!
Я слушаю эти трезвые по-житейски слова, которыми может поделиться если не каждый второй, то третий – уж точно, и удивляюсь. Почему они в моем сознании выглядят как рассуждения последнего подлеца?
Наверное, когда частенько приходится ходить под Богом и смертью, по-другому начинаешь смотреть на жизнь. Это как после долгого пребывания в горах: смотришь не только себе под ноги, в грязь и валуны быта – к ним привыкаешь быстро и нога позже сама будет выбирать место, куда встать. Глаза, в первую очередь, устремляешь в перспективу, на ближние и дальние склоны. Ведь самое важное, самое красивое и самое опасное таится именно там.
Со временем у тебя вырабатывается бинокулярная болезнь, когда весь мир начинаешь рассматривать с точки зрения перспективы гор и высоты над уровнем моря. Ты забываешь, что существует равнина, на которой совершенно другие измерения и ценности. И когда спускаешься вниз, туда, куда ты давно стремился и о чем так мечтал, вдруг обнаруживаешь, что ты здесь чужой.
Ты ходишь по этой равнине, как идиот, а перед глазами у тебя перевернутый бинокль. Для тебя важно то, что здесь считается малозначительным: жизнь и смерть, предательство и долг. А то, что для равнинного человека есть суть и смысл его ежедневной жизни – качество штанов на заднице, количество денег на счете, настроение жены, мигрень тещи, недовольный взгляд начальника и подорожавшая квартплата – для тебя глупо и недостойно внимания.
Умом понимаешь, что с твоим мировоззрением хорошо умирать, но не жить. А жить-то нужно как раз равнинными взглядами. Понимаешь, но принять не можешь.
А когда они подаются тебе как единственные ценности, ради которых и стоит просыпаться по утрам, чувствуешь себя неполноценным. И тогда ты ищешь в словах равнинных людей, их поступках, способе мышления скрытый смысл, неподвластный тебе, слепцу, бредущему через это все с высоко поднятой головой и со взглядом, обращенным к далеким вершинам. Ищешь и не находишь.
Это продолжается до сих пор, пока не приходишь к выводу, что никто не виноват. Просто есть те, кому уютно здесь, и те, кто хорошо чувствует себя там, в горах – пусть даже они давно существуют только в твоей голове. И для обоюдного согласия и здоровья каждой категории людей нужно общаться друг с другом на расстоянии. Или лучше не общаться совсем…
Вот и сейчас во мне взрывается какая-то бомба. Кровь ударяет в голову, и мне хочется схватить «рыбного специалиста» Гарагяна за одно место и заорать:
– Невеста в Москве, говоришь?! А как же медсестра Ленка?! Ты, сука! Ты чего ей здесь тогда мозги пудришь? ППЖ нашел, халява? Она же всерьез тебя, козла, воспринимает!
Делать этого сейчас не нужно, поэтому я молчу, скриплю в темноте зубами и стараюсь успокоиться. Знаю, что если взорвусь, то могу все испортить. Старшина почувствует во мне врага, станет осторожнее. И тогда я со своими урками не смогу ему строить харакири с одновременным вырезанием гланд.
Меня выручает мой сосед узбек Рашид. Его, восточного человека, подобные рассуждения не возмущают. Он к ним привык, поэтому подходит к рассуждениям Вагана чисто с практической стороны.
– Ты за поступление сколько платил? – спрашивает он Гарагяна.
– Три тысячи.
– Э, у нас в Ташкенте меньше берут.
– Чего ты Ташкент с Масквой сравниваешь, а? – вспыхивает Ваган, – Ты еще хер с пальцэм сравни! В Маскве – цивилизация!
Последнее слово старшина выговорил благоговейно и едва ли не по слогам.
– Даже у нас в Баку больше цивилизации, чем во всей вашей Средней Азии, – пригвождает он Рашида.
Но тот не сдается:
– Врешь! Ты в Ташкенте был? Не был! Самый красивый город в Средней Азии. Жемчужина! А что ваш Баку? Нефть одна и персики… И кепки! Вот! Их все «аэродромы» называют. Я знаю!
Я уже успел остыть и с интересом слушаю перепалку представителей двух народов, которых сплотила великая Русь.
– Вот у вас сколько КПСС стоит? – кипятится Гарагян.
– Партия? – искренне удивляется Рашид, – Нисколько не стоит. Сколько она может стоить?
– Ну, партийный билет, чурбан!
– Сам чурбан! Не посмотрю, что такой большой…
Гарагян, хотя и большой и пошуметь любит, но предпочитает наезжать только на слабых. Поэтому он сразу идет на попятный:
– Ты чего зря обижаешься?! Это я так сказал… Ты мне лучше на вопрос отвэчай: сколько партбилэт стоит?
– Партбилет? – озадаченно переспрашивает Рашид. Парень он добродушный и зло долго на других держать не умеет, – Нисколько. Партийный взнос плати – и все.
– Вот! – торжествует Вагон, – А у нас он стоит «пятерку». Знаешь, «жигули» есть такие, а? Так где больше цивилизации?! Ага!
Рашид молчит, недоумевая: почему за партбилет нужно платить секретарю райкома автомобилем престижной марки?
Для меня это уже давно не секрет. Спасибо, глаза на жизнь раскрыл еще в первые полгода службы наш ротный комсорг.
– Мне скоро увольняться, – говорил он мне, – Займешь мое место. Только нужно написать заявление для приема в партию.
– Мне?!
– Что, думаешь, не достоин? Ты в Афгане загибаться недостоин. Пусть там гегемоны загибаются. А вас туда точно пошлют: при мне уже две команды отправляли. Я при обеих на месте удержался… Конечно, сразу тебя, молодого, даже в кандидаты не примут, но внимание обратят. Я со своей стороны словечко замолвлю. А придешь из армии уже членом партии – всюду тебе дорога! В своем университете восстановишься, комсоргом курса станешь, а потом и факультета. Закончишь – с дипломом пойдешь прямиком в райком. Карьера!
…Думай, дурачок, – ласково закончил он свою речь на прощанье.
Наверное, я долго думал – не сумел сделать так, как советовал добрая душа, наш комсомольский вожак, ишак педальный, в душу его, наперекрест… Наверное потому, что книжки в детстве не те читал – про патриотизм больше.
– Гарагян! – продаю я голос в тишине постепенно засыпающей палаты, – Ты, случаем, не партийный?
– Нэт! – сразу отзывается он, – В институте не успел, в армии хотел…
Тут Вагон осекается, вспомнив, с кем говорит. Вспомнив, что наш единственный коммунист в роте из солдат, сержант Леха Пустошин сказал, что скорее подорвет себя гранатой, чем даст этому козлу рекомендацию в партию.
… – Жаль, Вагон, что ты не в партии. Ведь Горбачев перестройку ради таких как ты, партийцев, устроил. Ты бы вписался. С такими как ты, перестройка только к двухтысячному году закончится. И мы окажемся после этого в таком дерьме, что и про партию забудем. Слышишь меня? Стучать не пойдешь? Мы тебя, сука, в самом вонючем арыке утопим! Грача беспартийного помнишь? Он очень удивится, когда узнает, что ты здесь в блатных ходишь, и в какую хочешь партию примет. Хочешь – в эсэры, хочешь – в партию голубых! Партиец, твою мать… Молчи уж лучше.
Понял ли Гарагян меня? По крайней мере, во время всей гневной филлиппики он не произнес не слова. Прикинулся, что заснул.
Ну его к черту: если молча терпеть всякую падаль, то ни одна из них тогда не догадается, кто она есть на самом деле. Что касается партии, то сволочь – категория внепартийная…
С этой мыслью я заснул.
… Не знаю, как насчет других, но на меня Гарагян зла держать принципиально не хочет. Ему выгоднее со мной дружить, поэтому он утром разговаривал со мной как ни в чем не бывало. Мне кажется, что на это повлияло обстоятельство, что мои гневные речи, опустившие авторитет старшины отделения, палата, погруженная в сон, уже не слышала. А как говорят английские джентльмены, пощечина, полученная тет-а-тет, за оскорбление не считается.
Как бы там ни было, мне такое поведение на руку: сегодня по плану должна свершится месть над гнусным косилой, вино – и наркоторговцем, обиралой несчастных матерей и старшиной отделения в одном лице.
Судьба, словно давая еще одну возможность зарядиться праведным гневом, поручила начальнику отделения отправить меня на аэродром сопровождать носилки с парнем – менингитчиком. Как выяснилось, главврач госпиталя выписал ему направление для лечения в Москве. Туда же, в госпиталь Бурденко, отрядили и моего кореша Грача, у которого осколок зацепил нерв на левой руке. И я был рад еще раз, может быть в последний, увидеть своего друга.
И теперь я сидел на откидном стульчике медицинского «уазика» – «таблетки» рядом с перегородкой водителя и ждал команды на погрузку в самолет. В это февральское утро ни с того ни с сего выпал снег. Поэтому мы не вынесли носилки на бетонку аэродрома, а ждали в машине момента, пока не покажется экипаж.
Их Ил-76 должен был принять целую партию раненых, поэтому на военном языке именовался «скальпелем» – санитарным самолетом. Впрочем, в этот рейс ему предстояло выполнить и другую роль…
Рядом с нашей «таблеткой» пристроился тентованный «Урал». В нем, в первой половине кузова, стояло пять больших деревянных ящиков с ручками – «груз двести». Рядом с ними на откидных скамейках сидели и молча курили сопровождавшие погибших офицеры и солдаты. Последних обычно набирали из числа земляков тех, кто лежал в двойной обертке – цинкового гроба и деревянного транспортировочного ящика. Я не завидовал им, такой ценой выбравшимся в отпуск на родину.
Мать больного солдата еще не разу не видела эти громоздкие коробки из белых сосновых досок, не знала, для чего они. Она потянула меня за рукав с вопросом:
– Андрей, они тоже с нами полетят? А что там в ящиках?
– Военный груз, – только и смог я выдавить в ответ.
Я сидел в машине, и у моих ног лежали два солдата. Один из них не видел войны, не успел увидеть, и имел все шансы на всю жизнь остаться в неведении от этого. От всего. Другой хлебал войну полной чашей в течение полутора лет, но шансов остаться инвалидом у него было не меньше. С той только разницей, что горечь осознания этого должна была преследовать его всю жизнь.
Неистребимый загар сошел с лица Грача и цвет его кожи теперь не отличался от лица первого солдата. Я поймал себя на мысли, что теперь они стали очень похожи. Два солдата, положившие свою судьбу на алтарь… чего?
Я верю, что смерть и страдания – Божий промысел и не могут зависеть от дурацких решений грешных людей. Они, как и рождение – акт возвышенный и поэтому не могут быть напрасными. Более того, дают понятие сущего. Не ради же создания дурацких железок, зарабатывания бумажек, именуемых «деньгами», размножения и набивания животов мы живем?!
Я смотрел на Грача, на самую дорогую для меня в тот момент голову. И, наверное, чувствовал то же самое, что испытывала эта русская женщина в сбившемся на шею головном платке, сидевшая в ногах своего безнадежно больного сына. Боль и ощущение невозвратной потери, любовь и веру в чудо.
Только теперь я понял, что война для нас окончена. И это продуваемое метелью взлетное поле стало чертой, что разделила наше жизнь на войну и мир. Мир после войны. Каким он был до нее, я уже успел забыть.
…Тяжелый транспортник, сдувая снег с ВПП, поднялся в воздух. Серебристой птицей прочертил синее высокое небо, оставил свой след в лазури над заснеженными горами.
«Черный тюльпан» с горем и надеждой на борту.
Я вернулся в госпиталь.
25.
Андрей Протасов
– Ну как, работаем? – Путеец встретил меня еще в коридоре. Его едва не трясло от возбуждения.
– Работаем. Как договаривались, во время ужина…
Во время ужина все больные собрались в обеденном зале отделения, палаты опустели. Это и нужно было моим помощникам, которые в это время без лишних свидетелей шуровали в нашей палате, вытаскивая из вентиляционного люка гарагяновскую водку. Я, в свою очередь, мелькал в окошке для раздачи пищи, чтобы создавать для нашей бригады стопроцентное алиби.
Минут через пятнадцать, когда первая партия едоков покидала помещение (я сознательно подбросил всем желающим добавки, чтобы подольше подержать их вне палат), в конуру «раздатки» ввалились мои возбужденные помощники.
– Все хип-хоп! – переводя дыхание отрапортовал Картуз, – Сегодня вечером приглашаем дам и джентльменов на маленький междусобойчик!
– От лица службы… – я сделал смертельно серьезное лицо, – выношу вам благодарность!
– Служим Советскому Союзу! – хором отозвались охломоны.
Позже Путеец рассказал мне, как проходила операция:
… – Ну, значит, закатились мы в палату. Темно там, конечно, было, как у негра в жопе. Но свет было включать нельзя: вдруг какая-нибудь дежурная лахудра (так Путеец именовал медсестер) через окно увидит, чем мы в палате занимаемся. Ну, приморгались, и я на верхний ярус полез… А там, прикинь, Туркмен лежит! Он, значит, на ужин не пошел.
Ну, я его беру за загривок: «Ты чего, падла, здесь делаешь?» А он в ответ: «Сплю. Крепко сплю». – «И какие сны видишь?» – «Тебя не вижу. Обещаю, что не вижу!»
…Хитрый пацан, – усмехнулся Путеец, – далеко пойдет. В общем, дальше все пошло по намеченному плану: мы собрались в палате у дисбатовца, водку в бутылки из-под кефира перелили, которые ты, Андрюха, нам подогнал. Гарагяновские мы обратно в тайник засунули.
Той же ночью мы все плюнули на свои больные печени и квакнули за наше здоровье, мой предстоящий дембель и ожидающийся геморрой Гарагяна. Ничего, печень выдержала. Собственно говоря, что такое две бутылки паршивой азиатской водки на четверых лбов, которые не пили уже несколько месяцев? Ничего. Тут и самая больная печень поведет себя должным образом.
Утро было прозрачное, мир играл всеми красками. Что такое похмелье, господа, когда тебе лишь двадцать один год? К обостренному восприятию действительности прибавилась великолепная картина подставившегося Гарягяна.
Правда, я не ожидал, что обман раскроется так быстро. Мои помощники после завтрака еще гремели тарелками на «дискотеке» (так в армии называют посудомойку); я, как и полагается дембелю, отдыхал после веселой ночи. И в это время в палату бешеным конем ворвался Гарагян.
Он вытащил из тайника бутылки, распихал их по внутренним карманам бушлата и рысью бросился прочь. Я посмотрел ему в след и медленно перевернулся на другой бок, надеясь увидеть какой-нибудь сон. Однако это мне не удалось.
– Сиволочи!!! – раздался над моим ухом яростный вопль с характерным кавказским акцентом.
Я открыл один глаз:
– Что случилось, ара? Что за хай с утра пораньше?
– Кто!!! – прогремело мне в ответ, – Кто это сдэлал, того я убью!!!
– Ты осторожнее такими словами разбрасывайся, ара, Еще раз повторяю: что случилось? – я изо всех сил старался казаться спокойным.
Кажется, мне это удалось.
Гарагян присел ко мне на койку и дрожащим от ярости голосом выкрикнул:
– Смотри!!!
После чего вытащил из-за пазухи водочную бутылку «Араки руси» (мне-то ее не знать!), перевернул кверху дном и – на пол упало несколько капель.
– Успокойся, ара. Может, это заводской брак?
– Брак?!! Брак! Давай ладонь! Давай ладонь, я тэбе говорю!
В протянутую мной ладонь он пролил еще несколько капель водки.
– А тэпэр лизни!!! Попробуй, а?!
Я лизнул свою ладонь с озабоченным видом (Чего мне это стоило?! Я готов был взорваться, как граната, от хохота) и произнес:
– Слушай, а ведь действительно вода…
Гарагян достал – нет, выхватил как бомбу, вторую бутылку:
– Разве водка бывает такого цвета?!
Содержимое бутылки отливало желтизной, как и положено было водопроводной воде. Хм, черт, вчера в сумерках ребята как следует не рассмотрели. Пожадничали, вылили всю водку – оставь ее немного в бутылке, и спирт бы перебил желтизну. А что касается пробки… Дисбатовца брак – спешили ребята, спешили…
Для большей убедительности я еще раз лизнул ладонь и убежденно заклеймил тайных гарагяновских недоброжелателей:
– Действительно сволочи!
Как утверждает народная мудрость, беда не приходит одна: облом с водкой оказался не единственной проблемой старшины. После обеда в госпиталь приехал начальник нашей полковой санчасти – проверить, как мы тут лечимся, и заодно забрать в полк выздоровевших солдат. Последних не оказалось, но не таков был капитан Махмудов, чтобы отправляться обратно с пустыми руками. И тут ему на свою беду на глаза попался Гарагян…
– Эй, солдат! Сюда иди! – радостно закричал веселый таджик, увидев своего старого «клиента», про существование которого он уже успел забыть.
Наш медик не отличался галантностью, но дело свое знал туго. Он никогда не мазал лоб зеленкой солдату, болевшему ангиной, чем грешили порой некоторые армейские остряки со змеей на петлицах. Капитан собственноручно вскрывал гнойные гематомы, выковыривал осколки и пули, если не требовалось вмешательства хирургов тыловых госпиталей.
"Нехрен вам там манную кашу жрать – и здесь вылечишься, – говаривал он при этом, – Или я не похож на профессора? Так похож я на профессора или нет?! – доставал Махмудов обалдевшего от боли солдата.
Тот, испуганно посматривая на его здоровенные, поросшие черным волосом ручищи, послушно кивал головой.
«Так, значит, и вылечишься в моей клинике!» – весело орал док. Тихо и печально он разговаривать, похоже, совсем не умел.
К чести капитана Махмудова нужно сказать, что ни один из его полковой «клиники» не отправился домой «грузом двести», а вот с госпиталями такой случалось…
– Я смотрю, ты хорошо выглядишь! – тряс веселый таджик очумевшего Гарагяна, – Про «шрапнель» совсем забыл. Забыл, признайся! На твою репу ведро не натянешь! Короче, пять минут на сборы: ты едешь со мной в полк.
– Но я старшина отделения… – промямлил, не ожидавший такого оборота Гарягян, – Меня начальник не отпустит.
– Серега-то? Отпустит, как миленький! Как только узнает, что ты за клизма, сразу отпустит! Короче, дело к ночи, – завернул традиционную солдатскую прибаутку Махмудов, – Опоздаешь или исчезнешь куда-нибудь – из-под земли достану, ноги – руки оторву и плясать заставлю! Сам сломаю – сам сошью! Бе – е– гом, марш! Время пошло!
Гарагян ринулся в палату рысью.
Больные по достоинству оценили юмор дока и проводили разжалованного старшину дружным хохотом. Что ни говори, любит у нас народ, когда начальников снимают и принародно задницу им дерут. Готовы за это любые деньги платить. Что поделаешь: велика всенародная любовь к начальникам, нет ей конца и края…
А вечером ко мне в палату зашли трое ребят из терапевтического отделения. Одним из них был парень из нашей роты, Абрамян, раньше других поднявшийся на ноги по причине нетяжелого ранения. Остальных я не знал.
– Слушай, Андрэй, – Абрамян, как всякий кавказский человек, не стремился скрыть свое волнение. Он ерошил рукой свои коротко стриженые черные волосы (видимо, эта привычка осталась у него еще с «гражданки», где ара носил роскошную шевелюру).
– Слушай, – повторил он, – Тут ребята интересуются: у тебя в отделении лежит этот косарь… Гарагян. Эта сука взяла у них деньги еще месяц назад, и обещала купить водки и анаши. С тех пор он в нашем отделении не показывается, вах! Вот сволочь! Гдэ его можно найти, слушай, да?
– Поздно, ара, ты спохватился. Сегодня Гарагяна наш док Махмудов в полк увез. Наверное, у него в санчасти некому полы мыть.
– В полк?! – возмущенно воскликнул один из спутников Абрамяна, – Мы и там его достанем – целых двадцать «внешносылторговских» чеков взял, гад! Пацаны на двадцать третье февраля со всего отделения собирали. Где сейчас ваш полк стоит, знаешь?
Перед отъездом Махмудова я успел перекинуться с ним парочкой слов, и знал, куда вывели нашу часть. Поэтому коротко обрисовал маршрут возможных поисков «рыбопромышленника» из Москвы.
– Мы его за яйца повесим, – пообещали на прощание хлопцы из терапии. По их решительным физиономиям я понял, что они не шутили.
…Но вешать никого не пришлось. Перед отбоем Гарагян объявился сам. Как выяснилось, он, не горя желанием до самого обходного листа мыть полы в санчати, сдулся от Махмудова, пока тот делал покупки в гарнизонном военторге.
При этом наш удивительный старшина не захотел выглядеть дезертиром, отсиживаясь на окраине города у какого-нибудь бабая, и пришел в госпиталь. Тут-то его и повязали. После чего посадили в ту самую камеру, где сидел дисбатовец Серега.
Серый, естественно, не стал его трогать до ночи и даже великодушно напоил чаем: моя кухонная команда принципиально не захотела кормить беглеца по собственной инициативе, а кэп «забыл» отдать такой приказ. Тем временем больные инфекционного отделения, уже проинформированные про «подвиги» своего бывшего старшины, с нетерпением ждали отбоя, чтобы насладиться представлением. А в том, что оно будет, никто не сомневался.
Чтобы улучшить остроту восприятия, «деды» отделения даже послали гонца в ближайшую пивную, где продавец Ахмадулло традиционно имел с нами плотный контакт, отпуская пиво в обмен на крупу и тушонку.
Он всегда беспрепятственно отоваривал бойца в шапке без кокарды и в бушлате, на спине которого белели две огромные буквы: «ИО» – «инфекционное отделение». Если около ларька толпилась очередь, то она безмолвно расступалась перед несгибаемым символом непобедимой армии, которая хлестала пиво, несмотря на свою желтушную печень.
…Уже после отбоя у нас в отделении появились ребята из терапии. Они взяли ключи от «камеры» у Светланы, которая была сегодня дежурной медсестрой, тихо зашли, тихо выпустили в коридор дисбатовца посмотреть телевизор…
Отделение огласилось истошными воплями Гарагяна. Народ втихомолку дул пиво, смотрел по телевизору концерт суперпопулярной группы «Ласковый май» и с упоением слушал сольное выступление экс-старшины. Сольное, поскольку удары из палаты до нас не доносились.
Минут через пять крики перешли в фазу устной речи:
– Свэтлана Николаэевна, – орал Вагон, – откройте дверь, выпустите меня – они меня убьют!
Света раздраженно пожала плечами и ушла к себе на пост, бросив напоследок:
– Если бы убивали только таких, как ты, в мире были бы только хорошие люди!
Гарагян, естественно, этого не услышал. Еще с минуту он продолжал взывать:
– Нэльзя же быть такой жестокой! Вы же мэдицинский работник! Вах!!! – наверное, пацаны навесили ему наиболее чувствительно, – Вы, женщина, в конце концов, или нэт?!
Это была его последняя тирада за вечер. Как потом выяснилось, Гарагяна решили лупить, накрыв для звукоизоляции голову подушкой.
Через полчаса экзекуторы усталые, но довольные, покинули место избиения младенцев. Последним, как и полагается земляку, камеру оставил Абрамян, добавив лично от себя завершающий пинок. А также фразу в виде назидания:
– Ты опозорил армян, ара! Поэтому никто из наших не стал за тебя заступаться. Каждый может ошибаться, он может быть даже гадом, но всегда должен оставаться мужчиной. Ты – не мужчина!
Пригвоздив земляка к позорному столбы своей последней фразой, Абрамян раздраженно захлопнул за собой решетку. Потом, словно что-то вспомнив, обернулся к дисбатовцу, который подошел к своему временному жилищу, чтобы удостовериться в степени разрушений внутри:
– Извини, братан, мы там немножко все перевернули. Тебе сегодня не повезло больше всех: ты будешь в одной палате с этой женщиной! Ты даже можешь его трахнуть – женщинам нельзя на это обижаться!
– Как ты можешь такое говорить, брат! – выкрикнул из палаты Вагон.
– Я тебе не брат, – гордо ответил Абрамян. – Теперь последняя духтора с «зеленого базара» тебе брат. То есть я хотел сказать – сестра…
Утром Гараяна отвезли на гарнизонную «кичу». А через полчаса после этого к нам в палату забежала Леночка.
– Я слышала, – задыхаясь от бега и волнения, бросилась она ко мне, – с Ваганом случилось несчастье. Его увезли на гауптвахту. За что?! Он не способен сделать ничего плохого! За что его посадили?! Скажите, мне никто ничего не хочет объяснять. Я вижу по глазам, что вы все знаете. Скажите!…
Что я ей мог сказать. То, что ее парень сволочь? Но ведь она его действительно любила. За последние два года я мало видел не только любви, но и каких бы ни было нежных чувств вообще. Теперь я все это читал в глазах девушки. Я почти завидовал этому обалдую Гарагяну: повезло дураку, еще как повезло…
Я молчал, потому что чувствовал: правда убьет в ней все. Тревогу за судьбу дорого для нее человека, отчаяние от неизвестности, любовь.
Я не поэт, а всего лишь солдат. Мы убивали. Убивали людей, а вместе с ними надежды и мечты. И любовь. Война есть война: как будто в нас не уничтожали то же самое. Но я закончил свою войну. И больше никого и ничего не хотел убивать. Даже любовь. Любовь… Иногда мне казалось, что ее потеря стоит дороже потери жизни. Зачем нужна твоя жизнь, если ты никому не нужен?
Лена смотрела мне прямо в глаза, и хотя я не считал себя виновным в том, что ее избранник оказался таким ишаком, что он угодил на кичу, что я надул его с водкой – и все-таки ощущал себя распоследним подлецом. Или, черт возьми, дефицит женщин нас сделал рыцарями до идиотизма?
– Ты молчишь… – тихо сказала она, не спуская глаз с моего лица, – Не хочешь мне сказать, что Гарагян – трус? Что он сознательно увиливал от службы, чтобы не быть там, в Афганистане? Ты это мне боишься сказать? Боишься обидеть мои чувства?
А я это знаю. Ну что с того?! А я все равно люблю его! Вам, ожесточившимся, озверевшим людям, пенькам, деревяшкам, не понять этого! Почему он должен воевать и умирать черт знает за что, и черт знает где? Почему вы убийство возводите в доблесть?!
За год работы здесь я насмотрелась на вас, вояк, на всяких. И чем круче был «герой», тем больше я его ненавидела. За душевную черствость, умение перешагнуть через человека ради какой-то дурацкой «боевой задачи». Кому нужны все ваши «задачи», если они никому не приносят счастья? Молчишь! И ты такой же – тебе нечего мне сказать!
Ваган – единственный, кто сумел сказать «нет» этой войне. Любой войне. Почему человек, если он не хочет быть убийцей и самоубийцей – обязательно гад и сволочь?! А он просто хочет жить! И мать его рожала не для того, чтобы он лазил по вашим дурацким горам, хлестал шароп, курил чарс и убивал таких же помешанных на войне придурков, как и вы, только сидящих на другом склоне! Вы никогда не сможете этого понять!
Почему – то я не стремился прервать ее, хотя мог наговорить кучу разных слов с вое оправдание. Оправдание Мухина с его хитростью и немудрящей, но надежной отвагой. Вовки Грачева с его любовью к неуставщине и в то же время совершенно незаменимого в бою. Лешки Пустошина, для которого наш крайний бой стал по-настоящему последним. Ротного, который боялся на свете только одного – напрасно угробить солдат. Комбата…
Всех, с кем ругался, дрался, делился последней флягой воды и умирал на этих склонах. Тех. Кто тоже не хотел этого делать, но делал. Становился тем, кем быть не желал.
Парадокс истории заключается в том, что костьми в основание мира ложатся как раз солдаты – грубые, жестокие, беспощадные. Потом их забывают, считая, что фраза убить «войну» – красивая выдумка баталиста. Забывая, что брошенная на произвол судьбы война будет гулять по свету, пока не заберется и в твой дом. Гуманизм, который проповедуешь ты, хорош в уютных палисадниках европейских городов, прикрытых от жестокостей варварским монстром по имени «Россия». Увы, мы родились не там…
Да, я молчу. Потому что ты все равно меня не поймешь. Потому что все сверху до низу уверовали в эру милосердия и что тигры опять начнут питаться травкой. Эдем мы уже один раз прохлебали, и после сырого мяса человечество больше никогда не станет вегетарианцем. Впрочем, колхоз – дело добровольное. Хочешь быть пацифистом – пожалуйста. Только не обижайся, что тебя, как последнего ишака, сожрет представитель какого-нибудь народца – молодого, а отсюда кровожадного и не отягощенного излишней моралью.
Если кто-то хочет наблюдать с покорностью коровы, как всему, во что он верил, перегрызают горло веселые бородатые ребята – в путь. Забейся в вологодские болота и корми там комаров до второго пришествия. Только не забывай время от времени поставлять своих сестер и жен на подкормку и размножение джигитов на БТРах…
Почему – то на языке вертелось поведать о гарагяновской «нэвэсте» в Москве, но это было как-то не по-мужски. По собственному опыту я знал, что треп в компании может не иметь ничего общего с настоящим положением дел. И «нэвэста» могла быть просто фантазиями, а вот чувства пацифисткого засранца к этой замечательной девочке с другой планеты – настоящими.
– И ты думаешь, что он сбежал от вашего врача, что боялся расплаты в полку? – спросила она меня, – Он просто не хотел терять меня. Вам, деревяшкам, никогда не знавшим большой любви, этого не понять.
Мне, деревяшке, никогда не знавшей большой любви, хотелось верить, что она права в своем всепрощающем чувстве. Хотелось, но не верилось.
– Извини, я наговорила много лишнего, – сухо произнесла на прощанье Лена и повернулась ко мне спиной.
Я смотрел ей вслед, на ее гибкую высокую фигуру в приталенном офицерском бушлате, и чувствовал, как в душе застряла заноза: «Господи, ну почему дуракам и негодяям порой немилосердно везет?»
26.
Андрей Протасов. Эпилог.
Брюшной тиф.
Ты выпиваешь воды из-под крана, не зная того, что где-то далеко под землей прорвало канализационную трубу и ее содержимое попало в такой же дырявый водопровод…