Однако из всего этого Прометей уловил сравнительно немного. Он видел только, и видел не в первый раз со времени своего освобождения, что люди делают много странного, понятного только им одним — такого, в чем и богу не разобраться, что невозможно ни предугадать, ни обосновать разумом.
Когда общество вернулось наконец во дворец, всякая церемониальная скованность вновь исчезла, уступив место обычному домашнему этикету. Тоже, впрочем, достаточно сложному! Не решусь утверждать, что уже в тот же день, но, думаю, очень скоро в узком кругу высших сановников с Прометеем заговорили о самом главном.
В какой форме желает он принимать положенные его божественной природе почести? Намеревается ли занять какой-либо из существующих храмов или терпеливо будет ждать, пока отстроят для него новый? Не имеет ли претензий к обрядам, которые довелось ему наблюдать в Микенах, не желает ли каких-нибудь изменений? Как прикажет означить свое место в сонме олимпийцев? Какой нужен ему контингент жрецов — мужчины, женщины, кастраты или все вперемежку, и какие церемонии он хотел бы ввести в учреждаемый культ Прометея? Наконец: какое животное он предпочитает другим, какое мясо охотнее всего употребляет при жертвенной трапезе?
Как мы видим, все это были вопросы кардинальной важности и при всей их щекотливости неотложные.
Вполне возможно, что Прометей ответил не сразу. Божество столь древнее, существо, так много страдавшее, навряд ли обладало особым чутьем к протоколу и дипломатии. Пожалуй, он поначалу даже пришел в замешательство, вообще не уловил истинного смысла вопросов, поэтому промолчал, и тут, для первого раза, кто-нибудь выручил его, то есть, видя смущение бога, оказался достаточно дипломатом — поспешно подбросил другую тему, дабы отвлечь внимание от неприятных, как видно, вопросов. Однако прямодушный Прометей, конечно, и не хотел и не мог уйти от ответа.
Что же он ответил?
Судя по всему, он сказал нечто такое, что совершенно ошарашило двор.
Конечно, он весьма признателен, но храм ему ни к чему. И чужого храма не займет и не желает ввергать Микены в расходы по строительству нового, специально в его честь сооружаемого храма.
Прежде всего, по его разумению, богам нет в этом надобности. Как и в жертвоприношениях. Общеизвестно ведь, что питаются боги амброзией, а пьют нектар. Он сам на протяжении миллиона лет не ел и не пил ровно ничего, и вот — жив-здоров. С тех же пор как освободился, принимает иногда участие в трапезе ради компании только, ест мясо, хлеб, иногда выпьет глоток вина, но ему самому это не нужно. И вообще, что же они думают: если бы боги действительно жили жертвоприношениями, разве потерпели бы они, что их угощают лишь костями, нутряным салом да потрохами, которые так и так выбрасывают, — самые лакомые же кусочки распределяют между жрецами, знатью и вообще участниками жертвоприношения .
Тут некий знаток религии непременно вставил: боги ублажают себя дымом от жертвоприношения.
— Какое! — махнул рукой Прометей. — Он ведь вонючий, этот дым… (Неужто у людей нет обоняния?) И продолжал:
Жертвоприношение само по себе ему понятно. Бросая в огонь хоть что-то от заколотого животного со словами: «Богу богово!» — люди как бы говорят: «Ты дал нам пропитание, и частицу его мы возвращаем тебе, чтобы ты и впредь был добр к нам».
— Поймите же, друзья мои, от меня вы не получали ни животных, ни иных съедобных вещей. Я дал огонь и ремесла. И дал не затем, чтобы потребовать обратно.
Тут заговорил Атрей:
— Мы, ахейцы, люди богобоязненные. И, как подобает смиренным смертным, боимся силы богов. И твоей божественной силы, государь мой.
— Моя сила — затем, — ответил ему Прометей, — чтобы дать людям огонь. Как я и сделал. Да еще — чтобы принять назначенную мне за то муку.
— И за это вечная тебе благодарность и слава! — тотчас вставил Атрей, и все хором повторили его слова. — Но мы-то знаем, что такое сила. И сами, простые смертные, в ничтожестве нашем также применяем силу против тех, кто слабей нас. (Прости великодушно, что я осмелился собственную нашу малость сравнить с неизмеримым какою-либо меркою твоим величием!) Да, мы освобождаем и подчиняем, даем и отнимаем. Ибо сила, которая дает, и отнять способна. Отнять даже легче, куда меньше силы требуется! В самом деле, скольких людей лишаем мы света очей в судные дни, наказывая за их преступления, — а ведь сами и одного-единственного глаза, глаза видящего, дать не можем! Мы ответственны за этот город, господин мой. Нам не хотелось бы из-за невольной ошибки навлечь на себя гнев твой и кару принять от тебя.
Правильные слова говорил Атрей, каждого взял за душу. Даже Терсит не мог не признать: Атрей — это голова!
— Я не караю, — просто ответил ему Прометей, — такова моя природа, — И он пустился в длинные, скучноватые, пожалуй, объяснения: — Это, видите ли, принципиальный вопрос. Я дал человеку огонь и вместе с огнем ремесла затем, чтобы он не только выжил среди зверей, которые были сильнее его, но чтобы над ними возвысился. Счастлив увидеть, что так и произошло. Но теперь следующий вопрос: до какой степени ему возвышаться? Я полагал так: хотя бы и до богов. Ибо для человека, владеющего огнем и ремеслами, думал я, остановки нет. Обладая этим даром, человек будет рваться все выше, становиться все могущественнее — он станет, должен стать таким же, как боги. Но ведь человек и сам это чувствует, знает, — не может быть, чтоб не знал! Тогда почему раболепствует? Если он чувствует и знает в себе божественное призвание, а он, очевидно, это чувствует, тогда в его раболепстве притаилась и ложь: ложь из страха. Нет, нет, друзья мои! Мне не нужно ни храма, ни жрецов, ни жертвоприношений. И нет у меня излюбленного животного — когда надо, я ем то же, что вы. Но если вам все-таки хочется как-то отблагодарить меня за мой дар и за принятые ради вас страдания, если вы хотите смягчить мне память о пережитом, тогда поразмыслите о том, ради чего я сделал то, что сделал. И служите мне тем, что мне не служите. Лучше изо дня в день трудитесь над собою. Становитесь умнее, справедливее, храбрее, добрее. И тем — счастливее.
Ответом на его слова была глубокая тишина.
Любезный Читатель мой понимает, конечно, что мы уже подступаем к самым потаенным печатям, кои скрывают от нас загадку Прометея. То, что сказал он, совершенно логично. Логично, поскольку соответствует характеру Прометея, логично и само по себе. Однако слушатели ждали от него божественного глагола, и оттого речь Прометея показалась им нелогичной. Я бы сказал, непонятной. Типичным пустословием.
Однако пока еще никакой беды не случилось. Напротив!
Терсит посмеивался про себя, думая: «Ну, этих хорошо накормили небесной благодатью!» И — про себя же — добавил: «А бог-то умней, чем я полагал».
Атрей изводился страхом и злобой: «Черт бы побрал этого болвана Геракла! Его бог обойдется нам дороже, чем я рассчитывал!» Ему ведь не раз доводилось уже иметь дело с каким-нибудь частником умельцем или врачом, которые отвечают только так: «О сударь, право же, ничего не нужно. Уж сколько сами пожелаете!»
Однако Калханту — настолько-то мы его уже знаем — не терпелось задать свой вопрос, и он нарушил воцарившуюся после возвышенных слов бога тишину, повернул разговор на чисто практические рельсы:
— Если ты не желаешь храма, господин мой, где же тогда будешь являть божественное искусство провидца, о коем свидетельствует и самое твое имя?
— Я не обладаю искусством провидения, — отвечал ему Прометей. — Боги и сами не ведают, чего пожелают завтра, пути же Ананки неисповедимы. Мое имя «Провидец» не означает, будто я предсказатель. Оно говорит лишь о том, что я способен рассчитать последствия моих поступков. Я умею взвешивать шансы, а не прорицать.
«Dein Mund und Gotes Ohren»[36], — подумал Калхант, разумеется, по-гречески.
А престарелый, умудренный годами жрец дворцового храма Зевса давно между тем понимал, что должен оспорить некоторые, мягко выражаясь, сомнительные утверждения Прометея. Однако он понимал также, что, прежде чем начать дискуссию, должен основательно взвесить все доводы и контрдоводы: хотя он — главный идеолог царствующего дома и города, его партнер, как ни крути, все-таки бог. Но старый жрец — как и вообще все старые жрецы — был в то же время человеком практическим. Итак, он спросил — отчасти по существу, отчасти же, чтобы выиграть время перед началом дискуссии:
— Если тебе не нужен храм, господин мой, где же мы повесим твою цепь?!
Прометей не понял, какая необходимость вывешивать в храме предмет, уже отслуживший свою службу. Он собрался было ответить, что, по совету Геракла, оставит цепь себе на память, как вдруг жрец несколько уточнил свой вопрос:
— А может, было бы правильно со многих точек зрения повесить цепь твою в храме Зевса?
Прометей оторопел, потом решительно потряс головой:
— Ну, нет, только не это!
Опять-таки, выражаясь по-нашему, узловой вопрос, не правда ли, — как поступить с цепью. Разгорелся спор, наконец пришли к компромиссу: чтобы городу не впасть у Зевса в немилость, надо из звена цепи изготовить для Прометея перстень, который бы он носил постоянно. (Геракл, рванув закрепленный в скале конец цепи, вырвал вместе с ним полукилограммовый осколок: этот символический «Кавказ» и порешили вставить в железную оправу.)
Прометей взялся сделать кольцо своими руками. Все с облегчением согласились. (Не уверен, что Прометей поступил правильно.)
Так познакомился он с кузнецом. Разумеется, с самым знаменитым в Микенах кузнечных дел мастером, старостой поставщиков двора. Это был мужчина лет сорока, руки сплошь в шрамах. И, как большинство кузнецов, был он кривой: еще в ученичестве лишился левого глаза, выжженного случайной искрой, — левый глаз обычно ближе к раскаленному металлу. В знак уважения к богу кузнец повязал отсутствующий глаз белым платком, хотя обычно не прикрывал его ничем, словно то была эмблема его ремесла.
Это еще не было настоящее знакомство. Прометея пожелали сопровождать знатные господа и жрецы, в свою очередь сопровождаемые рабами, а рядом с кузнецом и позади него теснились все, кто был в кузне, не зная, как уж и держаться, куда стать. (Явилась, конечно, и супруга кузнеца — располневшая особа с обесцвеченными волосами, почти не сохранившая следов былой красоты.)
Прометей, даритель всех ремесел, работал, само собой, красиво и ловко. Он наслаждался сам, наслаждался и кузнец, на него глядя. Впрочем, даже непосвященным зрителям было ясно, что такую работу нормой нt измерить.
Нарядное придворное платье Прометей, разумеется, снял, попросил у кузнеца фартук из воловьей кожи. Теперь он выглядел совсем неимпозантно, однако и тут еще все обошлось благополучно. Один из придворных даже заметил:
— Так, верно, Гефест работает в своей мастерской.
И прочие все с ним согласились.
Конъюнктура
Два последних предприятия, по моим расчетам, задали Гераклу работы на шесть лет. Оба путешествия — на север и на юг — заняли примерно равное время. Конечно, с точки зрения дипломатической, а может быть, и с военной, северный путь был легче (во всяком случае, здесь меньше встречалось пиратов), но, во-первых, из-за обычных океанских бурь им дважды приходилось становиться на долгую зимовку, а, во-вторых, поскольку речь шла о пути еще не изведанном, много времени уходило на составление карт и установку береговых опознавательных столбов. Древние карты хранили столь устарелые сведения, рассказы некогда добиравшихся сюда моряков так давно превратились в туманные легенды, что экспедиции Геракла нужно было заново, буквально на пустом месте изыскивать возможности пополнения своих запасов вдоль берегов Италии и Испании, не говоря уже о Ла-Манше и Северном море, одновременно определяя возможности торговых связей на будущее.
Южный путь представлял иные трудности, в чем-то, может быть, еще большие. И вовсе не в первую очередь из-за пиратов — к подобным нападениям, надо полагать, Геракл и его спутники основательно подготовились. Их путь пролегал вдоль оживленных берегов тех цивилизованных стран, где слово «грек» — за исключением, пожалуй, одной только Ливии — звучало весьма скверно. А это значило: прежде чем получить разрешение пришвартоваться, нужно было вести длительные переговоры, затем подтверждать добрые намерения клятвенным словом. А также и делом — щедрыми дарами. Немало времени уходило и на заключение соглашений, детальную их разработку. Очевидно, например, что в Египте — это подтверждается и существовавшим там культом Геракла — наш герой задержался на много дней, а может быть, даже недель. (И прибыл туда не с пустыми руками. Помимо прочих подношений, он выстроил в Египте храм.)
Зиму 1218/17 года Геракл провел еще в Аргосе, оснащая корабли, выбирая наиболее подходящих кормчих, муштруя команду. За это время он, конечно, виделся с Прометеем, хотя — занятый спешными приготовлениями — и не так уж часто. Затем они увиделись только зимой 1215/14 года. На этот раз Геракл мог успокоиться относительно судьбы как Эллады, так и божественного своего друга. Прометей жил во дворце, принимал участие в занятиях микенского общества и стал завсегдатаем кузни, где с истинным удовольствием брался за инструменты. Вокруг Арголидского залива работа кипела: на стапелях одновременно находилось несколько дюжин галер; в раскинувшихся вдоль всего берега, по населенности не уступавших городу рабочих поселках сновали десятки и десятки тысяч рабов, подгоняемых окриками мастеров; на учебных галерах проходили выучку будущие матросы. Сложилась благоприятнейшая конъюнктура, уже столетие не виданная на Пелопоннесе, ее влияние чувствовалось во всей Элладе. Ведь нужно было кормить всю эту рать, да еще тех, кто валил лес по взгорьям, сплавлял его, распиливал бревна, обрабатывал в самых различных мастерских. Конечно, взвились при этом и цены; те, кому нужно было платить, вздыхали и жаловались, но, выставив на продажу собственный товар, они же и радовались. Креонт, с его продовольственным рынком в Фивах, сумел осуществить одну за другой все зевсистские реформы не в последнюю очередь благодаря этой конъюнктуре. И напрасно твердил Тесей о независимости своей от Микен: благоприятная конъюнктура помогла и ему быстро, буквально за шесть лет, сделать Афины городом.
Но больше всего в этом кипении жизни Геракл радовался тому, что повсюду — на галерах, в рабочих лагерях, на учебных плацах — видел множество рабов и матросов из аркадцев и иных коренных жителей Пелопоннеса.
Итак, свершилось: свободный охотник прекрасной Аркадии стал рабом! И Геракл радуется. Как странно это звучит! Уже самое слово «раб» — ведь наше ухо воспринимает его лишь однозначно. Мы упускаем из виду, что в освобождении человека рабство было очередной ступенькой. Не только для свободных. Для человечества.
Попавший в плен воин умолял, просил, как о милости, — хотел стать рабом. Лишь бы не убили. Ни в виде жертвоприношения, ни так просто. Бродяга, что приплелся, умирая от холода и голода, к чьему-то очагу, умолял принять его в дом рабом, из последних сил доказывал свою ловкость и силу.
Но речь идет о гораздо большем, всеобщем. Человек, самый беспомощный и беззащитный среди всех населявших Землю существ, с его особенно длинным периодом развития, специфически высокой потребностью в калориях, вымер бы уже давно, — и не только в том случае, если бы не владел огнем и ремеслами. Он вымер бы без организованного общества, без разделения труда, без постоянного роста производительности.
Мы уже не раз говорили здесь о нехватке рабочей силы как об одном из самых тяжелых конфликтов эпохи Великого перемирия: войны нет, нет и рабов, а их нужно много, очень много, чтобы включить в производственный процесс, — и нужда в этом самая острая.
Да, так было. И не только в развитых рабовладельческих государствах, о чем мы говорили раньше, но и в тоже по-своему развитых эллинских городах-государствах. Это — одна сторона медали.
Однако те же неполные двадцать миллионов тогдашнего человечества страдали и от перенаселения, от избытка людей. Причем именно там, где они еще только-только пытались существовать совместно, жили охотой и рыбной ловлей, почти не знали земледелия. И еще там, где единственным источником существования было кочевое скотоводство. Наступал засушливый год, скот слабел, чах, на следующий год — опять засуха, начинался падеж скота, эпидемия, и целый народ вымирал голодной смертью. Древняя биологическая цепь на Пелопоннесе уже очень изменилась: охота давала возможность существовать, если была удачна; свободный охотник, живший только охотой, не жил — прозябал. Изменились и отношения собственности: свободному пастырю, бездомному обитателю лесов, питающемуся маком, становилось все труднее: на тучных пастбищах паслись господские стада, их старательно охраняли рабы, слуги, работники, содержа в соответствии с принципами научного по тем временам животноводства. Погибали от перенаселенности и племена, издревле обосновавшиеся на Пелопоннесе и по всей Элладе. Из зимы в зиму каждый рот, что просил есть, был проклятьем и, наоборот, благодатью — каждый, что умолкал навеки. (Не случайно в Аркадии еще сохранилась мода на ритуальное людоедство. И не только в исследуемую нами эпоху — даже полторы тысячи лет спустя! Религия стала как бы памятником на тысячелетия пережившему себя древнему обществу каменного века, бездонной его нищете.)
Если же кому-то непонятно это противоречие, пусть представит себе нынешний мир, с его хроническим избытком населения и хронической нехваткой рабочей силы одновременно; причем справиться с одним при помощи другого как будто и невозможно.
У Геракла была концепция, как разрешить это противоречие, то есть свести вместе, столкнуть друг с другом перенаселенность и нехватку рабочей силы. А именно, как ни странно звучит это для нашего уха сегодня: освободить порабощенных голодом, обреченных на вымирание свободных аборигенов, сделав их рабами. (Mutatis mutandis[37] — это столь же революционная программа, как если бы мы поставили целью превратить все штатные единицы предприятия в его реальную рабочую силу.)
Да только не находилось на это желающих. Господам были ни к чему по-животному примитивные, ленивые, дикие, ненадежные, ни к чему не приспособленные рабы. В самом деле, только кормить их? Не слишком набивались и аборигены. Прозябали, скованные привычкой, верили в слепое везение. Они и объясняться-то не могли толком даже с им подобными, с рабами. И не потому, что не умели будто бы говорить по-гречески, — разумеется, умели. Но потому, что весь круг их понятий был до смешного мал по сравнению с городскими нуждами. И лишь тогда подкрадывались они поближе к городскому очагу — иссохшие до костей или опухшие от голода, вонючие от язв, нищие, — когда жизнь в них уже едва теплилась.
А теперь сопоставим: каких откормленных, сильных и смекалистых молодых рабов можно раздобыть на войне! Вот только нет войны… Да и тот, кто попал в рабство за долги, тоже раб хоть куда: толковый, умелый землероб, скотовод, ремесленник, — иначе кто дал бы ему кредит! — но, видно, в чем-то просчитался, зарвался слишком или просто не повезло, вообще же настоящий умелец. Но много ли рабов наберешь из должников — это все капли в море.
Словом, картина была примерно такой. Но легко нам сегодня заявлять, что Геракл был прав, что он нашел простое, на поверхности лежащее решение. Геракл знал, что он прав, но и он не говорил, будто это простое, лежащее на поверхности решение.
Замечу еще: в свое время и капиталист освободил нищего батрака, когда посвятил его в пролетарии. Сегодня, оглядываясь назад, мы видим, что судьба рабочего была кошмарной на протяжении двух минувших с тех пор столетий, да и предшествовавшего им тоже, однако она не была для рабочего невыносима, поскольку безземельный крестьянин не имел даже этого. Так же и судьба раба: оглядываясь назад из нашего сегодня, мы видим, что она была нечеловеческой, адской пыткой и все-таки оказывалась предпочтительней судьбы свободного нищего: раб хотя бы получал пищу. Ему даже не приходилось о ней заботиться. Только знай выполняй то, что прикажут. Изнурительный труд, плетка — все это было, но был и ужин.
Впрочем, и капиталист не всякого бездомного, не всякого нищего брал к себе рабочим. И крестьянин-бедняк тоже не спешил стать пролетарием, он мечтал хоть о нескольких пядях земли и, покуда надеялся, покуда было можно, оставался на месте. Пойду и дальше: крестьянин, имевший надел, тоже не спешил к нашему порогу, когда мы с помощью социалистической кооперации хотели освободить его от извечного крестьянского «от зари до зари»,
И наконец: маниакальное упоение властью и садизм отдельного человека невыносимы всегда, при любой общественной формации. Из-за подлости или тупости властей определенное обстоятельство может стать в какой-то момент невыносимым. Отсюда бунты. Но рабская доля сама по себе становится невыносимой лишь тогда, когда изжил себя и стал невыносимым для всех рабовладельческий уклад в целом. Так и судьба пролетария в капиталистическом мире — вот эта нынешняя, неизмеримо улучшившаяся по сравнению с его же судьбой в прошлом веке! — станет выносимой тогда, когда человечество не сможет более переносить капиталистический порядок вообще, самую его сущность.
Короче говоря: Геракл с радостью увидел перемены, с радостью решил, что благодаря сложившейся конъюнктуре «лед тронулся». И, успокоенный, отправился в свой последний поход.
Заметим здесь, кстати: Прометей, который, можно сказать, с первого слова понял и оценил дипломатическую борьбу Геракла за мир, никак не мог уяснить себе его социальной программы.
Да и вообще он уже чувствовал, что пора обдумать все заново и основательно проверить составившиеся у него суждения. Благодарность и любовь Прометея к герою не уменьшились нимало, однако у него возникло подозрение, что Геракл, хотя из самых лучших побуждений, иной раз бывает пристрастен и неточно его информирует.
Человеку, который провел в заключении такой долгий срок, будь он хоть богом, сориентироваться нелегко, но и сориентировавшись, нелегко найти свое место среди свободных людей.
Поначалу казалось, что все пройдет гладко. Прометей смотрел глазами Геракла, судил суждениями Геракла. В доверчивости своей считал неограниченным источником познания то, что позднее заподозрил в ограниченности. Его же роль была лишь в том, что он освободился. Роль немалая: освободиться из плена через миллион лет! (Не случайно память наша и сохранила его в этой роли.)
И вот теперь, при микенском дворе, он начал чувствовать себя так, как тот человек в наши дни, которого решительно все и со всех сторон усердно стараются «сориентировать», пока он окончательно не потеряет всякую ориентировку. А между тем его доброхотные информаторы с превеликим волнением ждут, чтобы он занял позицию, нашел свое место, хотят знать, какую роль он для себя изберет, присматриваются, улавливают намеки, даже если он намеков не делает, нетерпеливо ожидают высказываний, в то время как он действительно и вполне искренне растерян. С другой стороны, нет такого смертного, включая и Атрея, который решился бы определить богу место в обществе. Да, сказать по правде, микенцы не очень-то и представляли себе, как бы это могло быть. В самом деле, ну зачем богу Микены!
Зато чем бог мог бы пригодиться Микенам, суждения были, причем у каждой из дворцовых партий свои.
Соответственно этому и вели себя собеседники Прометея.
Прометей с удивлением обнаружил, что все они — весьма любезные, умные и доброжелательные люди. И каждый по-своему прав.
Но больше всего удивил его Атрей. Тот Атрей, о котором он до сих пор слышал только дурное.
Один из первых же разговоров с глазу на глаз Атрей начал словами о том, как он любит и уважает Геракла. Не угодно ли! Геракл считает Атрея своим врагом, Атрей же его любит и уважает!
Затем Атрей подробно развил мысль о том, что никто не желает мира так, как он. Мира, процветания Эллады, улучшения условий жизни бедноты, общего благосостояния. Разделенная на города-государства Эллада слаба. Вокруг нее — враждебное кольцо: дорийцы все надвигаются, Троя готовится к нападению, «вонючие сидонцы» не впускают в порты греческие суда. Нужно объединиться, мир и расцвет достижимы только с позиций силы.
Не правда ли, как ясно?
Что же получается? Узколобые себялюбцы — эллинские царьки — словно горсть блох; Теламон мерзавец, тут Геракл совершенно прав. Но ведь вот, нет худа без добра: троянская угроза, общая опасность всех свела в единый лагерь, только что фыркали друг на друга, а теперь, мало что слово дали, — главное, вклад внесли реальный: вино, пшеницу, оливковое масло, лес, металлы, животных. Мало, конечно, очень мало, разве лишь для начала достаточно. Но надо знать их: ставка-то уже в игре!
Как же умен этот Атрей! Какие добрые у него намерения!
И в этом действительно все согласны. Обе партии двора.
Когда я без всяких околичностей говорю о двух партиях двора, то, полагаю, любезный Читатель на основании совместно проделанного пути поверит мне, что и это не плод моей фантазии. Я имею в виду даже не пресловутую междоусобицу Атрея и Фиеста. Ибо где сейчас Фиест, кто нынче помнит о Фиесте! Атрей — безусловный и единственный хозяин положения, который и распоряжается в Микенах именем Эврисфея. Однако же тот, кто хоть сколько-нибудь сведущ в политике, хорошо знает: по крайней мере два мнения существуют даже там, где имеется лишь одна партия. И даже там, где зарегистрированы восемь или десять партий, в сущности, тоже не более двух партий. Не следует думать, будто бы одна из микенских дворцовых партий представляет интересы правящего сословия и ратует за сохранение существующего положения, в то время как другая стоит за угнетенных и прогресс. Нет, нет, мы же находимся в глубинах глубин истории, а для Европы, по сути дела, это еще доисторические времена. Прогресс — как уже было показано — пока что состоит в создании системы угнетения, то есть государства. Геракл тоже представляет не угнетенных; а если и угнетенных, то только потому, что видит в том лишь общечеловеческий интерес. Как, например, король Матяш38] представляет интересы землероба. (Землероба, который сохранит память и о Геракле, и о Матяше и сотворит потом из нее легенду!) Однако две придворные микенские партии были иными, обе они представляли пресловутое «общество праздных». В их грызне интересам угнетенных вообще не было места, не было даже такой щелочки, какая приоткрывается, скажем, в ходе наиболее ожесточенных предвыборных схваток двух американских партий или двух английских партий. Я же говорю: это еще доисторические времена. Однако содержание их споров мы можем восстановить на основании письменных документов и находок. Перед нами — истмийская «линия Мажино» и немногим позже — Троянская война, о которой свидетельствует Гомер, а также «война народов моря», о которой рассказывает египетский государственный архив. Две политические концепции. Обе появились как следствие упоминавшегося уже «пата». И на обеих сказалась своеобразная европейская ситуация. Европа, то есть тогда известная Европа, была плачевно бедна сырьевыми ресурсами по сравнению с Азией. И испытывала весьма сильный нажим кочевых варварских народов, подталкиваемых издалека не совсем еще понятным узлом противоречий. Для крохотной пелопоннесской культуры и цивилизации непосредственную опасность представляли собою в те времена дорийцы.
Особенно, если мы примем во внимание, сколь неустойчива, сколь неровна была эта культура и цивилизация. В сущности, имеются в виду лишь несколько обнесенных стенами городов, непосредственные их окрестности и до какой-то степени главные дороги страны.
Понятно, что, учитывая это, часть правящих микенских кругов заняла оборонительную позицию: «Прежде всего обеспечим безопасность того, что имеем, той земли, что у нас под ногами. Отгородимся от дорийцев надежной системой укреплений. Не на Истме, а гораздо севернее. Добрым словом и силою окончательно обратим в нашу веру, обучим нашему языку и образу мыслей всех, кто населяет полуостров и острова». Эта политика была в интересах владельцев каменоломен, имевших возможность перебрасывать грузы посуху.
Другая позиция была такова: «Мы тоже, безусловно, хотим мира. Однако удержать Пелопоннес невозможно, если он не станет составной частью большой империи. Мы должны укрепиться и на том берегу. Положение „пата“, длящееся уже сто лет, привело великие державы к тяжелому кризису. Их экономика не развивается, их армия, за исключением одной лишь Ассирии, состоит из чужеземных наемников, значит, ненадежна. Вонючие сидонцы не пойдут на мировую, пока мы не станем господствовать в море, пока побережье не станет нашим. И именно на этом можно выковать единство Пелопоннеса и всей Эллады. В Азии у нас будет возможность вознаградить недовольных землей, имуществом — пусть только станут воинами. Нет, пет, кто говорит о войне, ведь стоит нам показать свою силу, и насквозь прогнившие, изъеденные коррупцией колоссы рассыплются в прах. На концах наших копий, на остриях наших мечей мы принесем в Азию прочный справедливый мир и процветание». Сторонники этой политики не считали излишним поддержание уже выстроенных укреплений, но вместо возведения новых бастионов торопили строительство судов. Что было весьма на руку лесовладельцам. Чтобы приступить к осуществлению этой идеи, ахейцам требовалась по крайней мере тысяча кораблей, приспособленных для перевозки воинов и груза, — вместительных, ходких парусников. Гомер склонен к преувеличениям, но что касается оснащения тыла Троянской войны, то здесь его данные выглядят достаточно точными. Совершенно очевидно, что египетские документы не называли бы известную войну «войною народов моря», если бы их противники не располагали большим числом кораблей.
Все это — только гораздо пространнее, гораздо всестороннее освещая — развивали перед Прометеем представители обеих партий. С одной стороны, например, в ярких красках рисовали ему исполненную постоянной тревоги и неуверенности жизнь минийских, эолийских и ионийских братьев, ужасные страдания, какие претерпевают они от дорийцев. С другой стороны, припоминали возмутительные поступки «вонючих сидонцев» и подлой изменницы Трои. Атрея, конечно же, восхваляли обе партии, с его действиями «в общих чертах» были согласны все. И — повторяю — все, с кем Прометей ни встречался, абсолютно все держались любезно и дружелюбно, беседовали рассудительно. Словом, всячески обхаживали Прометея, чтобы заручиться его божественной поддержкой.