Никого. Я заглянул в сад позади Нотр-Дам, где кажется, что собор несется подобно кораблю и где мы не раз кормили воробьев. Потом перешел на правый берег и заглянул в сад с водопадиком позади Большого дворца - тот, что не запирают на ночь. Никого. Потом вошел в церковь святого Евстахия и побродил среди леса разнородных колонн. На этом я кончил. День уже клонился к вечеру. Вокруг крытого рынка мыли из шлангов тротуары. Фрукты и овощи неслись вместе с водой по сточным канавам. Я купил хлеба и сыра, и сквозь толпы толстух, грызущих концы длинных батонов, которые они тащили домой, ноги понесли меня обратно, в сторону квартала Сен-Жермен. Образ Анны, неотступно стоявший у меня перед глазами, немного побледнел, и я стал замечать, что город богаче обычного расцвечен флагами, а над переулками протянулись от дома к дому гирлянды флажков. Что-то празднуют. И вдруг я вспомнил, что сегодня - четырнадцатое июля.
Добравшись до кафе "Липп", я почувствовал, что не прочь посидеть там. Я сел и заказал вермут. Утренние события уже отодвинулись очень далеко, и так же далека была минута прозрения, последовавшая за ними. Если я что-то и ощущал теперь в связи в этим, так только идиотскую тупую боль - то ли сожаление об упущенных деньгах, то ли просто результат того, что я в неурочный час приналег на аперитивы. Но тоска по Анне не притупилась. Где она сейчас? Может быть, в какой-нибудь полумиле от меня, сидит на кровати в номере гостиницы и смотрит на раскрытый чемодан. Я представил себе ее печально склоненную голову и почувствовал, что эта мысль невыносима. Нет, конечно же, она в море, стоит, облокотившись на поручни, и глаза ее уже полны Америкой. Трудно было решить, которая из этих картин хуже.
Я не просидел в кафе "Липп" и нескольких минут, как услышал выкрики официанта: "Мсье Донагу, мсье Донагу!" Это меня не удивило - мое имя не раз выкликали на террасах кафе по всей Европе. Я помахал рукой. Официант подбежал ко мне с телеграммой. Почему-то я успел вообразить, что телеграмма от Анны, из Нью-Йорка. Я схватил ее. Она была из Англии от Дэйва - он знал мое пристрастие к кафе "Липп" и, очевидно, послал ее сюда в слабой надежде, что она меня здесь застанет. Телеграмма гласила: "Не грусти Птица Лира победила сегодня двадцать к одному".
Париж уже начинал дрожать от праздничного возбуждения. Я пошел по бульвару Сен-Жермен. Пиджака я не надевал, но мне все еще было жарко, хотя день незаметно сменился вечером. Я дошел до того места, где сидит среди акаций Дидро, с вполне понятным осуждением глядя издали на кафе "Флора". Потоки прохожих пересекались на тротуаре, над шумом машин стоял смутный гул голосов и смеха. Весь Париж высыпал на улицы. Дойдя до Одеона, я увидел, что кафе выплеснулись до середины мостовой, а на улице Старой комедии уже танцевали под аккордеон. Еще было светло, но уже зажглись гирлянды разноцветных фонариков. Я присел на скамью и стал смотреть.
Если вы, подобно мне, тонкий ценитель одиночества, рекомендую вам такой опыт: побыть одному в Париже четырнадцатого июля. В этот день город распускает по плечам свои пышные волосы, которые лето умастило теплом и благовониями. В Париже у каждого мужчины есть женщина, но в этот день каждый мужчина там - султан. В этот день люди слетаются стайками и с громким щебетом порхают по городу, как яркокрылые птицы. Развеваются флаги, рвутся шутихи, хлопают пробки, взмывают к небу выпущенные из клеток голуби, и чем дальше, тем все больше веселья. Никто не остается в стороне, вот уже весь город обратился в сплошной праздник. Быть одному среди этого карнавала - ни с чем не сравнимое переживание. Я решил не пить. Я знал, что после нескольких стаканов мою отрешенность замутит сентиментальная грусть. Нет, хладнокровно и спокойно наблюдать картины бесшабашного разгула, с бледной улыбкой отмахиваться от назойливых женщин и от пестрого серпантина, которым вас норовят опутать враги одиночества, - вот какое удовольствие выбрал я себе на этот вечер и не намерен был допустить, чтобы столь редко выпадающие нам минуты созерцания испортила жалкая тоска по женщине, которую я не могу найти.
Исполненный столь добрых намерений, я встал со скамьи и, пробравшись среди танцующих, пошел по улице Дофин. Меня тянуло к реке. У реки народу было еще больше, голоса, как летучие мыши, метались в густо настоенном вечернем воздухе. Меня охватило чувство ожидания. Ноги сами несли меня, независимо от моей воли. Я шел к Новому мосту. Еще не стемнело, но уже горели прожекторы. Башня Сен-Жак отливала золотом, как на гобелене, тонкий палец Сент-Шапель таинственно возникал из крыш Дворца Правосудия, и на ней было отчетливо видно каждое острие, каждый цветок. Высоко в воздухе повис нахальный луч Эйфелевой башни. В поплавке "Любезник" кричали, смеялись, бросали что-то в воду. Я отвернулся. Мне нужно было увидеть Нотр-Дам. Я пересек площадь Дофин и снова ступил на берег у моста Сен-Мишель. Мне хотелось посмотреть, как выглядит моя любимица из-за реки. Выбравшись из сутолоки, я прилип к стене и загляделся на жемчужные башни, за которыми уже скапливалась тьма. Любопытный эффект - эта церковь так изумительно красива, что не кажется большой. Так бывает и с женщинами. Я приближался, пока не увидел под ней отраженную в гладкой воде вторую, дьявольскую, непрестанно подрагивающую Нотр-Дам, словно череп в зеркале, где должна отражаться голова. Тихо-тихо освещенное отражение набухало и дробилось, поглощенное собственным ритмом, невзирая на толпы, что стремились теперь в обе стороны по всем мостам.
Я склонился над парапетом. Прохлады не было, но стало темнеть - синева сгущалась все больше. Проехал на повозке оркестр аккордеонистов, за ним бежала толпа. Какой-то человек в бумажном колпаке подскочил ко мне и бросил мне в лицо пригоршню конфетти. На мосту Сен-Мишель пели студенты. Прошла группка людей, они несли впереди флаг. Я стал склоняться к мысли, что, пожалуй, стоит все-таки выпить. Вот как опасно одиночество. Вдруг высоко над головой послышалось шипение и взрыв, замерший в тихом шелесте. Я поднял голову. Начался фейерверк. Когда первые звезды стали медленно спускаться и гаснуть, из тысячи глоток вырвалось восхищенное "А-а-ах!" и все застыли на месте. Взлетела вторая ракета, потом третья. Я чувствовал, как толпа у меня за спиной густеет по мере того, как люди выходят на набережную, откуда лучше было смотреть. Меня прижали к парапету.
Я боюсь толпы и был бы рад уйти, но даже пошевелиться не было возможности. Тогда я смирился и стал смотреть на фейерверк. Зрелище было очень красивое. Ракеты взлетали то поодиночке, то букетами. Одни взрывались с оглушительным треском и разлетались дождем крошечных золотых звезд, другие раскрывались с тихим вздохом и рисовали в небе почти неподвижный узор из больших разноцветных огней, которые потом опадали медленно-медленно, словно связанные вместе. Потом вверх устремлялись одновременно шесть или семь ракет, и на секунду небо казалось из края в край усыпанным золотой пылью и облетевшими цветами - как пол в детской после веселой игры. У меня затекла шея. Я тихонько растер ее, опустив голову, и окинул бездумным взглядом толпу. И тут я увидел Анну.
Она была на том берегу, на острове, стояла в углу Малого моста, у самой лестницы, ведущей к воде. Прямо над ней горел уличный фонарь, и лицо ее было отчетливо видно. Это, несомненно, была она. Я смотрел на нее, и внезапно лицо ее озарилось, как у святой на картине, а тысячи окружающих ее лиц ушли в тень. Я не мог понять, почему сразу ее не заметил. Минуту я стоял окаменев, потом попытался выбраться из толпы, но об этом нечего было и думать. Сплошная людская масса притиснула меня к парапету. Я даже повернуться не мог, не то что пробиться сквозь эту живую стену. Оставалось только ждать, когда кончится фейерверк. Я прижал рукой сердце, готовое выскочить из груди, и впился глазами в Анну.
Одна она или с кем-нибудь? Трудно было сказать. Понаблюдав за ней минуты три, я решил, что она одна. Она стояла неподвижно, глядя ввысь, и какой бы громкий ропот восторга ни исторгала у толпы та или иная особенно эффектная ракета, даже не поворачивала головы, чтобы поделиться своей радостью с окружающими. Да, она, несомненно, была одна. Я ликовал. Но в то же время терзался страхом - как бы не потерять ее, когда толпа начнет расходиться. Мне хотелось крикнуть, но воздух был полон разноголосого гула - она бы нипочем не услышала. Я только жег ее взглядом и мысленно кричал во весь голос.
Потом она сдвинулась с места. Толпа на том берегу была не такая густая. Анна сделала два шага и остановилась. Я застыл от ужаса. Но она, к великому моему облегчению, стала спускаться по ступеням к воде, прямо напротив меня. Тут я увидел ее с головы до ног. На ней была длинная синяя юбка и белая блузка. В руках ни пальто, ни сумочки. Взволнованный до исступления, я выкрикнул ее имя. Но с тем же успехом я мог послать стрелу в ураган. Тысячи, десятки тысяч голосов поглотили мой возглас. На ступенях, любуясь фейерверком, сидели и стояли люди, и Анна спускалась медленно. На полпути она задержалась, подхватила сзади юбку невыразимо изящным и характерным движением, которое я хорошо помнил, и продолжала спускаться.
У самой воды она нашла свободное местечко, села, поджав под себя ноги, и опять, подняв голову, стала смотреть на ракеты. Река была черная под ночным небом и блестела - черное зеркало, в которое каждый фонарь отбрасывал столб света и небесный пожар время от времени ронял кусок золота. Цепочка людей на берегу ясно отражалась в нем. Опрокинутая в воде Анна не шевелилась. Я подумал: так же ли четко и мое отражение в воде, которая поднималась тут, у левого берега, до самого парапета? Я стал махать руками в надежде, что либо я сам, либо мой двойник привлечет внимание Анны. Потом достал коробок спичек и зажег две-три спички у самого своего лица. Но в этом море огней мой крошечный огонек едва ли можно было заметить. Анна все смотрела вверх. Пока я махал, шлепал руками по воздуху и проделывал всевозможные наклоны и повороты, как нелепая марионетка, она сидела тихо, словно заколдованная принцесса, закинув голову, обхватив руками колено; а звезды дождем лились с неба прямо на нее. Что-то со стуком упало на парапет возле моей руки. Я машинально протянул руку, и в ней оказалась палка от одной из ракет. Когда снова вспыхнул сноп света, я прочел на ней фамилию: Белфаундер.
С минуту я изумленно глядел на палку, а потом, старательно прицелившись, швырнул ее в воду, прямо в отражение Анны, и тут же стал кричать и махать руками. Отражение разбилось, по зеркалу от моста к мосту пролегли длинные морщины. Анна опустила голову; и пока я тянулся к ней, так что чуть не полетел вниз головой в реку, она пристально следила за палкой от ракеты, которая очень медленно плыла в сторону моря, являя собой наглядное доказательство того, что и текущая вода может дать безупречное отражение. Потом кто-то позади меня сказал: "C'est fini!" [конец (франц.)] - и я почувствовал, что нажим на мою спину ослабел.
Замерев, я ждал, что будет делать Анна. На том берегу, у обоих мостов, люди уже поднимались по лестницам. Анна медленно встала и отряхнула юбку. Вот она нагнулась, потерла щиколотку. И двинулась обратно к Малому мосту. Я стал пробираться в ту же сторону. Я видел, как она поднимается, потом потерял ее из виду. Я рванулся на мост, навстречу людскому потоку. Голоса и смех шумели, как ветер. Под яркими фонарями чьи-то лица вплотную придвигались ко мне, расплывались в улыбку и тотчас отскакивали прочь. Перейдя на остров, я повернул к мосту Сен-Мишель. Немного впереди себя увидел золотую копну волос и пошел следом; а переходя бульвар дю Пале, убедился, что впереди меня в толпе действительно идет Анна. Тревога моя немного улеглась. Если очень постараться, я мог бы ее догнать, но я отдался на волю потока и решил подождать, пока толпа немного поредеет. Так мы прошли остров из конца в конец.
Анна перешла по Новому мосту на правый берег, и мы оказались на тротуаре возле Лувра, где было гораздо менее людно; а когда мы миновали скопление народа у Моста Искусств, нас разделяло всего каких-нибудь полсотни шагов и Анна была ясно видна мне на фоне подсвеченного фасада. Я заметил, что она чуть прихрамывает - может быть, ей жали туфли; но шаг у нее был бодрый, решительный, и тут мне в первый раз пришло в голову, что она стремится к какой-то цели. Сейчас мне ничего не стоило ее догнать. Но что-то меня удержало. Не помешает узнать, куда она направляется. И я продолжал следовать за ней издали, пока она у Королевского моста не повернула прочь от реки.
Что видит Анна, думал я, чем полна сейчас ее золотая голова? Какая печаль или надежда заслонила от нее картину, в которую она вступает походкой сомнамбулы? Может быть, она думает обо мне? Может, для нее Париж полон мной, так же как для меня он полон ею? Безрассудная надежда найти какое-то подтверждение этой догадке отчасти и удержала меня от того, чтобы подбежать к Анне. Когда-то одним из любимых наших с нею обычаев были ночные прогулки по саду Тюильри. С набережной, с площади Согласия и с улицы Риволи этот сад недоступен, но от улицы Поль Дерулед его отделяет только поросший травою ров и низенькая ограда. В обычные ночи на этом уязвимом участке дежурит полицейский патруль, и эта опасность придает Тюильри острую прелесть запретного, заколдованного сада. Но сегодня, надо полагать, правила соблюдаются не так строго. Анна повернула к Тюильри, и сердце у меня подскочило - так, вероятно, было с Энеем, когда Дидона повернула к пещере. Я прибавил шагу.
Улица струилась светом. Справа высилась арка Каруссель, в своих неповторимо совершенных пропорциях существующая как бы вне реального мира, а позади нее перспективу замыкал огромный полукруг Лувра, различимого до мельчайших подробностей в ослепительных огнях иллюминации. Слева уже тянулся причудливый сад - металлическая зеленая трава под желтыми фонарями, цветы, кичащиеся своими красками и тихие, точно цветы из сна, которые раскрываются, оставаясь неподвижными. Немного отступя от ограды начинались деревья, за деревьями новый взрыв света возвещал площадь Согласия, а дальше, высоко на холме, ярко освещенная Триумфальная арка выступала из черной тьмы, и в центральном ее пролете трепетал огромный, до самого свода, трехцветный флаг.
Анна, все так же прихрамывая, уже шла по траве между белых статуй, разнообразящих эти лужайки лбами в лавровых венках и мраморными спинами в изящных поворотах. Она подошла к ограде возле бронзовых пантер, как раз там, где мы так часто перелезали в сад. Поднимаясь по травянистому откосу, она подоткнула свою длинную юбку, и я увидел, как над оградой мелькнула ее белая, обнаженная до бедра нога. Когда я в свою очередь перескочил через ограду, она шла всего в тридцати шагах от меня между цветущих куртин. Чуть дальше лужайка кончалась, начинались деревья. На фоне их она казалась заблудившейся девочкой из сказки. И вдруг она остановилась. Я тоже остановился. Мне хотелось продлить очарование этих минут.
Анна нагнулась и сняла туфлю. Потом вторую. Я стоял в тени куста, изнывая от жалости к ее бедным, усталым ногам. Зачем это несмышленое дитя вечно носит слишком тесные туфли? Я смотрел на нее, а ночные запахи, поднимаясь от земли, клубились вокруг меня, точно облако, Анна примерилась белой ногой к прохладной траве. Она была без чулок. Потом очень медленно пошла по травянистой кромке, неся туфли в руке. Как баржа на буксире, я тоже сдвинулся с места. Сейчас мы вступим в рощу. Уже совсем близко росли ряд за рядом каштаны, листья их были четко очерчены в рассеянном свете крошечные листья парижских каштанов, уже в июле золотисто-бурые по краям. Она вошла в рощу.
Здесь трава кончилась, под ногами был мягкий песок. Анна без колебаний ступала по нему босыми ногами. Я шел за ней. Пройдя немного, она остановилась, оглядела деревья и, выбрав одно из них, засунула туфли в углубление между корнями. Потом, освободившись от своей ноши, пошла дальше. Это растрогало меня до глубины души. Я улыбался в темноте, мне хотелось смеяться и аплодировать. Поравнявшись с тем местом, где Анна оставила туфли, я невольно задержался и посмотрел, как они лежат, полускрытые от глаз, прижавшись друг к другу, как два крольчонка. И, повинуясь неодолимому желанию, поднял их с земли.
Я не склонен к фетишизму, мне куда приятнее обнимать женщину, чем ее туфли. И однако сейчас, взяв их в руки, я весь задрожал. Я шел, держа по туфле в каждой руке, неслышно ступая по песчаной аллее. Пока я наклонялся, чтобы поднять туфли, Анна свернула в сторону. Теперь ее белая блузка маячила подобно бледному флагу по диагонали от меня. Мы находились в самой густой части рощи. Я заспешил. После этой долгой погони я уже не сомневался, что она думает обо мне, ждет меня. Это - свидание. Точно какая-то физическая сила гнала меня вперед. С нашим объятием замкнется круг годов и начнется золотой век. Я стремился вперед, как сталь за магнитом.
Я нагнал ее и раскрыл объятия. "Alors, cheri?" [Что, милый? (франц.)] произнес нежный голос. Женщина, обернувшаяся ко мне, была не Анна. Я пошатнулся, как от удара ножом. Белая блузка ввела меня в заблуждение. С минуту мы смотрели друг на друга, потом я отвернулся. Я прислонился к дереву. И тут же бросился бежать, поглядывая то вправо, то влево. Анна должна быть где-то рядом. Но в роще было очень темно. Через минуту я очутился у ступеней Залы для игры в мяч. За железной решеткой горела огнями площадь Согласия, где в громкой мешанине из музыки и голосов танцевали тысячи людей. Шум этот разразился надо мною внезапно. Я отпрянул, будто мне швырнули в лицо щепотку перца, и ринулся назад, под деревья.
Я бежал и громко звал Анну. Но теперь роща была, казалось, полна статуй и влюбленных. Каждое дерево расцвело шепчущейся парой, каждая просека дразнила меня каменным изваянием. Повсюду мелькали стройные призраки, скупой свет, проникавший сквозь листву, косо падал на мертвенно бледные лица. Шум площади Согласия эхом отдавался в верхушках деревьев. Я больно ударился плечом о толстый ствол. Понесся вдоль колоннады к какой-то неподвижной фигуре и встретил ее мраморный взгляд. Я огляделся, еще раз попробовал крикнуть. Но мой голос запутался в бархате ночи, как удар кинжалом в складках плаща. Никакого толку. Я пересек главную аллею, решив, что Анна могла уйти в другую часть рощи. Из темноты вынырнуло удивленное мужское лицо, я споткнулся о чью-то ногу. Я стал бегать кругами, как собака, потерявшая хозяина.
Наконец я остановился в полном изнеможении и отчаянии и тут увидел, что все еще держу в руках туфли Анны. Надежда вспыхнула снова. Я круто повернул и побежал назад, туда, где мы вступили под деревья. Найти точное место было нелегко - один ряд деревьев был в точности похож на другой. Когда мне показалось, что я узнал нужное место, я стал искать дерево с углублением между корнями. Я нашел их множество, но ни одно не было похоже на то дерево, под которым Анна оставила туфли. Как видно, я не там вошел в рощу. Я вернулся на лужайку, попробовал другое место, но уже без всякой уверенности. Тогда я решил, что остается одно - подождать, может быть, Анна вернется. И я стоял, прислонившись к дереву, изредка, с каждым разом все печальнее, окликая Анну, а мимо меня, шепчась в темноте, проходили пара за парой. Меня стала заливать усталость, и я опустился на землю под деревом, все еще не выпуская из рук туфли. Не знаю, сколько протекло времени, постепенно печальная тишина пала на меня, как роса. Я перестал звать и ждал молча. Похолодало. Теперь я знал, что Анна не придет.
Наконец я поднялся и растер затекшие ноги. Я вышел из сада Тюильри. Улицы были усеяны брошенными игрушками. Вздымая волны разноцветной бумаги, усталые люди расходились по домам. Праздник кончился. Я влился в общий поток и, продвигаясь вместе с другими в сторону Сены, все думал о том, с какими мыслями и по каким улицам, может быть совсем близко отсюда, Анна бредет босиком к себе домой.
16
Я ждал, чтобы зашло солнце. Уже несколько дней, как я вернулся на Голдхок-роуд. Солнце очень медленно передвигалось по белой стене больницы, и карниз, опоясавший стену на уровне моих глаз, отбрасывал длинную тень. Тень все вытягивалась, меняя направление, и голова моя поворачивалась на подушке следом за нею. В полдень белая стена блестела, но к вечеру блеск погас, и свет, теперь более мягкий, шел как бы изнутри бетона, обнажая малейшую неровность. Изредка между стеной и моими окнами пролетала птица, но мне всегда казалось, что это игрушка на веревочке, а не живая птица, которая, миновав белую стену, полетит дальше и, может быть, сядет на дерево. На стене больницы ничего не росло. Я пытался вообразить, что на карнизе поселились растения - влажные плети с длинными листьями-пальцами, свисающие из щелей, расцвеченные пятнистыми цветами. На самом деле там не было ничего, и даже воображению стена противилась, оставаясь гладкой и белой. Еще два часа, и солнце зайдет.
Когда зайдет солнце, я, может быть, усну. Днем я не давал себе спать. Дневной сон - это проклятье, после него просыпаешься разбитый и уничтоженный. Солнце его не терпит. Оно забирается вам под веки и насильно их раздвигает; а если вы завесите окна черными шторами, подвергает вашу комнату осаде, так что вы, не выдержав духоты, с безумными глазами, шатаясь, добираетесь до окна и срываете шторы, и тогда вам открывается страшное зрелище - ослепительный дневной свет за окнами комнаты, где вы только что спали. Для человека, засыпающего днем, имеются свои, особые кошмары - короткие нервные сны, которые умещаются в считанные минуты тревожного забытья и, прорываясь в сознание, тотчас смешиваются с каким-нибудь ужасом яви. Таковы эти пробуждения - словно проснулся в могиле: открываешь глаза и лежишь замерев, стиснув руки, дожидаясь, когда заговорит, назовет себя эта мука; а она еще долго давит тебе на грудь, не произнося ни слова.
Я боялся уснуть. Чуть подступала дремота, я старался принять менее удобное положение - это было нетрудно, поскольку я лежал на походной койке Дэйва, таившей в себе в этом смысле бесчисленные возможности. Койка была из тех, у которых холст натянут на жесткую раму, опирающуюся на четыре стальные ножки в форме W. Там, где ножки соединяются с поперечинами рамы, поддерживающей холст, торчат кверху жесткие шишки. Мне всегда удавалось устроиться так, чтобы одна из этих шишек впивалась мне в ребра либо в спину. И я лежал, весь скрючившись, пока дремота не рассеивалась и не сменялась болезненным оцепенением, которое - я это знал по опыту - может длиться очень долго, не переходя в черноту сна.
Мою подушку подпирал рюкзак Дэйва, в который была затиснута слипшаяся масса из годами не вынимавшейся обуви и старой одежды, и, когда подушка, соскользнув, падала на пол, я лежал головой на рюкзаке, вдыхая исходивший от него аромат застарелого пота. Видеть окно мне было необходимо. Солнце все двигалось по стене.
Марс был где-то поблизости. Он лежал так тихо, что время от времени я начинал искать его глазами - не ушел ли; и неизменно он оказывался на месте и отвечал на мой взгляд. Иногда он порывался лечь со мной рядом, но я пресекал эти попытки. Его теплая шерсть пахла сном, это меня страшило. Тогда он растягивался на полу возле кровати, и я лениво трепал его по загривку. Послонявшись со скучающим видом по комнате, он ворча укладывался где-нибудь в дальнем углу. Потом я снова слышал, как его когти стучат по линолеуму все ближе, ближе, и он совал мне в лицо свою длинную морду и глядел на меня с выражением такой человеческой тревоги, что я сталкивал его и ерошил ему шерсть на спине, чтобы убедиться, что он всего лишь собака.
Меня беспокоило, что он мало бывает на воздухе. Правда, Дэйв утром и вечером водил его погулять на лужайку Шепердс-Буш, и там он, по словам Дэйва, носился как угорелый, пока не наступало время возвращаться домой. Но для такого большого пса этого, конечно, было недостаточно, а через несколько дней у Дэйва начинаются занятия на летних курсах, и тогда он сможет уделять ему еще меньше времени. Я все думал: может быть, Марс тоскует? И недоумевал: ведь если нельзя утверждать, что он сознает свою тоску, то можно ли утверждать, что он тоскует? Я решил при случае спросить об этом Дэйва.
Днем Дэйв много бывал дома, я издали слышал стук его пишущей машинки. Потом наступала тишина. В полдень и вечером он приносил мне поесть. Мы не разговаривали. Под вечер он иногда отворял дверь и смотрел на меня. Я видел его где-то очень далеко, словно в перевернутый бинокль. Гораздо позже я вспоминал, что дверь затворилась и Дэйв ушел. Он не впервые видел меня в таком состоянии. Я ворочался с боку на бок. Койка скрипела и ходила ходуном. Я был в рубашке и кальсонах и, хотя день стоял солнечный, укрылся двумя одеялами. Озноб пронизывал меня до костей. Я нащупал на полу подушку и опять пристроил ее к рюкзаку. Я отвернулся от окна. В комнату солнце не заглядывало, но в свете, отражавшемся от стены больницы, все вырисовывалось неестественно четко, как будто в пространстве прибавилось лишнее измерение, и каждый предмет невыносимо резал глаз своей отчетливостью. Я лежал, глядя на свои ботинки и гадая, куда девался Финн.
Из Парижа я вернулся пятнадцатого утром. На Голдхок-роуд меня встретили Дэйв и Марс, и Дэйв рассказал, что накануне они с Финном провели вторую половину дня в Сэндаун-Парке, где Птица Лира удружила нам всем, победив с таким фантастическим выигрышем. Ставку они делали на ипподроме, и Дэйв, получив что им причиталось, тут же отдал Финну его долю - двести десять фунтов. Эту сумму, большей частью купюрами по пять фунтов, Финн рассовал по всем карманам, какие только у него нашлись. Сделал он это молча, с выражением человека, застегивающего на себе парашют перед опасным прыжком. После этого он, все так же молча, некоторое время тряс Дэйву руку. А потом повернулся и исчез в толпе. Вечером он не вернулся на Голдхок-роуд, и Дэйв предположил, что он мог уехать ко мне, но на следующее утро я сам вернулся из Парижа и, не увидев Финна, справился о нем. С тех пор он не появлялся. Я пока еще не беспокоился всерьез. Скорее всего, Финн запил. На моей памяти он уже однажды залился вот так, на трое суток, и домой его привезла машина "скорой помощи". Я не допускал мысли, что с ним произошло несчастье. Однако мне очень хотелось его увидеть.
Сейчас же по приезде я написал одному знакомому в "Club des Foux" с просьбой по возможности узнать, где Анна, и сообщить мне, но ответа не получил. Так же безуспешно я пытался связаться с Хьюго; его домашний телефон молчал, а из студии ответили, что он уехал за город. Дэйв показал мне копию письма, которое он отправил Сэди, - искусное сочетание дружеских увещеваний и угроз. Но Сэди пока тоже не подавала признаков жизни. Я написал Жан-Пьеру, поздравил его с успехом. А потом улегся на походную койку. День, на который у меня было назначено свидание с Лефти, наступил и прошел. После этого он два раза звонил мне, но Дэйв отвечал, что я болен, как оно, вероятно, и было.
Теперь уже почти всю стену больницы покрыла тень. Остался только золотой треугольник у верхней рамы моего окна, где ее еще касалось вечернее солнце. Дэйв отворил дверь и кликнул Марса, и я слышал, как пес прыгает и лает в прихожей в предвкушении вечерней прогулки. Когда Дэйв приведет его домой, можно будет подумать о сне. Нет, пожалуй, еще рано чего доброго, я усну и снова проснусь до наступления ночи. Это было страшнее всего. Чтобы разогнать дремоту, я встал и оправил постель. Потом опять лег и лежал неподвижно, пока койка не перестала дрожать. Марс вернулся, принес с собой будоражащую свежесть внешнего мира. Он смотрел мне в лицо, его глаза и мокрый нос блестели, рыжие метины на лбу придавали ему такое выражение, будто он чего-то ждет. Он громко тявкнул.
- Молчи! - сказал я. Тревожный этот звук еще долго раздавался у меня в ушах, тишина восстанавливалась медленно, по кирпичику.
Снова настало утро, я лежал и ждал почтальона. По утрам это теперь обычное мое занятие. Часы мои остановились, но я узнавал время по стене больницы. Вот уже скоро. Вот уже пора. И я услышал его шаги по лестнице, щелкнула крышка почтового ящика, что-то тяжелое стукнуло о его дно. Сегодня, как видно, много писем. Я слышал, как Дэйв вышел в переднюю. За весь день это была единственная минута, ради которой стоило жить. Я ждал. Тишина. Потом приближающиеся шаги Дэйва. Он заглянул в комнату.
- Тебе ничего нет, Джейк.
Я кивнул и отвернулся. Дэйв не уходил. Марс прошмыгнул мимо него в прихожую.
- Джейк, - сказал Дэйв, - ради бога, встань и начни что-нибудь делать, что угодно. Ты меня доведешь до полной неврастении. Не могу я заниматься философией, когда знаю, что ты лежишь здесь пластом.
Я промолчал.
Подождав немного, Дэйв добавил:
- Я не о себе хлопочу, Джейк. Мое дело сторона. Но тебе в самом деле нужно встать, для твоей же пользы.
Я закрыл глаза, и дверь затворилась. Потом я услышал, как Дейв повел Марса гулять. Потом Марс опять оказался в комнате, а Дэйв ушел, может быть, на свои летние курсы. Я решил встать.
Сначала я никак не мог найти свои вещи. Комната была беспорядочным скопищем разрозненных предметов. Я поймал себя на том, что собираюсь разобрать рюкзак Дэйва, и отшвырнул его ногой. Потом увидел в углу свои скомканные брюки - Марс на них спал. Они были сплошь в коротких черных волосках. Я вытряс их и надел. Потом распахнул окно, проделал дыхательные упражнения. Жара отпустила, день был прохладный, с резким, бодрящим ветром. Высунувшись из окна, я взглянул на небо и далеко, над стеной больницы, увидел бело-голубые гонки легких облаков. Марс, повизгивая от радости, плясал и подпрыгивал, норовя достать меня своими жесткими лапами. Когда он встает на задние лапы, мы с ним почти одного роста. Впрочем, я-то, как уже упоминалось, не особенно высокий. Я немножко прибрал в комнате, потом разыскал свой пиджак, и мы с Марсом вышли из дому.
Голдхок-роуд была безобразна, как никогда. Непрерывный грохот и скрежет машин терзали слух, пешеходы, запрудившие тротуары, толкались у витрин, полных дешевой посуды и банок с консервами. Мы с Марсом кое-как добрались до лужайки Шепердс-Буш, и там я сел под деревом на жесткую землю, которая пыталась родить хоть немножко травы, но почти без успеха. Марс носился большими кругами, играл с другими собаками, но то и дело возвращался сообщить, что помнит обо мне. Я смотрел в небо. За дальние крыши с невероятной быстротой сыпались клубящиеся массы белых облаков. В небе царила гигантская, гармоничная спешка, по сравнению с которой людская суета на улицах казалась мелкой и никчемной. Я встал и несколько раз обошел лужайку под конвоем Марса. Потом повел его домой. Мне было страшно ходить с ним по улицам среди такого движения, а сворку я забыл захватить. Я позвонил Хьюго домой и в студию, - как и раньше, никакого толка. Потом снова вышел, уже один, и бродил по улицам, пока не открылись бары.