Офицер (подавая письмо). Письмо mademoiselle Euphrosine, ваше высочество.
Алексей. Какое письмо?
Офицер. Забыть изволили. Намедни велели доставить, если mademoiselle будет писать капитану Румянцеву. Так вот оно самое. Перехватил.
Алексей (взяв письмо и давая денег). Благодарю вас. Ступайте.
Офицер. Счастлив служить вашему высочеству.
Уходит.
Алексей (распечатывает, читает и роняет письмо на пол; схватившись руками за голову, стонет). О-о-о-!
Входит Ефросинья с дорожным узлом в руках. Алексей оборачивается к ней. Молча, смотрят друг другу в глаза.
Алексей (подойдя к Ефросинье). Так ты и впрямь к нему?..
Ефросинья. Хочу — к нему, хочу — к другому. Тебя не спрошусь.
Алексей (схватив ее за горло). Тварь! Тварь! Тварь!
Хватает нож со стола и замахивается. Ефросинья молча борется. Стол со свечой падает. Свеча гаснет. В темноте стук упавшего тела. Алексей выбегает и приносит свечу. На полу лежит Ефросинья с закрытыми глазами.
Алексей (склонившись над ней). Афросьюшка, матушка… (Кричит без голоса). Помогите! Помогите! Помогите!
Поднимает ее и переносит на канапе. Целует ей руки, ноги, платье.
Алексей. Маменька, маменька!.. Что ж это. Господи? Убил, убил, окаянный! (Рыдает и рвет на себе волосы). Господи Иисусе, Матерь Пречистая, возьми душу мою за нее!
Ефросинья открывает глаза.
Алексей. Афрося, Афрося, что ты, маменька?..
Ефросинья смотрит на него молча. Потом, приподнявшись, обвивает ему шею руками.
Ефросинья. Испужался, небось? Думал, убил до смерти? Пустое! Не так-то легко бабу убить. Что кошки, живучи. Милый ударит, тела прибавит.
Алексей. Прости! Прости!
Ефросинья (прижимаясь щекой к щеке и гладя рукой волосы его). Ах. глупенький, глупенький! Погляжу я на тебя — совсем дитятко малое! Ничего-то не смыслит, не знает нашего норова бабьего! Так ведь и поверил, что не люблю! Подь-ка сюды, что я тебе на ушко скажу. (Приблизив губы к самому уху его). Люблю, люблю, как душу свою, душа моя, радость моя! Как мне на свете быть без тебя, как живой быть? Лучше бы мне, — душа моя с телом рассталась. Аль не веришь?
Алексей плачет.
Ефросинья. Ох, свет мой, батюшка мой, Олешенька, и за что ты мне таков мил? Вся всегда в воле твоей… Да вот горе мое: и все-то мы, бабы, глупые, злые, а я пуще всех. Дал мне Бог сердце несытое. И вижу, что любишь, а мне все мало, — чего хочу, сама не знаю. Чтой-то, думаю, голубчик мой тихонькой, никогда поперек слова не молвит, не рассердится, не поучит меня, глупую? Рученьки его я над собою не слышу, грозы не чую. Не мимо-де молвится: кого люблю, того и бью. Аль не любит? А ну-ка; рассержу я его, попытаю, что из него будет? А ты — вот ты каков! Едва не убил. Ну, да впредь наука, — помнить буду и любить буду, вот как! (С тихим смехом прижимается к нему все крепче). А ты думал, ласкать не умею? Погоди, ужо так ли еще… Только утоли ты мое сердце глупое, сделай, о чем прошу, чтоб знала я, что любишь меня, как я тебя, — до смерти… Ох, жизнь моя, любонька, лапушка! Сделаешь? Сделаешь?
Алексей. Все сделаю. Видит Бог, нет того на свете, чего бы не сделал, — только скажи…
Ефросинья (шепотом). Вернись к отцу! (Помолчав). Тошно мне, ох смерть моя, тошнехонько — во грехе с тобой да в беззаконье жить. Не хочу быть девкой зазорной, — хочу быть женою честною. Говоришь: и ныне-де все равно что жена. Да полно, какая жена, — венчали вкруг ели, а черти пели. И мальчик-то наш, Ванечка, приблудным родится. А вернешься к отцу, — и женишься. Вот и Толстой говорит: «пустое-де, говорит, царевич предложит батюшке, что вернется, когда позволят жениться; а батюшка еще и рад будет, только б-де он, царевич, от царства отрекся да жил в деревнях своих, на покое. Что-де на рабе жениться, что клобук надеть, — едино: не бывать ему уже царем». А мне-то, светик мой, Олешенька, того только и надобно. Боюсь я, ох, жизнь моя, царства-то я пуще всего и боюсь! Как станешь царем, не до меня тебе будет: царям любить некогда. Не хочу быть царицею постылою; хочу быть любонькой твоею вечною. Любовь моя — царство мое. Уедем в деревню — будем в тишине, да в холе, да в неге жить, — я, да ты, да Ванечка, — ни до чего нам и дела не будет. Ох, сердце мое, жизнь моя, радость моя! Аль не хочешь? Не сделаешь? Аль царства жаль?
Алексей. Что спрашиваешь, маменька? Сама знаешь — сделаю.
Ефросинья (тихонько отстранив его, — чуть слышным вздохом). Клянись!
Алексей. Богом клянусь!
Ефросинья задувает свечу. Темнота, тишина, — только свист ветра и глухой гул морского прибоя.
Занавес.
ЧЕТВЕРТОЕ ДЕЙСТВИЕ
В Петербурге, в Зимнем дворце, в рабочей комнате Петра. В углу, перед образом Спаса Нерукотворного, теплится лампада и свечи в паникадиле. Белая ночь.
Петр (один, сидя в кресле и глядя на образ). Господи, да не в ярости Твоей обличиши мене, ниже во гневе Твоем накажиши мене! Яко Моисей в пустыне, вопию к Тебе, Господи:
для чего Ты мучаешь раба твоего, и почто не обрел я милости пред очами Твоими? Почто возложил на меня бремя всего народа сего? Разве я носил во чреве моем весь народ сей, и разве я родил его, что Ты говоришь мне: неси его на руках твоих, как нянька носит ребенка, в землю, которую Ты обещал? Я один не могу нести всего народа сего, потому что он тяжел для меня. Когда Ты так поступаешь со мною; то лучше умертви меня; Господи!
Встает, подходит к аналою и раскрывает Библию.
Петр (читает). «Бог искушаше Авраама и рече: пойми сына твоего возлюбленного, его же возлюбил еси, Исаака, и вознеси его во всесожжение. И созда Авраам жертвенник и, связав Исаака, сына своего, возложи его на жертвенник. И простре руку свою, взяти нож заклати сына своего…» —
Походит к образу и опускается на колени.
Петр. Сына заклати! Овна Ты послал Аврааму за сына, а мне не пошлешь, Господи? Почто искушаешь? Чего хочешь? Именем твоим клялся я простить. Клятву нарушить, казнить, — погубить себя? Клятву исполнить, простить, — погубить Россию? Чего же хочешь? Отступи, ослаби, избави мя от кровей, Боже, Боже спасения моего! Помилуй! Помилуй! Помилуй! (С криком почти гневным). Да помилуй же. Господи!
Падает ниц. Молчание. Стук в дверь. Петр встает, отходит от образа и садится в кресло.
Петр. Андреич, ты?
Голос Толстого (из-за двери). Я, государь.
Петр. Войди.
Входит Толстой.
Толстой (целуя руку Петра). Здравия желаю, ваше величество.
Петр. Ну, что, кого сегодня?
Толстой. Царицу бывшу. Паки подтвердила, что со Степкой Глебовым
в блуде жила.
Петр. Объявить в народ, как манифест будет о деле.
Толстой. Слушаю-с, ваше величество. Да еще показала, что чернеческое платье скинула, понеже Досифей епископ
предрек, что ты, ваше величество, скоро помрешь, и она-де, царица, впредь царствовать будет вместе с царевичем. А расстрига Демид, Досифей бывший, в застенке подыман и спрашиван: «для чего-де желал царскому величеству смерти?» Дано ударов девятнадесят. Объявил: «делал-де для того, чтоб царевичу Алексею Петровичу царствовать, и было бы народу легче, и строение Санкт-Питербурха престало бы». Да он же, расстрига Демид, на царевну Марью показывал, что говорила: «когда государя не будет, я-де царевичу рада о народе помогать и управлять государством». Да она же, царевна, говорила: «государь-де скоро помрет, и Питербурх пустеть будет».
Петр. Пытал?
Толстой. Никак нет, токмо в застенок привожена.
Петр. Всё бабьи сплетни да шепоты. Месяц розыск чините, а до сущего дела, до корня злодейского бунта добраться не можете.
Толстой. Весь корень в нем.
Петр. А он что?
Толстой. Молчит, запирается. Упрямство замерзелое. Только пьет, да пьяный, кричит слова хульные.
Петр. Какие?
Толстой. Уволь, ваше величество: изречь неможно…
Петр. Говори.
Толстой. Что «слух-де есть, будто государь батюшка царицу, мать мою, на дыбе кнутом сек, так путь и меня засечет». И ругается.
Петр. Как?
Толстой молчит.
Петр. Говори.
Толстой. «Зверем, Антихристом»…
Молчание
Толстой. Допросить бы с пристрастием, как следует. А то и судить не знамо как: ни одной улики.
Петр. Царскую кровь пытать вздумал? Смотри ты у меня — не далеко, брат, и тебе до плахи.
Толстой. Воля твоя, государь.
Петр. Привез его?
Толстой. Привез.
Петр. И девку?
Толстой. И ее. Через оную девку многое можно сыскать: в большой конфиденции плезиров ночных у него состоит; такую над ним силу взяла, что пикнуть не смеет.
Петр. Ну, ладно, ужо очную ставку сделаем. Ступай за ним.
Толстой уходит. Петр разбирает бумаги на столе. Входит Алексей. Остановившись у двери и не глядя на Петра, крестится на образ.
Петр. Подойди.
Алексей подходит.
Петр (указывая на кресло против себя). Садись.
Алексей садится.
Петр (тихо). Алеша…
Алексей вздрагивает, взглядывает и тотчас опускает глаза. Петр проводит рукой по лицу.
Петр (громко). Сын, помнишь, что перед всем народом объявлено: хотя и прощаю тебя, но. ежели всей вины не объявишь и что утаишь, а потом явно будет, то казнен будешь смертью?
Алексей. Помню.
Петр. Ну, так в последний тебе говорю: объяви все и очисти себя, как на сущей исповеди.
Алексей. Все объявил, больше ничего не знаю.
Петр. Ничего?
Алексей молчит.
Петр. Отвечай.
Алексей. Что отвечать? Все едино, не поверишь. Я уж говорил: никакого дела нет, а только слова. Я пьяный, всегда вирал всякие слова, и рот имел незатворенный, не мог быть без противных разговоров в кумпаниях и с надежи на людей бреживал. Сам ведаешь, пьян-де кто не живет. Да это все пустое.
Петр. Кроме слов, не было ль умыслу к бунту и к смерти моей?
Алексей. Не было.
Петр (взяв письмо со стола и показывая Алексею). Твоя рука?
Алексей. Моя.
Петр. Волей писал?
Алексей. Неволею. Как был в протекции цесарской, принуждал секретарь графа Шёнборна, Кейль; «Понеже, говорил, есть ведомость, что ты умер, того рад пиши в Питербурх, к архиереям и сенаторам, чтоб тебя не оставили, а буде не станешь писать, и мы тебя держать не станем». И не вышел вон. покамест я не написал.
Петр (указывая пальцем, читает). «Прошу вас ныне меня не оставить, ныне». Сие ныне в какую меру дважды писано, и почернено зачем?
Алексей (дрогнувшим голосом). Не упомню.
Петр. Истинно ли писано неволею?
Алексей. Истинно.
Петр (подойдя к двери). Андреич!
Входит Толстой.
Петр (на ухо Толстому). Девку.
Толстой уходит. Петр садится за стол и пишет. Входит Ефросинья.
Алексей (вскакивая и протягивая руки со слабым криком). Маменька!..
Петр. Правда ли, Федоровна, — сказывает царевич, — письмо-де к архиереям и сенаторам писано неволею, по принуждению цесарцев?
Ефросинья. Неправда. Писал один, и при том никого иноземцев не было, а были только я, да он, царевич. И говорил мне, что пишет те письма, чтоб в Питербурхе в народ подкидывать для бунта, а ныне-де архиереям и сенаторам.
Алексей. Афрося, Афросьюшка, маменька, что ты?.. (Петру). Не знает, забыла, чай. Я тогда план Белгородской атаки отсылал секретарю, а не то письмо…
Ефросинья (глядя на него в упор). То самое, царевич. При мне и печатал, Аль забыл? Я видела.
Алексей. Что ты? Что ты? Что ты, маменька?..
Петр. Сын, сам, чай, видишь, что дело сие нарочитой важности. Когда письма те писал волей, то явно к бунту намерение не токмо в мыслях имел, но и в действо весьма произвесть умышлял. И то все в прежних повинных своих утаил не беспамятством, а лукавством, знатно, для таких-де впредь дел и намерения. Однако ж, совесть нашу не хотим иметь пред Богом нечисту. Паки и в последний спрашиваю: правда ль, что волей писал?
Алексей молчит.
Петр. Жаль мне тебя, Федоровна, а делать нечего: пытать буду.
Алексей. Правда.
Петр. В какую же меру «ныне» писал?
Алексей. В ту меру, чтоб за меня больше вступились в народе, применяясь к ведомостям печатным о бунте войск в Мекленбургии. А потом помыслил, что дурно, и вымарал.
Петр. Бунту радовался?
Алексей молчит.
Петр. А когда радовался, то чаю, не без намерения: ежели бы впрямь то было, к бунтовщикам пристал бы?
Алексей. Буде прислали бы за мною, то поехал бы. А чаял присылке смерти твоей, для того…
Петр. Ну?
Алексей. Для того, что хотели тебя убить, а чтоб живого отлучили от царства, не чаял…
Петр (тихо). А когда б при живом?
Алексей (так же тихо). Ежели б сильны были, то мог бы и при живом.
Петр (Ефросинье). Объяви все, что знаешь, Федоровна.
Ефросинья. Царевич наследства всегда желал прилежно. А ушел оттого, будто ты, государь, искал всячески, чтоб ему живу не быть. И как услышал, что у тебя меньшой сын, царевич Петр Петрович, болен, говорил мне: «Вот, видишь, батюшка делает свое, а Бог — свое». И надежу имел на сенаторей: «Я-де старых всех выведу, а изберу себе новых, по своей воле». А когда слыхал о каких видениях или читал в курантах, что в Питербурхе тихо, говаривал, что видение и тишина недаром: «либо-де отец мой умрет, либо возмущение будет». И тому радовался. «Плюну я на всех, говаривал, здорова бы мне чернь была». Да объявлял многие на тебя, государя, неправедные клеветы, просил цесаря, дабы его, царевича, не токмо скрыл, но и оборону свою вооруженною рукою дал против тебя, государя, аки злодея своего мучителя., от которого-де чает и смерть пострадать.
Петр (Алексею). Все ли то правда?
Алексей. Все.
Петр (Ефросинье). Ступай, Федоровна. Спасибо тебе, не забуду.
Подает ей руку. Ефросинья целует ее идет к двери.
Алексей (приподымаясь). Маменька, маменька, не поминай лихом! Ведь, может, больше не свидимся…
Ефросинья, стоя на пороге, оглядывается.
Алексей. И за что ты меня так?
Ефросинья уходит. Алексей опускается в кресло, закрыв лицо руками. Петр, делая вид, что читает бумаги, взглядывает на Алексея украдкой.
Алексей (вдруг отняв руки от лица). Ребеночек где? Что с ним сделал?
Петр. Какой ребенок?
Алексей указывает на дверь, в которую вышла Ефросинья.
Петр. Умер. Родила мертвым.
Алексей (вскакивая и подымая руки, как будто грозя). Врешь! Убил, убил, убил! Задавил, аль в воду, как щенка, выбросил! Его-то за что, младенца невинного? Мальчик, что ль?
Петр. Мальчик.
Алексей (тихо, про себя). Когда б судил мне Бог на царстве быть, наследником бы сделал. Иваном назвать хотел: «Царь Иоанн Алексеевич»… Трупик-то, трупик где? Куда девал? Говори!
Петр молчит.
Алексей (схватившись руками за голову). В кунсткамеру, с монстрами? В банку, в банку со спиртом? Наследник царей Всероссийских в спирту, как лягушонок, плавает! (Смеется).
Петр. Чего дурака валяешь? Аль и вправду ума исступил? (Помолчав). Изволь отвечать, что еще больше есть в тебе?
Алексей, вдруг перестав смеяться, опускается в кресло, откидывается головой на спинку и смотрит на Петра, молча.
Петр. Когда имел надежду на чернь, не подсылал ли кого о возмущении говорить, или не слыхал ли от кого, что чернь бунтовать хочет?
Алексей молчит.
Петр. Отвечай!
Алексей. Все сказал. Больше говорить не буду.
Петр (ударяя кулаком по столу). Не будешь?
Толстой приотворяет дверь и заглядывает.
Алексей (вставая). Что грозишь, батюшка? Не боюсь я тебя., ничего не боюсь. Все ты взял у меня, все погубил, — и душу, и тело. Больше взять нечего. Когда манил из протекции цесарской. Богом клялся и судом Его, что простишь. Где ж клятва та? Осрамил себя перед всею Европою. Самодержец Российский — клятворугатель и лжец! Кровь сына, царскую кровь, ты первый на плаху прольешь, и падет сия кровь от главы на главу, до последних царей, и погибнет весь род наш в крови. За тебя Россию…
Петр (вскакивая и подымая руки над головой Алексея). Молчи! Убью!
Алексей. Убей, а правду знай: накажет Бог Россию за тебя, злодей, кровопийца, зверь, антихрист!
Петр с глухим стоном валится навзничь в кресло. Вбегают Толстой и Румянцев.
Толстой. Держи, держи! Ума исступил! Беды наделает!
Толстой и Румянцев хватают Алексея за руки. Петр сидит, не двигаясь.
Толстой. Увести прикажешь, ваше величество?
Петр делает знак рукою. Толстой и Румянцев уводят Алексея. Петр сидит, все так же не двигаясь. Наконец, медленно встает, идет к образу и опускается на колени.
Петр. Помилуй! Помилуй! Помилуй! Избави мя от кровей. Боже, Боже спасения моего!
Занавес.
ПЯТОЕ ДЕЙСТВИЕ
ПЕРВАЯ КАРТИНА
Каземат в Трубецком раскате Петропавловской крепости. Алексей спит на койке. Лейб-медик Блюментрост и врач Аренгейм за столом приготовляют лекарства. Летний вечер.
Блюментрост. Verfluchtes Land! Verfluchtes Volk! Проклятая страна! Проклятый народ! Помяните слово мое: в России когда-нибудь кончится все ужасным бунтом: и самодержавие падет, ибо миллионы вопиют к Богу против царя.
Аренгейм. Тише, ради Бога, тише, ваше превосходительство! Кажется, за нами следят, у дверей подслушивают.
Блюментрост. Э, пусть! Я готов сказать им всю правду в глаза. Смрадные дикари, медведи крещеные, которые, превращаясь в европейских обезьян, становятся из страшных жалкими.
Аренгейм. А в предсказание Лейбница,
ваше превосходительство, не верите?
Блюментрост. Если бы Лейбниц знал то, что я знаю, он думал бы иначе. Величие России — гибель Европы, новое варварство. Кажется, впрочем, водка и дурная болезнь — два бича, посланных самим Промыслом Божиим для избавления мира от этого бедствия. Да, кто-то кого-то непременно съест: или мы — их или они — нас…
Алексей стонет во сне.
Аренгейм. Проснулся?
Блюментрост. Едва ли. Доза лауданума была изрядная.
Аренгейм. Уж очень к водке привык: лауданум плохо действует.
Блюментрост. Переменили на спине примочку?
Аренгейм. Переменил.
Блюментрост. Ну, что, как рубцы?
Аренгейм. Заживают.
Блюментрост. А завтра опять кнутом раздерут. Подлую, подлую роль мы с вами играем, господин Аренгейм: залечиваем раны, чтобы дольше можно было истязать.
Аренгейм. Как же быть, ваше превосходительство? Жаль несчастного…
Блюментрост. Да, жаль, а то без оглядки бежал бы из этого ада!
Аренгейм. И бежать не легко; со вчерашнего дня крепость войсками оцеплена, никого не пропускают. Мы тут все под арестом.
Блюментрост. И, кажется, все с ума сойдем. Когда я намедни отказался присутствовать при истязании, мне самому пригрозили застенком. А царевичу дано 25 ударов и, не кончив пытки, сняли с дыбы, потому что лейб-медик Арескин
объявил, что плох и может умереть под кнутом.
Алексей. Федорыч, а Федорыч…
Блюментрост. Зовет?
Аренгейм. Нет, бредит.
Алексей. Брысь. брысь! Вишь, уставилась. Глазища, как свечи, а усы торчком, совсем, как у батюшки. Гладкая, черная, в рост человечий, — этаких я и не видывал. Мурлычит, проклятая, ластится, а потом, как вскочит на грудь, станет душить, сердце когтями царапать… Федорыч, а Федорыч, да прогони ты ее, ради Христа!..
Аренгейм. Разбудить?
Блюментрост. Зачем? Явь не лучше бреда.
Аренгейм. Да, не лучше. Сил моих больше нет, ваше превосходительство! Об одном молю Бога: скорей бы конец!
Блюментрост. Кажется, скоро. Сегодня Верховный суд собирается.
Аренгейм. Казнят?
Блюментрост. Не знаю. Может быть, и помилуют. Государь ведь любит сына.
Аренгейм. Любит и мучает так?
Блюментрост. Да, соединять подобные крайности — особенный русский талант, — то, чего нам, глупым немцам, слава Богу, понять не дано. О, вы его еще не знаете! Мне иногда кажется, что это не человек…
Аренгейм. А что же?
Блюментрост. Полузверь, полубог.
Алексей (бредит). Батя, а батя, поди-ка сюда, выпьем. Хочешь, спою песенку? Веселее будет, право…
Мой веночек тонет, тонет.
Мое сердце ноет, ноет…
Да что ты такой скучный? Аль он тебя обижает… Давеча гляжу я на него и в толк не возьму, кто такой?.. Ты да не ты, — барабанщик какой-то, немец аль жид поганый, черт его знает! Вся рожа накосо. Оборотень, что ли?.. осиновый кол ему в горло. — и делу конец.
Входит Толстой.
Толстой (подойдя к Алексею и заглядывая в лицо его). Спит?
Блюментрост. Спит.
Толстой. Плох?
Блюментрост. Как видите.
Толстой. А мне бы поговорить нужно. Разбудите, Иван Федорыч.
Блюментрост. Извольте сами.
Толстой (взяв Алексея за руку). Царевич, а царевич! Ваше высочество!
Алексей (открывая глаза). Здравствуй, козел!
Толстой. Не козел, а твой покорный слуга, сенатор Толстой.
Алексей. Ну, сенатор так сенатор, — мне все едино. А лицо-то зачем у тебя в шерсти? Да вон и рожки на лбу?
Толстой. Рожки? Хэ-хэ, не мудрено нашего брата, старика, бабам сделать и с рожками?
Алексей. А ты все еще за бабами волочишься?.. Ну, ладно, зачем пришел?
Толстой. Велел спросить батюшка…
Алексей. Ничего, ничего, ничего я больше не знаю! Оставьте меня! Убейте, только не мучайте!..
Толстой. Полно-ка, Петрович, миленький! Даст Бог, все обойдется. Перемелется — мука будет. Потихоньку да полегоньку, ладком да мирком. Мало ли чего на свете не бывает? Господь терпел и нам велел. Аль думаешь, не жаль мне тебя? Ох, жаль, родимый, так жаль, что, кажись, душу бы отдал! Верь, не верь, а я тебе всегда добра желал…
Алексей. Вот тебе за твое добро, подлец! (Приподымается, хочет плюнуть в лицо Толстому и падает навзничь). Ой-ой-ой!
Блюментрост (Толстому). Уходите, уходите, оставьте больного в покое или я ни за что не отвечаю!
Толстой. Эй, горе! Подождать маленько, — может, и очнется!
Садится в кресло у койки.
Алексей. Брысь же, брысь, окаянная! Федорыч, Федорыч, да прогони ты ее, ради Христа!
Блюментрост (Аренгейму). Дайте полотенце.
Аренгейм подает полотенце и чашку с водой. Блюментрост мочит и кладет на голову Алексею. Молчание.
Алексей (открывая глаза). Петр Андреич, ты? Что же не разбудил? А я все жду, когда-то придешь. Просьба у меня к тебе великая. Будь другом, заставь за себя век Бога молить. Выпроси у батюшки, чтобы с Афросьей мне видеться.
Толстой. Выпрошу, миленький, выпрошу, все для тебя сделаю! Только бы как-нибудь нам по пунктам ответить.
Немного их. всего три пунктика. Небось, небось, не для розыска, а только для ведения.
Вынимает из кармана бумагу.
Алексей. Постой-ка, Андреич… А кто же это давеча был?
Толстой. Я и был.
Алексей. Вот что! Так это я тебе?..
Толстой. Мне, батюшка, мне чуть в рожу не плюнул.
Алексей. Ох, Андреич, голубчик, прости! Не узнал я тебя!
Толстой. Бог простит, Петрович.
Алексей. Не сердишься, правда?
Толстой. Что же сердиться? Наше дело таковское: плюй нами в глаза — все Божья poca. A я тебе, ваше высочество, всегда рабски служить готов до издыхания последнего. (Целует руку его). Пунктики-то прислушать изволишь?
Алексей. Ну, читай.
Толстой (читает). «1. Что есть причина, что не слушал меня и ни мало ни в чем не хотел угодное делать; а ведал, что сие в людях не водится, также грех и стыд? 2. Отчего так бесстрашен был и не опасался наказания? 3. Для чего иною дорогою, а не послушанием, хотел наследства?» Ответишь, миленький?
Алексей. Что ж отвечать-то, Андреич? Все сказал, видит Бог, все. И слов больше нет, мыслей нет в голове. Совсем одурел…
Толстой. Ничего, ничего, батюшка. Ответ готов. Только подписать, — и дело с концом. (Вынимает из кармана другую бумагу). Читать прикажешь?
Алексей. Читай.
Толстой (читает). «1. Моего к отцу непослушания причина та, что люди, которые при мне были, видя мою склонность ни к чему иному, только чтоб ханжить и конверсацию иметь с попами и чернецами и к ним часто ездить и попивать, в том во всем не токмо мне претили, но и сами то ж со мною делали. И отводили меня от отца моего, и, мало-помалу, не токмо воинские и прочие отца моего дела, но и самая его особа зело мне омерзела. 2. А что не боялся наказания, — и то происходило не от чего иного, токмо от моего злонравия, как сам истинно признаю, — понеже хотя имел страх от отца, но не сыновский. 3. А для чего иною дорогою, а не послушанием хотел наследства, то может всяк легко рассудить, что, когда я уже от прямой дороги вовсе отбился и не хотел ни в чем отцу моему последовать, то каким же было иным образом искать наследства, кроме того, как я делал. Хотел свое получить через чужую помощь? И ежели б до того дошло, и цесарь бы начал вооруженною рукою доставать мне короны российской, то я бы ничего не пожелал, только чтобы исполнить в том свою волю».
Алексей. Да, востро, востро бритва отточена!
Толстой. Какая бритва?
Алексей. А чтоб горло себе перерезать.
Толстой. Не разумею.
Алексей. Полно-ка, Андреич. Я чай, сам не хуже моего разумеешь, что сие — приговор смертный: подписать — руки на себя наложить. Коли правда, что я искал короны Российской иноземным оружием, то повинен есмь казни, яко злодей, и никоей вины, ни стыда в батюшке нет, — паче же слава, что, крови своей не щадя, сына казнит для отечества. А того-де ему и надобно: кровь мою излив, руки умоет.
Толстой. Ну, царевич, батюшка, одно тебе скажу: плохо ты обо мне думаешь, — давеча-то в рожу чуть не плюнул, — а об отце и паче того. (Помолчав). Так как же, родной, не подпишешь?
Алексей. Не подпишу.
Толстой. Воля твоя, Петрович, а только гляди, как бы хуже не было.
Алексей. А что? Опять на дыбу потащите?
Толстой. Тебя-то, чай, не тронут, а кто на тебя поклепал, кнута отведает.
Алексей. Афрося?
Толстой. Коли правда твоя, — ее поклеп.
Молчание.
Толстой (вставая). Ну, будь здрав, ваше высочество. Так и доложу государю: что ответа не будет.
Идет к двери. Алексей. Постой, Андреич, подумать дай.
Толстой возвращается, садится на прежнее место, вынимает табакерку, нюхает и смахивает платком слезинку с глаз.
Толстой. Батюшка, Алексей Петрович, сердешный, болезный ты мой, ну, что мне с тобой делать, а? Счастья Бог тебе послал, а ты и не чуешь. Сказал бы словцо на ушко, да как бы не на свою голову… Эх, куда ни шло! Давеча, как с пункатами-то посылать к тебе изволил батюшка: «А что, говорит Петр Андреич, как думаешь, жаль мне сына моего непотребного?» — «Как же говорю, ваше величество, сына отцу не жалеть? И змея-де своих черев не ест, кольми паче отец».— «Hy, ладно, говорит, ступай, спроси и запиши не для розыска, а только для ведения. Так и скажи: розыска больше не будет, ниже пытки, пусть вольно объявит, по сущей совести, кто из нас виноват, я или он». Помолчал, очи потупил, а потом, будто про себя, шепотом: «А буде, говорит, покается, может, и помилую; пусть на Афроське женится да живет в своих деревнишках, удалясь от всего, на покое, Бог с ним! Только ты, Андреич, говорит, о том ему не сказывай. А что-де и змея своих черев не ест, этого слова я тебе не забуду». Да так глянуть изволил, что аж у меня душа в пятки.
Алексей. А ты не лжешь?
Толстой. Вот тебе крест. Аль кресту не веришь?
Алексей. Верю. А коли лжешь, Бог тебе судья. (Помолчав). А сам ты как думаешь — казнит?
Толстой. Не знаю. Не лгал и не солгу. Где нам, рабам, волю цареву знать? Может, казнит, а может, и помилует. Грозен-де, грозен батюшка, да ведь и милостив. Опять же и то рассуди? Казнит ли, помилует, — вреда от покаяния не будет, паче же польза. Первое: совесть свою перед Богом очистишь; второе: Афросинью от кнута избавишь; а третье, главнее всего: буде казнь, так лучше сразу конец, — истома пуще смерти.
Алексей. Нет, не лжешь, теперь не лжешь. Спасибо за правду, Андреич. Ну, давай же, давай перо! Скорее, скорее, скорее!
Толстой (Блюментросту). Сними повязку, Федорыч.
Блюментрост. Ваше превосходительство, по должности врача и по христианской совести, честь имею доложить, что его высочество в таком состоянии болезненном…
Толстой. А ты, немец, не суй носа, куда не просят. Снимай же, снимай, говорят!
Блюментрост (снимая повязку с правой руки Алексея, — тихо, про себя). Варвары!
Толстой (придвинув столик с чернильницей, обмакнув перо и вкладывая в руку Алексея). Благослови, Господи, подписывай.
Алексей подписывает.
Толстой (спрятав бумагу в карман и целуя руку Алексея). Ну, Христос с тобой. Вишь, умаялся, бедненький! Почивай-ка с Богом, а я побегу, обрадую батюшку. (Идет к двери).
Алексей. Андреич!
Толстой (обернувшись). Что, родной?
Алексей. Нет, ничего, ступай.
Толстой уходит.
Блюментрост. Что вы сделали, что вы сделали, ваше высочество!
Алексей. А что?
Блюментрост. Сами же говорили давеча, что приговор смертный, а подписали.
Алексей. Ничего, Федорыч. Подписал, — и конец. Мучить больше не будут. Теперь, как Бог совершит. Буди воля Божья во всем. (Зевает). Ох-ох-ох! Дрема долит. И вправду, умаялся…
Закрывает глаза. Молчание.
Блюментрост (Аренгейму, шепотом). Уснул?
Аренгейм. Да. Как тихо.
Блюментрост. Вы хотели конца, Аренгейм, — вот и конец.
Аренгейм. Теперь уж не помилует?
Блюментрост. Не знаю. И теперь еще не знаю. Бог со зверем борется: увидим, кто кого победит.
Входит Петр.
Петр (подойдя к Алексею, шепотом). Спит?
Блюментрост. Спит. Разбудить прикажете, ваше величество?
Петр. Нет. Ступайте.
Блюментрост и Аренгейм уходят.
Петр (подойдя к Алексею и взяв его за руку). Алеша!
Алексей открывает глаза и смотрит на Петра молча долго. Пристально.
Алексей. Батя!
Петр опускается на колени.
Алексей. Вот и пришел! Вот и пришел! Настоящий, настоящий батя, миленький, родненький! (Хочет обнять голову Петра). Развяжи, неловко…
Петр (снимая повязки с рук Алексея). Больно?
Алексей. Нет, ничего. Зажило.