И слышал я в листве деревьев райских…
Как бы далекий гул колоколов,
Такой же точно, как в бору сосновом,
На берегу Киасси, в час ночной,
Когда сирокко знойный дует с моря.
В летний вечер Данте беседует в Пинете с юным Равеннским учеником своим, Менчино да Меццани.
— Помнишь, мой друг, что в Откровении сказано: «Ангел, стоящий на море и на земле… клялся Живущим во веки веков, что времени больше не будет»?
Клятва эта здесь, в Равенне, уже исполнилась. Веющие здесь надо мной, вечные тени прошлого, от Цезаря до Юстиниана,
суть вечные знамения будущего. Равенна — посредница между Востоком и Западом, пророчица грядущего соединения их в той новой всемирности, которую возвестил я людям. Здесь родилось и умерло и ждет своего Воскресения то, что я любил на земле и во что я верил больше всего: Рим — бывшая Сила, будущая Любовь, Roma-Amor.
Любовь, что движет солнце и другие звезды, это последний стих «Комедии». Двадцать лет длилось видение — Ад, Чистилище, Рай. И вот теперь, когда я от этого видения проснулся, с неба на землю сошел, — я продолжаю жить на земле, — зачем, — я сам не знаю. Но кажется иногда, что кончена песнь — кончена жизнь, и чем скорее вернусь я туда, на родину, тем лучше. О, если бы я мог сказать: «Ныне отпускаешь раба Твоего, Владыка, с миром!»
Солнце заходит; слышится далекий колокол Ave Maria. B темных вересках вспыхивает красный цветок. Как живое пламя — живая кровь.
На что он похож, на что он похож? — шепчет Данте. Ах, да, на Сан-Мартиновой площади, в темной щели между камнями башни дэлла Кастанья, красный цветок.
Белая Роза, алая Кровь:
Солнце на небе в сердце любовь…
— Ступай вперед, Менчино, я за тобой сейчас…
Когда Менчино уходит, Данте, слушая далекий колокол, шепчет:
Был час, когда пловец душой стремится
К родной земле, где, в горький миг разлуки,
Сказал он всем, кого любил: «Прости!»
Был час, когда паломника любви
Волнует грустью колокол далекий.
Как будто плачущий над смертью дня.
Этот час и для меня наступает, но сердце мое над смертью временного дня уже не плачет, а рождению незакатного радуется… Тихим светом горит в душе моей мысль о Тебе, о Тебе одной, как в вечернем небе Звезда Любви…
Глядя на темнеющее небо, где горит Звезда все ярче, все огромнее, Данте становится на колени и молится:
— О, Беатриче, ты моя надежда; ты для моего спасения в ад сошла, ты сделала меня, раба, свободным! Освободи же до конца, чтоб дух от смертной плоти разрешенный, к Тебе вознесся.
XX. СМЕРТЬ ДАНТЕ
1.
В той же палате дворца, где, года четыре назад, Гвидо да Полента в первый раз увидел Данте, беседуют они наедине.
Есть у меня к тебе большая просьба, мой друг, но если ты не захочешь исполнить ее — обещай, что откажешь и что мы останемся такими же друзьями, как были…
— Нет, государь, этого я не обещаю, но какова бы ни была просьба твоя, — если только могу, — исполню.
— Кроме тебя, не мог бы ее исполнить никто. Слушай же. Дней десять назад произошло событие ничтожное, но которое может быть для нас всех роковым: глупая ссора и драка пьяных корабельщиков на двух судах, Равеннском, и Венецианском. В драке убит был капитан их корабля с несколькими матросами, и корабль их захвачен Равеннцами в плен. Этого достаточно, чтобы нарушить мир между нами и Венецией. Более грозной опасности никогда еще не подвергалась Равенна: каждого из соединившихся против нее союзников будет довольно, чтоб ее уничтожить, потому что земли наши отовсюду окружены брагами: с устья По и с моря нам грозит Венецианский Флот, а с суши — войска Орделаффи
и Малатесты.
Нет для нас другого спасения, кроме искусных переговоров о мире, и лучше твоего никто их не мог бы вести. Будь же нашим послом, поезжай в Венецию и мир заключи…
— О, как бы я был счастлив, государь, если бы мог оплатить миром за найденный в вашей земле мир! Но прежде чем решить, можно вас об одном спросить?
— О чем?
— Сколько есть у вас Для этого дела белее достойный и опытных людей, чем я? Почему же вы избрали меня, человека вне закона, осужденного на смерть, изгнанника?
— Потому что больше славы я не хочу для себя, чем, чтобы в грядущих веках люди сказали: «Данте Алигьери, когда жил у Гвидо Полента, совершил великий подвиг любви — отвратил людей, хоть раз, от проклятого дела воины к святому делу мира!»
— О, если бы знали все, как знаете вы, государь, что единственная цель всего, что я хотел и не мог сделать, только в этом одном святейшем для меня, из всех слов человеческих: Мир!
2.
Данте и спутники его, возвращаясь из Венеции в Равенну, плывут в гондоле по Венецианским лагунам, вдоль песчаных отмелей Маламокко и Палестрины до Киоджии.
— Ну, что же, учитель, война или мир? — Спрашивает Пьетро да Джиардино.
Кажется, мир, хотя это дело оказалось труднее, чем думал государь, и думали мы все… О, как бы я был счастлив, если бы это величайшее и святейшее из дел человеческих — мир, был моим последним делом на земле! — Почему последним?
— Не знаю… Может быть, потому, что мне, хотелось бы… Да нет, не надо говорить об этом, — лучше Делать молча…
Путники едут из Киоджии, на конях и мулах, до местечка Лорето, где ночуют.
На следующий день переправляются через устье По со многими рукавами, на больших, плоских, огражденных перилами лощанниках, где помещается не только множество пеших и конных, но и целые, запряженные волами, телеги.
Так доезжают до Бенедиктинской обители, Помпозы, чьи великолепные, многоцветными изразцами украшенные колокольни возвышаются над цветущими садами и рощами, служащими для иноков неверной защитой от убийственных лихорадок соседних болот.
Путь третьего дня идет по узкому перешейку, отделяющему Адриатическое море от бесконечных Комакийских лагун и болот, где первые, только, что выпавшие, августовские дожди увлажнили и размягчили жесткий, высушенный летним зноем, растрескавшийся черный ил. Тускло-багровое. без лучей, солнце опускается в море, как раскаленный докрасна, чугунный шар. В воздухе от подымающихся над болотом густых испарений — сине, как от дыма. Тихим звоном звенят на ухо путников тучи разносящих заразу болотной лихорадки, почти невидимых, прозрачно-зеленых комаров — зензан.
— Хуже здешних мест нет нигде, особенно после первых осенних дождей, — говорит Федуччио Милотти, врач. — «Первый дождь — к смерти вождь», сказывают здешние жители. Тут и зверь не живет, и птица не летает, от «злого воздуха», malari?… Помнишь, Данте, как у тебя, в Аду, об этом сказано:
Как человек, в болотной лихорадке,
Трясется весь, в предчувствии озноба,
И ноги у него уже синеют,
Едва вдали сырую тень завидит…
Данте кутается в темный плащ.
— Что ты, мой друг, уж не знобит ли?
— Нет, ничего… Скоро будем в Равенне?
— К ночи.
Вдруг, остановив мула, вынимает Милотти из мешка походную фляжку, наливает в чарку вина и подает Данте.
— Пей, согреешься, а на ночь дам потогонного, да крови змеиной два грана, да единорожьего рога два c четвертью, и завтра, Бог даст, встанешь как встрепанный…
Последняя часть пути до Равенны идет, на несколько верст, сосновым бором, Пинетой. Снова видит Данте «Божественный Лес», divina foresta, подобие Земного Рая на святой Горе Очищения. Но слишком сладко поют в нем птицы, жужжат пчелы, журчат воды, благоухают цветы, слишком торжественно отвечает протяжному гулу сосен далекий шум Адриатических волн, как всем голосам человеческим, во времени, отвечает Глас Божий, из вечности: Данте чувствует, что смертельная отрава «злого воздуха», malari?, уже течет в его крови.
3.
В самый глухой час ночи, когда в доме все уже спят, Данте остается наедине с дочерью, Антонией, послушницей Равеннского монастыря св. Уливы, будущей монахиней, сестрой Беатриче. Дочь укладывает его в постель и готовит ему на ночь питье.
— Весь как в огне, — говорит, пощупав ему рукою лоб. — Батюшка, ты очень болен, я пошлю за мессером Фидуччио…
— Нет, завтра пошлешь, я хочу спать, ступай… Никому не говори, что болен, — никому, слышишь?
— Батюшка, миленький, позвольте остаться! Я только здесь, в уголку, прикорну, мешать вам не буду…
— Нет, ступай! Вон как со мной измучилась, бедная, лица на тебе нет… Ступай же, ступай, что же ты стоишь?
Дочь идет к двери.
— Стой, погоди! Вот здесь, под подушкой, ключ. Нашла? Там, в углу, железный ларец. Отопри. Пачка листов, на самом дне, красным шелком перевязана. Нашла? Давай сюда, сунь под подушку, вот так…
— Что это, батюшка?
— Все равно, что. Никому не говори. Последние тринадцать Песен «Рая». Надо кое-что поправить завтра. Что еще я хотел, погоди… Нет, ничего. Ступай!
Долго молча лежит, с закрытыми глазами и неподвижным, точно каменным, лицом. Дочь смотрит на него и тихо плачет.
— Ох, опять эта жижка проклятая! — шепчет он быстро и невнятно, как в бреду. — Вертится, вертится, трещит: «Три — Три — Три…» Знаешь, сестра моя, Беатриче, что такое Три? Отец, Сын и Дух Святой, твое Число Божественное, — Три…
Вдруг открывает глаза и смотрит на нее, как будто не узнает:
— Ты? Опять ты?.. Что ж ты стоишь? Ступай же! Ступай! Ступай! — кричит и плачет злобно, как маленький ребенок.
Дочь уходит. Данте, оставшись один, опять долго лежит с неподвижным лицом и закрытыми глазами. Потом вдруг открывает их и, пристально глядя на распятие, висящее на стене, против изголовья постели, шепчет все быстрее, невнятнее:
О, Юпитер,
За нас распятый на земле, ужели
Ты отвратил от нас святые очи?
Кто от кого отвратил. — Ты от нас. Или мы от тебя? Точно какая-то черная тень легла между Тобой и нами; точно обидел Ты нас какой-то нездешней обидой, какой-то Горечью неземной огорчив, Не потому ли и Духа назвал Ты сам «Утешителем», как будто знал, что чем-то огорчишь людей, от чего надо будет их утешить Духу? «Отступи от меня, чтоб я мог подкрепиться, прежде нежели отойду и не будет меня!»
Точно между Тобой и мной было всю жизнь то же, что в начале жизни, между Мной и Ею. Возлюбленной, когда Она отказала мне в блаженстве приветствия, и я почувствовал такую скорбь, что, уйдя от людей туда, где никто не мог меня видеть и слышать, я начал плакать и, плача, уснул, как маленький прибитый мальчик… Не наяву, когда я о Тебе думаю, а во сне, когда я мучаюсь Тобой, кто кого разлюбил, я — Тебя, или Ты — меня!
— А знаешь, что умрешь?
— Кто это сказал, я или Он… или ты?..
— Кто бы ни сказал, мой друг, так оно и есть. Знаешь ли: что ты — великий грешник? Помнишь, как в Раю, ты отвратил глаза от Солнца — Лика Христова, и только в Ее Лицо смотрел? Помнишь, как Она сама тебе сказала:
Зачем ты так влюблен в мое лицо,
Что и смотреть не хочешь на прекрасный
В лучах Христа цветущий Божий Сад?
Вечно-памятное для тебя видение — Она, а Он — видение забытое. Солнце Ее — Ее улыбкой — затмилось для тебя Солнце Христа. Ближе тебе Она, нужнее, чем Он. Ты Его не знаешь, не видишь, потому что меньше любишь Его, чем Ее. Тварь вместо Творца, смертная вместо Бессмертного, — вот твой грех. Знаешь, что надо сделать, чтоб грех искупить?
— Знаю.
— Сделаешь?
— Если и сделаю, то без тебя, против тебя!
— Нет, со мной. Я пришел тебя спасти. Знаешь, что в последних тринадцати песнях «Рая» твой грех? Знаешь, что надо сделать, чтобы его искупить?
— Молчи, уйди, уйди! Именем Ее заклинаю, уйди!
— Именем Ее, а не Его?.. Я уйду, а ты решай, хочешь ли душу твою спасти ради себя, или ради Него погубить…
Данте открывает глаза и, глядя на распятие, долго лежит с неподвижно каменным, точно мертвым лицом. Потом, вынув из-под подушек ключ и тринадцать пачек листков, перевязанных красным шелком, встает с постели, весь дрожа от озноба так, что зуб на зуб не попадает, подходит к ларцу, отпирает его, вынимает глиняный горшочек с известью, малярную кисть, молоток с гвоздями и камышовую циновку stuoia. Медленно, с трудом, как будто подымая неимоверную тяжесть подвешенный к шее мельничный жернов, подходит к «оконцу» или «печурке» в стене, finestretta, для рукописи и книг, кладет туда пачки листков, закрывает циновкой, прибивает ее гвоздями к стене, забеливает известью так ровно, что ничего не видно, снова ложится в постель и, глядя на распятие, шепчет:
— «Господь Пастырь мой, я ни в чем не буду нуждаться: Он покоит меня на злачных пажитях и водит к водам тихим. Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со мною; Твой жезл и твой посох, они успокаивают меня»… (Пс… 24, 1–4).
4.
В 1321-ом году, в ночь с 13-го сентября на 14-ое, день Воздвижения Креста Господня и поминовения крестных язв св. Франциска Ассизского, государь Равенны, Гвидо да Полента, сыновья Данте, Пьетро и Джьякопо,
дочь его, Антония, ученики и друзья собрались в комнате умирающего Данте. Инок Францисканской обители читает отходную таким уныло-однозвучным голосом, как жужжание болотных комаров зензан.
Данте, уже причастившись, лежит на постели, в длинной, темно-коричневой грубого войлока, подпоясанной веревкой, монашеской рясе нищих братьев св. Франциска. Руки сложил крестом на груди и закрыл глаза, с таким неподвижно-каменным лицом, что смотрящие на него не знают, жив он или умер.
— Кончился? — спрашивает государь шепотом на ухо врача.
Нет, еще дышит, отвечает тот, приложив ухо к груди умирающего.
Данте вдруг широко открывает глаза и произносит громким внятным голосом:
О clemens, o pia,
О dulcis Virgo Maria!
Верую в Три Лица Вечные, Отца и сына и Духа Святого. Три — Три — Три!
Тело его то пылает в жару, как в вечном огне, то леденеет в ознобе, как в вечных льдах. Но больше, чем тело, страдает душа: все еще не знает он, надо ли было делать то, что он сделал, или не надо; спас ли он душу свою, погубив ее ради Того, Кто велел погубить, или, спасая ради себя, погубил?
Бело-белое, в черно-красной мгле, пятно стоит перед его глазами, и он знает, что будет вечно стоять, никогда не уйдет. Все не может понять, что это; может быть, забеленное оконце в стене? Нет, что-то другое, неизвестное. Вдруг понял: белое, ледяное и огненное вместе, леденящее и жгущее, есть вечная мука ада вечная смерть. Но только что он это понял, как услышал тихие, знакомые шаги, и на ухо шепнул ему знакомый, тихий голос.
— Не узнаешь? Смотри, смотри же: это я, я, Беатриче!
И он увидел наяву то, что некогда видел во сне, в видении:
Она явилась мне… в покрове белом
На ризе алой, как живое пламя.
И после стольких, стольких лет разлуки,
В которые отвыкла умирать,
Душа моя в блаженстве перед Нею,
Я, прежде чем Ее мои глаза
Увидели, уже по тайной силе,
Что исходила от Нее, узнал,
Какую все еще имеет власть
Моя любовь к ней, древняя, как мир.
И тою же опять нездешней силой
Я потрясен был и теперь, как в детстве,
Когда Ее увидел в первый раз.
Тихо уста припали к устам, и этот первый поцелуй любви был тем, что казалось людям смертью Данте, а для него самого было вечною жизнью — Раем.
5.
Месяцев через восемь по смерти Данте, после бесконечных поисков пропавших песен «Рая», когда перестали их искать, думая, что они безнадежно потеряны, или даже вовсе не написаны, и когда сыновья Данте, Джьякопо и Пьетро, начали, с «глупейшим самомнением», присочинять от себя эти песни, Данте явился Джьякопо во сне, «облаченный» в одежды белейшего цвета и с лицом, осиянным нездешним светом.
Ты жив, отец? — спросил его Джьякопо.
— Жив, но истинной жизнью, — не вашею, — ответил Данте.
— Кончил ли «Рай»?
Кончил, и взяв его за руку, он повел его в ту комнату, где спал живой и умер; прикоснулся рукой к стене и сказал:
— Здесь то, чего вы искали.
Спящий проснулся. Час был предутренний, но еще темно на дворе. Встав поспешно и выйдя из дому, Джьякопо бежит к мессеру Пьетро Джиардино и рассказывает ему о чудесном видении. Тотчас же оба спешат в дом, где жил Данте, находят указанное на стене место, нащупывают прибитую к нему циновку и, потихоньку отодрав ее, видят никому не известное «оконце», где лежит пачка листков.
— Что это? спрашивает Пьетро, весь дрожа и бледнея.
Трудно прочесть, вон сколько наросло плесени от сырости, — отвечает Джьякопо, тоже весь дрожа. — Надо бы снять…
— Тише, тише, мессер Аллигьери, как бы не рассыпались! Если бы еще немного дольше пролежали, истлели бы совсем!
— Дайте свечу поближе, вот так…
Джьякопо развязывает истлевшую нить красного шелка на пачке листков, осторожно снимает ножом белую плесень с почерневшего верхнего листка и читает глухим дрожащим голосом:
Gi? eran li acchi miei rifissi al volto
de la mia donna, e l'anima con essi…
Вновь обратилися глаза мои к лицу
Владычицы моей, и душа моя была с Нею…
— Сколько пачек? — спрашивает Джиардино. Джьякопо считает.
— Тринадцать.
— Значит, весь «Рай».
— Да, весь. А ведь это чудо, мессер Джиардино, святого Данте первое чудо!
— Первое, но, может быть, не последнее…
Глядя на окно, озаренное первым лучом восходящего солнца, мессер Джиардино крестится.
— Слава Отцу, и Сыну, и Духу Святому! Аминь.