Когда Леонардо вошел в столь памятные залы Рокетты, Людовик XII принимал старшин и синдиков Милана.
Художник взглянул на своего будущего повелителя, короля Франции.
Ничего царственного не было в его наружности: хилое, слабое тело, узкие плечи, вдавленная грудь, лицо с некрасивыми морщинами, страдальческое, но не облагороженное страданием, – плоское, будничное, с выражением мещанской добродетели.
На верхней ступени трона стоял молодой человек лет двадцати, в простом черном платье без украшений, кроме нескольких жемчужин на отворотах берета и золотой цепи из раковин ордена св. Архангела Михаила, с длинными белокурыми волосами, маленькою, слегка раздвоенною темно-русою бородою, ровною бледностью в лице и темно-синими, приветливо-умными глазами. – Скажите, фра Лука, – шепнул художник на ухо спутнику, – кто этот вельможа?
– Сын папы, – отвечал монах, – Чезаре Борджа, герцог Валентине.
Леонардо слышал о злодействах Чезаре. Хотя явных улик не было, никто не сомневался, что он убил брата Джованни Борджа, наскучив быть младшим, желая сбросить кардинальский пурпур и наследовать звание военачальника – гонфалоньера церкви. Ходили слухи еще более невероятные, будто бы причиной Каинова злодеяния было соперничество братьев не только из-за милостей отца, но также из-за кровосмесительной похоти к родной сестре, мадонне Лукреции.
«Не может быть!» – думал Леонардо, вглядываясь в спокойное лицо его, в невинные глаза.
Должно быть, почувствовав на себе пристальный взор, Чезаре оглянулся, потом, наклонившись к стоявшему рядом благообразному старику в длинной темной одежде, вероятно секретарю своему, что-то шепнул, указывая на Леонардо, и когда старик ответил, – посмотрел на художника пристально. Тонкая усмешка скользнула по губам Валентине. И в то же мгновение Леонардо почувствовал:
«Да, может быть, все может быть – и даже еще худшее, чем о нем говорят!»
Старшина синдиков, окончив унылое чтение, подошел к трону, стал на колени и поднес королю прошение. Людовик нечаянно уронил пергаментный свиток. Старшина засуетился, желая поднять. Но Чезаре, предупредив его, быстрым и ловким движением поднял свиток и подал королю с поклоном.
– Хам! – злобно прошептал кто-то за спиной Леонардо, в толпе французских вельмож. – Обрадовался, выскочил!
– Ваша правда, мессере, – подхватил другой. – Сын папы отлично исполняет должность лакея. Если бы только видели, как утром, когда король одевался, он ему прислуживает, рубашку греет. Я, чай, и конюшню чистить не побрезгал бы?
Художник заметил подобострастное движение Чезаре, но оно показалось ему скорее страшным, чем гнусным, – как предательская ласковость хищного зверя.
В это время Пачоли хлопотал, волновался, подталкивал спутника под локоть, но, видя, что Леонардо, со своей обычной застенчивостью, чего доброго, целый день простоит в толпе, не найдя случая привлечь внимание короля. – принял решительные меры, схватил его за руку и, весь изогнувшись, с быстрым непрерывным свистом и шипением превосходных степеней: stupendissimo, prestantissimo, invincibilissimo, – представил королю художника.
Людовик заговорил о Тайной Вечере; хвалил изображения апостолов, но более всего восхищался перспективой потолка.
Фра Лука ожидал с минуты на минуту, что его величество пригласит Леонардо к себе на службу. Но вошел паж и подал королю письмо, только что полученное из Франции.
Король узнал почерк жены, возлюбленной своей бретонки Анны: то было известие о разрешении королевы от бремени.
Вельможи начали поздравлять его. Толпа оттеснила Леонардо и Пачоли. Король взглянул было на них, вспомнил, хотел что-то сказать, но тотчас снова забыл, любезно пригласил дам поскорее выпить за здоровье новорожденной и вышел в другую залу.
Пачоли, ухватив за руку спутника, потащил его за собой.
– Скорее! Скорее!
– Нет, фра Лука, – спокойно возразил Леонардо. – Благодарю вас за хлопоты; но я напоминать о себе не буду: его величеству теперь не до меня. И он ушел из дворца.
На подъемном мосту Баттипонте, в южных воротах Кастелло, догнал его секретарь Чезаре Борджа, мессер Агапито. Он предложил ему от имени герцога место «главного строителя», ту самую должность, которую исполнял Леонардо у Моро.
Художник обещал дать ответ через несколько дней. Подходя к дому, еще издали, на улице, заметил он толпу народа и ускорил шаг. Джованни, Марко, Салаино, Чезаре несли, должно быть, за неимением носилок, в громадном, измятом, продранном и сломанном крыле летательной машины, подобном крылу исполинской ласточки, своего товарища, кузнеца Астро да Перетола, в разорванной, окровавленной одежде, с мертвенно-бледным лицом.
Случилось то, чего боялся учитель: кузнец решил испытать крылья, полетел, сделал два-три взмаха, упал и убился бы до смерти, если бы одно крыло машины не зацепилось за ветви рядом стоявшего дерева. Леонардо помог внести носилки в дом и бережно уложил больного в постель. Когда он наклонился к нему, чтобы осмотреть раны, Астро пришел в себя и прошептал, взглянув на Леонардо с бесконечной мольбою: – Простите, учитель!
В первых числах ноября, после великолепных торжеств в честь новорожденной, Людовик XII, приняв от миланцев присягу и назначив наместником Ломбардии маршала Тривульцио, уехал во Францию. В соборе отслужили благодарственную обедню Духу святому. В городе было восстановлено спокойствие, но только наружное: народ ненавидел Тривульцио за его жестокость и коварство. Приверженцы Моро бунтовали чернь, распространяли подметные письма. Те, кто еще так недавно провожал его в изгнание насмешками и бранью, теперь вспоминали о нем, как о лучшем из государей.
В последних числах января толпа у Тичинских ворот разгромила прилавки французских сборщиков пошлин. В тот же день на вилле Лардираго, около Павии, французский солдат посягнул на честь молодой ломбардской поселянки. Защищаясь, ударила она обидчика метлою по лицу. Солдат пригрозил ей топором. На крик прибежал отец ее с палкою. Француз убил старика. Собралась толпа и умертвила солдата. Французы напали на ломбардцев, перебили множество народа и опустошили местечко. В Милане известие это было тем же, что искра, упавшая в порох. Народ запрудил площади, улицы, рынки с яростными воплями:
– Долой короля! Долой наместника! Бейте, бейте французов! Да здравствует Моро!
У Тривульцио было слишком мало людей, чтобы защищаться против населения трехсоттысячного города. Поставив пушки на башню, временно служившую колокольнею собора, направил он жерла в толпу, велел по первому знаку стрелять и, желая сделать последнюю попытку примирения, вышел к народу. Чернь едва не убила его, загнала в ратушу, и здесь бы он погиб, если бы на помощь не подоспел из крепости отряд швейцарских наемников с капитаном, сеньором Курсенжем, во главе.
Начались поджоги, убийства, грабежи, пытки, казни французов, попадавших в руки бунтовщиков, и граждан, подозреваемых в сочувствии французам.
В ночь на первое февраля Тривульцио тайно ушел из крепости, оставив ее под защитой капитана д'Эспи и Кодебекара. В ту же ночь возвратившийся из Германии Моро радостно принят был жителями города Комо. Граждане Милана ждали его, как избавителя.
Леонардо в последние дни мятежа, опасаясь пушечной пальбы, которая разрушила несколько соседних домов, переселился в свой погреб, искусно провел в него ночные трубы, устроил очаги и несколько жилых покоев. Как в маленькую крепость, перенесли сюда все, что было ценного в доме: картины, рисунки, рукописи, книги, научные приборы.
В это время окончательно решил он поступить на службу к Чезаре Борджа. Но прежде, чем отправиться в Романью, куда, по условиям заключенного с мессером Агапито договора, Леонардо должен был прибыть не позже летних месяцев 1500 года, намеревался он заехать к старому другу своему Джироламо Мельци, чтобы переждать опасное время войны и бунта на его уединенной вилле Ваприо близ Милана.
Утром 2 февраля, в день Сретения Господня, прибежал к художнику фра Лука Пачоли и объявил, что в замке – наводнение: миланец Луиджи да Порто, бывший на службе у французов, бежал к бунтовщикам и открыл ночью шлюзы каналов, наполнявших крепостные ямы. Вода разлилась, затопила мельницу в парке у стены Рокетты, проникла в подвалы, где хранился порох, масло, хлеб, вино и прочие припасы; так что, если бы французам не удалось с большим трудом спасти от воды некоторую часть их, – голод принудил бы их к сдаче крепости, на что и рассчитывал мессер Луиджи. Во время Наводнения соседние с крепостью каналы в низменном предместьи Верчельских ворот вышли из берегов и затопили болотистую местность, где находился монастырь делле Грацие. Фра Лука сообщил художнику свои опасения, как бы вода не повредила Тайной Вечери, и предложил пойти осмотреть, цела ли картина. С притворным равнодушием возразил Леонардо, что ему теперь некогда, и что он за Тайную Вечерю не боится, – картина, будто бы, на такой высоте, что сырость не может причинить ей вреда. Но только что Пачоли вышел, Леонардо побежал в монастырь.
Войдя в трапезную, увидел на кирпичном полу грязные лужи – следы наводнения. Пахло сыростью. Один из монахов сказал, что вода поднялась на четверть локтя. Леонардо подошел к стене, где была Тайная Вечеря. Краски оставались, по-видимому, ясными. Прозрачные, нежные, не водяные, как в обычной стенописи, а масляные, они были его собственным изобретением. Он приготовил и стену особенным способом: загрунтовал ее слоем глины с можжевельным лаком и олифою, на первый нижний грунт навел второй – из мастики, смолы и гипса. Опытные мастера предсказывали непрочность масляных красок на сырой стене, сложенной в болотистой низменности. Но Леонардо, со свойственным ему пристрастием к новым опытам, к неведомым путям в искусстве, упорствовал, не обращая внимания на советы и предостережения. От стенописи водяными веками отвращало его и то, что работа на только что разведенной влажной извести требует быстроты и решительности, тех именно свойств, которые были ему чужды. «Малого достигает художник не сомневающийся», утверждал он. Эти необходимые для него сомнения, колебания, поправки, искания ощупью, бесконечная медлительность работы возможны были только в живописи масляными красками.
Наклонившись к стене, он рассматривал в увеличительное стекло поверхность картины. Вдруг, в левом нижнем углу, под скатертью стола, за которым сидели апостолы, у ног Варфоломея, увидел маленькую трещину и рядом, на чуть поблекших красках, бархатисто-белый, как иней, налет выступающей плесени.
Он побледнел. Но, тотчас же овладев собой, еще внимательнее продолжал осмотр.
Первый глиняный грунт покоробился, вследствие сырости, и отстал от стены, приподнимая верхний слой гипса с тонкою корою красок и образуя в ней неуловимые для глаза трещинки, сквозь которые просачивалось выпотение селитренной сырости из ветхих ноздреватых кирпичей.
Участь Тайной Вечери была решена: если самому художнику не суждено было видеть увядания красок, которые могли сохраниться лет сорок, даже пятьдесят, то все же не было сомнения в страшной истине: величайшее из его произведений погибло.
Перед тем, чтобы выйти из трапезной, взглянул он в последний раз на лик Христа и, – словно теперь только увидев его впервые, – вдруг понял, как это произведение ему дорого.
С гибелью Тайной Вечери и Колосса порывались последние нити, которые связывали его с живыми людьми, если не с ближними, по крайней мере, с дальними, теперь одиночество его становилось еще безнадежнее.
Глиняная пыль Колосса развеется ветром; на стене, где был лик Господень, тусклую чешую облупившихся красок покроет плесень, и все, чем он жил, исчезнет как тень.
Он вернулся домой, сошел в подземелье и, проходя через комнату, где лежал Астро, остановился на минуту. Бельтраффио делал больному примочки из холодной воды. – Опять жар? – спросил учитель. – Да, бредит.
Леонардо наклонился, чтобы осмотреть перевязку, и прислушался к быстрому бессвязному лепету.
– Выше, выше! Прямо к солнцу. Не загорелись бы крылья. Маленький? Откуда? Как твое имя? Механика? Никогда я не слыхивал, чтобы черта звали Механикой. Чего зубы скалишь?.. Ну же, брось. Пошутил и довольно.
Тащит, тащит… Не могу, погоди, – дай вздохнуть… Ох, смерть моя!..
Крик ужаса вырвался из груди его. Ему казалось, что он падает в бездну. Потом опять забормотал поспешно:
– Нет, нет, не смейтесь над ним! Моя вина. Он говорил, что крылья не готовы. Кончено… Осрамил, осрамил я учителя!.. Слышите? Что это? Знаю, о нем же, о маленьком, о самом тяжелом из дьяволов-о Механике!..
– «И повел Его дьявол во Иерусалим, – продолжал больной нараспев, как читают в церкви, – и поставил на крыле храма и сказал Ему: если ты Сын Божий, бросься отсюда вниз. Ибо написано: ангелам своим заповедает о Тебе сохранить Тебя; и на руках понесут Тебя, да не преткнешься о камень ногою Твоею…» А вот и забыл, что ответил Он бесу Механики? Не помнишь, Джованни?
Он посмотрел на Бельтраффио почти сознательным взором.
Тот молчал, думая, что он все еще бредит. – Не помнишь? – настаивал Астро. Чтобы успокоить его, Джованни привел стих двенадцатой главы четвертой Евангелия от Луки:
– «Иисус Христос сказал ему в ответ: сказано, не искушай Господа Бога Твоего!»
– «Не искушай Господа Бога Твоего!» – повторил больной с невыразимым чувством, – но тотчас же опять начал бредить:
– Синее, синее, ни облачка… Солнца нет и не будет – и вверху, и внизу только синее небо. И крыльев не надо. О, если бы учитель знал, как хорошо, как мягко падать в небо!..
Леонардо смотрел и думал:
«Из-за меня, и он из-за меня погибает! Соблазнил единого от малых сих, сглазил я и его, как Джованни!..» Он положил руку на горячий лоб Астро. Больной Мало-помалу затих и задремал.
Леонардо вошел в свою подземную келью, зажег свечу и погрузился в вычисления.
Для избежания новых ошибок в устройстве крыльев изучал он механику ветра – течений воздуха, по механике волн – течений воды.
«Если ты бросишь два камня одинаковой величины в спокойную воду на некотором расстоянии один от другого, – писал он в дневнике, – то на поверхности образуются два расходящихся круга. Спрашивается: когда один круг, постепенно расширяясь, встретится с другим, соответственным, войдет ли он в него и разрежет, или удары волн отразятся в точках соприкосновения под равными углами?»
Простота, с которою природа решала эту задачу механики, так пленила его, что сбоку на полях он приписал:
«Questo е bellissimo, questo е sottile!»[53]
«Отвечаю на основании опыта, – продолжал он. – Круги пересекутся, не сливаясь, не омешиваясь и сохраняя постоянными средоточиями оба места, где камни упали».
Сделав вычисление, убедился, что математика законами внутренней необходимости разума оправдывает естественную необходимость механики.
Часы за часами пролетали неслышно. Наступил вечер. Поужинав и отдохнув в беседе с учениками, Леонардо снова принялся за работу.
По знакомой остроте и ясности мыслей предчувствовал, что приближается к великому открытию.
«Посмотри, как ветер в поле гонит волны ржи, как они струятся, одна за другой, а стебли, склоняясь, остаются недвижными. Так волны бегут по недвижной воде; эту рябь от брошенного камня или ветра должно назвать скорее дрожью воды, чем движением, – в чем можешь убедиться, бросив соломинку на расходящиеся круги волн, и наблюдая, как она колеблется, не двигаясь».
Опыт с соломинкой напомнил ему другой, подобный же, который он уже делал, изучая законы движения звуков. Перевернув несколько страниц, прочел в дневнике:
«Удару в колокол отвечает слабой дрожью и гулом другой, соседний колокол; струна, звучащая на лютне, заставляет звучать на соседней лютне струну того же звука, и если положишь на нее соломинку, увидишь, как она дрожит».
С невыразимым волнением чуял он связь между этими двумя, столь разными явлениями – целый неоткрытый мир познания между трепетными соломинками – одной на ряби волн, другой на ответно звенящей струне.
И вдруг внезапная, как молния, ослепляющая мысль сверкнула в уме его:
«Один закон механики и здесь, и там! Как волны по воде от брошенного камня, так волны звуков расходятся в воздухе, пересекаясь, не смешиваясь и храня средоточием место рождения каждого звука. – А свет? Как эхо есть отражение звука, так отражение света в зеркале есть эхо света. Единый закон механики во всех явлениях силы. Единая воля и справедливость Твоя, Первый Двигатель: Угол падения равен углу отражения!»
Лицо его было бледно, глаза горели. Он чувствовал, что снова, и на этот раз так страшно близко, как еще никогда, заглядывает в бездну, в которую никто из живых до него не заглядывал. Он знал, что это открытие, если будет оправдано опытом, есть величайшее в механике со времен Архимеда.
Два месяца назад, получив от мессера Гвидо Берарди письмо с только что пришедшим в Европу известием о путешествии Васко да Гама, который, переплыв через два океана и обогнув южный мыс Африки, открыл новый путь в Индию, Леонардо завидовал. И вот теперь он имел право сказать, что сделал большее открытие, чем Колумб и Васко да Гама, что увидел более таинственные дали нового неба и новой земли. За стеной раздался стон больного. Художник прислушался и сразу вспомнил свои неудачи – бессмысленное разрушение Колосса, бессмысленную гибель Тайной Вечери, глупое и страшное падение Астро. «Неужели, – думал он, – и это открытие погибнет так жe бесследно, так же бесславно, как все, что я делаю? Неужели никто никогда не услышит голоса моего, и вечно буду я один, как теперь, – во мраке, под землей, точно заживо погребенный, – с мечтою о крыльях?» Но эти мысли не заглушили в нем радости.
– Пусть – один. Пусть во мраке, в молчании, в забвении. Пусть никто никогда не узнает. Я знаю!
Такое чувство силы и победы наполнило душу его, как будто те крылья, которых он жаждал всю жизнь, были уже созданы и подымали его ввысь.
Ему стало тесно в подземелье, захотелось неба и простора. Выйдя из дому, направился он к Соборной площади.
Ночь была ясная, лунная. Над крышами домов вспыхивали дымно-багровые зарева пожаров. Чем ближе к середине города, к площади Бролетто, тем гуще становилась толпа. То в глубоком сиянии луны, то в красном свете факелов выступали искаженные яростью лица, мелькали белые, с алыми крестами, знамена Миланской Коммуны, тесты с подвешенными фонарями, аркебузы, мушкеты, пищали, булавы, палицы, копья, рогатины, косы, вилы, дреколья. Как муравьи, копошились люди, помогая волам тащить огромную старинную бомбарду из бочоночных досок, соединенных железными обручами. Гудел набат. Грохотали пушки. Французские наемники, засевшие в крепости, обстреливали улицы Милана. Осажденные хвастали, что, прежде чем сдадутся, в городе не останется камня на камне. И с гулом колоколов, с пушечным грохотом сливался бесконечный вопль народа:
– Бейте, бейте французов! Долой короля! Да здравствует Моро!
Все, что видел Леонардо, похоже было на страшный и нелепый сон.
У Восточных ворот, в Бролетто, на Рыбной площади вешали попавшего в плен пикардийского барабанщика, мальчика лет шестнадцати. Он стоял на лестнице, прислоненной к стене. Веселый балагур, златошвей Маскарелло исполнял должность палача. Накинув ему на шею веревку и слегка ударив по голове пальцами, произнес он с шутовской торжественностью:
– Раб Божий, французский пехотинец «Перескочи-Куст», прозвищем На-брюхе-шелк-а-в-брюхе-щелк в рыцари Пенькового Ожерелья посвящается. Во имя Отца и Сына и Духа Святого!
– Аминь! – ответила толпа.
Барабанщик, должно быть, плохо понимая, что с ним происходит, быстро и часто моргал глазами, как дети, готовые заплакать, – ежился и, крутя тонкою шеей, поправлял петлю. Странная улыбка не сходила с губ его. Вдруг в последнее мгновение, как будто очнувшись от столбняка, повернул он к толпе свое удивленное, сразу побледневшее, хорошенькое личико, попытался что-то сказать, о чем-то попросить. Но толпа заревела. Мальчик слабо и покорно махнул рукою, вынул из-за пазухи серебряный крестик, подарок сестры или матери, на голубой тесемке, и, торопливо поцеловав его, перекрестился. Маскарелло столкнул его с лестницы и весело крикнул:
– А ну-ка, рыцарь Пенькового Ожерелья, покажи, как пляшут французскую гальярду!
При общем смехе тело мальчика повисло на крюке подсвечника для факелов, задергалось в предсмертной судороге, точно в самом деле заплясало.
Пройдя несколько шагов, Леонардо увидел старуху, одетую в лохмотья, которая, стоя на улице перед ветхим домишком, только что развалившимся от пушечных ядер, среди нагроможденной кухонной посуды, домашней рухляди, пуховиков и подушек, протягивала голые, костлявые руки и вопила: – Ой, ой, ой! Помогите!
– Что с тобой, тетка? – спросил башмачник Корболо.
– Мальчика, мальчика задавило! В постельке лежал… Пол провалился… Может быть, жив еще… Ой, ой, ой! Помогите!..
Чугунное ядро, разрывая воздух с визгом и свистом, шлепнулось в покосившуюся кровлю домика. Балки треснули. Пыль взвилась столбом. Кровля рухнула, и женщина умолкла.
Леонардо подошел к Ратуше. Против Лоджии Озиев iз Меняльного ряда школяр, должно быть, студент Павийского университета, стоя на скамье, служившей ему кафедрой, ораторствовал о величии народа, о равенстве бедных и богатых, о низвержении тиранов. Толпа слушала недоверчиво. – Граждане! – выкрикивал школяр, размахивая но жиком, который в обычное время служил ему для мирных надобностей – чинки гусиных перьев, разрезывания белой колбасы из мозгов – червеллаты, изображения пронзенных стрелами сердец с именами трактирных нимф на коре вязов в подгородных рощах, и который теперь называл он «кинжалом Немезиды». – Граждане, умрем за свободу! Омочим кинжал Немезиды в крови тиранов! Да здравствует республика!
– Что он такое врет? – послышались голоса в толпе. – Знаем мы, какая у вас на уме свобода, предатели, шпионы французские! К черту республику! Да здравствует герцог! Бейте изменника!
Когда оратор стал пояснять свою мысль классическими примерами и ссылками на Цицерона, Тацита, Ливия, – его стащили со скамьи, повалили и начали бить, приговаривая:
– Вот тебе за свободу, вот тебе за республику! Так, так, братцы, в шею ему! Шалишь, брат, дудки, – не обманешь! Будешь помнить, как народ бунтовать против законного герцога!
Выйдя на площадь Аренго, Леонардо увидел лес белых стрельчатых игл и башен собора, подобных сталактитам, в двойном освещении, голубом от луны, красном от зарева пожаров. Перед дворцом архиепископа из толпы, похожей на груду наваленных тел, слышались вопли.
– Что это? – спросил художник старика-ремесленника с испуганным, добрым и грустным лицом.
– Кто их разберет? Сами, поди, не знают. Шпион, говорят, подкупленный французами, рыночный викарий, мессер Джакопо Кротто. Отравленными припасами, будто бы, народ кормил. А может быть, и не он. Кто первый под руку попался, того и бьют. Страшное дело! О, Господи Иисусе Христе, помилуй нас, грешных!
Из груды тел выскочил Горгольо, выдувальщик стекла, махая, как трофеем, длинным шестом с воткнутой на конце окровавленной головой.
Уличный мальчишка Фарфаниккио бежал за ним, подпрыгивая, и визжал, указывая на голову: – Собаке собачья смерть! Смерть изменникам! Старик перекрестился набожно и проговорил слова молитвы:
– A furore populi libera nos, Domine![54]
Со стороны замка послышались трубные звуки, бой барабанов, треск аркебузной пальбы и крики солдат, шедших на приступ. В то же мгновение с бастионов крепости грянул выстрел, такой, что земля задрожала и, казалось, весь город рушится. Это был выстрел знаменитой гигантской бомбарды, медного чудовища, называвшегося у французов Margot la Folle, у немцев die Tolle Crete – Бешеная Маргарита.
Ядро ударилось за Борго-Нуово в горевший дом. Огненный столб взвился к ночному небу. Площадь озарилась красный светом – и тихое сияние луны померкло.
Люди, как черные тени, сновали, бегали, метались, обуянные ужасом.
Леонардо смотрел на эти человеческие призраки. Каждый раз, как вспоминал он о своем открытии, – в блеске огня, в криках толпы, в гуле набата, в грохоте пушек чудились ему тихие волны звуков и света, которые, плавно колеблясь, как рябь по воде от упавшего камня, расходились в воздухе, пересекаясь, не сливаясь и храня средоточием место своего рождения. И великая радость наполняла душу его при мысли о трм, что люди ничем никогда не могут нарушить этой бесцельной игры, этой гармонии бесконечных невидимых волн и царящего надо всем, как единая воля Творца, закона механики, закона справедливости – угол падения равен углу отражения.
Слова, которые некогда записал он в дневнике своем и потом столько раз повторял, – опять звучали в душе его, mirabile giustizia di te, primo Motore![55] Никакую силу не лишаешь Ты порядка и качества неминуемых действий. О, божественная необходимость! Ты принуждаешь все последствия вытекать кратчайшим путем из прияины. Среди толпы обезумевшего народа – в сердце художника был вечный покой созерцания, подобный тихому свету луны над заревом пожаров.
Утром 4 февраля 1500 года Моро въехал в Милан через ворота Порта-Нуово.
Накануне этого дня Леонардо отправился на виллу Мельци, Ваприо.
Джироламо Мельци служил при дворе Сфорца. Когда лет десять назад, скончалась молодая жена его, он покинул двор, поселился в уединенной вилле, у подножия Альп, в пяти часах езды к северо-востоку от Милана и зажил здесь философом, вдали от треволнений света, собственными руками обрабатывая сад и предаваясь изучению сокровенных знаний и музыки, которой был страстным любителем. Рассказывали, будто бы мессер Джироламо занимается черной магией для того, чтобы вызывать из мира загробного тень покойной жены. Алхимик Галеотто Сакробоско и фра Лука Пачоли нередко гостили у него, проводя целые ночи в спорах о тайнах Платоновых Идей и о законах Пифагорейских чисел, управляющих музыкой сфер. Но наибольшую радость доставляли хозяину посещения Леонардо. Работая над сооружением канала Мартезаны, художник часто бывал в этих краях и полюбил прекрасную виллу.
Ваприо находилась на левом берегу реки Адды. Канал проложен был между рекой и садом. Здесь быстрое течение Адды преграждалось порогами. Слышен был непрерывный шум воды, напоминавший гул морского прибоя. В обрывистых берегах из выветренного желтого песчаника Адда стремила холодные зеленые волны – бурная, вольная: а рядом зеркально гладкий, тихий канал, с такой же зеленою горною водою, как в Адде, но успокоенною, укрощенною, дремотно тяжелою, безмолвно скользил в прямых берегах. Эта противоположность казалась художнику полною вещего смысла: он сравнивал и не мог решить, что прекраснее – создание разума и воли человеческой, его собственное создание – канал Мартезана, или гордая, дикая сестра его, Адда; – сердцу его были одинаково близки и понятны оба течения.
С верхней площадки сада открывался вид на зеленую равнину Ломбардии между Бергамо, Тревильо, Кремоной и Брешей. Летом с необозримых поемных лугов пахло сеном. На тучных нивах буйная рожь и пшеница заслоняли до самых верхушек плодовые деревья, соединенные лозами так, что колосья целовались с грушами, яблоками, вишнями, сливами – и вся равнина казалась огромным садом.
К северу чернели горы Комо. Над ними возвышались полукругом первые отроги Альп, и еще выше, в облаках, сияли золотисто-розовые снежные вершины.
Между веселою равниною Ломбардии, где каждый уголок земли был возделан рукой человека, и дикими, пустынными громадами Альп Леонардо чувствовал такую же противоположность, полную гармонии, как между тихой Мартезаной и грозно бушующей Аддою.
Вместе с ним на вилле гостил фра Лука Пачоли и алхимик Сакробоско, дом которого у Верчельских ворот разрушен был французами. Леонардо держался в стороне от них, предпочитая уединение. Но зато с маленьким сыном хозяина, Франческо он скоро сошелся.
Робкий, стыдливый, как девочка, мальчик долго дичился его. Но однажды, зайдя к нему в комнату по поручению отца, увидел разноцветные стекла, с помощью которых изучал художник законы дополнительных цветов. Леонардо предложил ему посмотреть сквозь них. Забава понравилась мальчику. Знакомые предметы принимали сказочный вид – то угрюмый, то радостный, то враждебный, то ласковый – смотря по тому, глядел ли он в желтое, голубое, красное, лиловое или зеленое стекло.
Понравилось ему и другое изобретение Леонардо – камера-обскура: когда на листе белой бумаги явилась живая картина, где можно было отчетливо видеть, как вертятся колеса мельницы, стая галок кружится над церковью, серый ослик дровосека Пеппо, навьюченный хворостом, перебирает ногами по грязной дороге, и верхуш ки тополей склоняются под ветром, – Франческо не выдержал – захлопал в ладоши от восторга.
Но более всего пленял его «дождемер», состоявший из медного кольца с делениями, палочки, подобной коромыслу весов, и двух подвешенных к ней шариков: одного – обернутого воском, другого – хлопчатой бумагой; когда воздух насыщался влагою, хлопок впитывал ее, обернутый им шарик тяжелел и, опускаясь, наклонял коромысло весов на несколько делений круга, по которым можно было с точностью измерить степень влажности, между тем как восковой – оставался для нее непроницаемым, по-прежнему легким. Таким образом, движения коромысла предвещали погоду за день или за два. Мальчик устроил свой собственный дождемер и радовался, Когда, к удивлению домашних, исполнялись его предсказания.
В сельской школе старого аббата соседней каноники, дом Лоренцо, Франческо учился лениво: латинскую грамматику зубрил с отвращением; при виде замазанного чернилами зеленого корешка арифметики лицо его вытягивалось. Не такова была наука Леонардо; она казалась ребенку любопытною, как сказка. Приборы механики, оптики, акустики, гидравлики манили его к себе, словно живые волшебные игрушки. С утра до вечера не уставал он слушать рассказы Леонардо. Со взрослыми художник был скрытен, ибо знал, что всякое неосторожное слово может навлечь на него подозрения или насмешку. С Франческо говорил обо всем доверчиво и просто. Не только учил, но и сам учился у него. И, вспоминая слово Господне: «истинно, истинно говорю вам, ежели не обратитесь и не станете, как дети, не можете войти в царствие небесное», – прибавлял: «не можете войти и в царствие познания».