Выше свободы
ModernLib.Net / Философия / Меньшиков Михаил / Выше свободы - Чтение
(стр. 22)
Автор:
|
Меньшиков Михаил |
Жанр:
|
Философия |
-
Читать книгу полностью
(934 Кб)
- Скачать в формате fb2
(407 Кб)
- Скачать в формате doc
(397 Кб)
- Скачать в формате txt
(392 Кб)
- Скачать в формате html
(406 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32
|
|
отцами. А общая, подавляющая черта всех духовных профессоров - их очарованность немецкой богословией. О чем бы речь ни зашла, хотя бы о вчерашней погоде, разговор неминуемо сойдет на тюбингенскую школу. Само собой, академия не имеет смысла, если не следить за богословской наукой, и в этой науке такое могучее явление, как библейская критика, - камень преткновения неизбежный. Но как-то странно слышать, что у православной мысли только и свету в окошке, что протестантизм. Ни у себя, ни в католичестве наши богословы ничего не пытаются и не могут найти. Целиком сосут немцев и соску передают студентам, семинаристам, бурсакам. В то время как народ ощупью создает свое собственное благочестие, основанное на культе совести, наши духовные профессора вливают ушатами чужое благочестие, основанное на культе знания. Точно пробили крышу церкви и сверху льет что-то внешнее, охлаждающее внутреннюю теплоту. Так как наши батюшки не немцы, а славяне, то у них не выходит ни немецкого благочестия, ни своего. Заимствованного рационализма хватает только на отрицание, о народном же утверждении веры у нас как будто и не слыхивали. До какой степени духовная академия размагничивает своих питомцев, лишает их воспитанной в семье религиозности, превосходно было видно на религиозно-философских собраниях. Кроме достойнейшего председателя, архиепископа Сергия, в котором кротость и скромность обличают истинного христианина, все остальные отцы, в клобуках и без клобуков, производили впечатление людей, давно вышедших из церкви, напичканных светским чтением, преимущественно таким, которое не рекомендуется правилами св. отец. Мы, писатели, не сильные в богословии, вели спор на светской почве, на началах германского знания, римской силы, греческой красоты. Наши духовные оппоненты старались превзойти нас в светскости. Один архимандрит (ныне епископ) выражался так, что у него почти сплошь текли иностранные слова. "Концепция утилитаризма презюмирует собой элементарный факт трансцендентной психики". Иногда подобный набор слов что-нибудь значил, чаще - бил в нос именно светской ученостью. Один богослов в рясе объяснял слова Христа о браке цитатами из "Psyhopatia sexualis"36 Крафта-Эбинга. Другой богослов, ученик здешней академии, написавший брошюру "Мировая драма" и подписавшийся "Атеист такой-то", доказывал во всеуслышание, что слова "св. Дух" следует читать "Святая Духа", ибо третье лицо св. Троицы, по соображениям почтенного богослова, - женского рода... Один из симпатичнейших и действительно благочестивых, по самой природе, ученых священников верил вообще в Бога, но не мог допустить, чтобы Он был всемогущим. А один из ученейших богословов присоединился к идее одного писателя, что Иисус Христос - тот первородный Сын Божий, что отпал от Отца вместе с третьей частью небесных сил, и что благовестив любви - есть тончайший способ очарованием добра погубить жизнь... И т.д. По этим немногим черточкам вы можете судить о религиозности нашей богословской школы. Так как религия прирожденный дар, то очень трудно вытравить ее в натурах, уже родившихся религиозными. Но на людей посредственных в этом отношении духовная академия действует прямо губительно. Она вентилирует душу, опустошает ее от народной веры, от той таинственной и сладкой атмосферы, где мечтательное сердце простых людей дышит как бы небесным светом. Всякую поэзию, всякую красоту духа наше богословие обесцвечивает - просто как хлор холстину. Всякую народность вытравливает из веры этот натасканный из Баура и Шлейермахера протестантизм. Я видал на своем веку набожных священников, но между учеными почти их не встречал. Что они возможны - доказательство о. Иоанн Кронштадтский, но он чересчур уж редкое исключение, да и вышел он полвека назад - из совсем другой академии, чем нынешняя. В те далекие времена наше богословие еще не было просто немецкой компиляцией. Я пишу не монографию об упадке церкви и касаюсь глубоко грустной темы лишь очень вскользь. Хроника этого упадка - поговорите с духовными ужасна. Записанная в мемуарах, она покажется невероятной. Декаданс не только религии, но и нравов начался задолго до революции. Если отец Георгий Гапон, воспитанник здешней академии, изумлялся в печати, почему находят неприличною для него, революционера, его открытую связь с одной дамой, - то другой священник и воспитанник той же академии разве не проповедовал в печати о необходимости совершать супружеский акт в церкви? Я писал об этой чудной проповеди в свое время статью, которая вызвала на меня проклятия наших фарисеев. Но ведь тогда действительно начинался развал церкви, и странно было считать бедствием не трещину в здании, а то, что ее заметили. Сухое сердце Кто виноват в катастрофе? Конечно, все. Но если все, значит, никто, а непременно должны быть люди и в этом деле более ответственные, чем все. Из них назову К.П.Победоносцева. Более четверти века он был папой русской церкви. Многое ему было дано - позволительно кое-что и спросить от него. Лишь недавно этот восьмидесятилетний старец, сухой, как мощи, оскорбленно и гордо отошел от церкви. Что же он оставил ей в наследие? Память о сверхсильной гордости, о поражающей сухости сердца, об уме, одностороннем и разрушительном, бывшем серьезным несчастьем для России. Год назад, когда г. Победоносцев ушел, он был буквально забросан грязью в печати. Мне не хотелось тогда комментировать его уход. Молчание - всего пристойнее в минуту смерти, а что в этом человеке умирал целый исторический период наш, сомнений не было. Трудно найти пример более огромной, чем у г. Победоносцева, и более счастливой роли. Для деятеля сильного, жаждущего послужить народу, согласитесь, большая удача родиться в семье профессора и самому еще молодым человеком сделаться профессором. Немалая удача - в ранние годы вдвинуться в среду, где его влияние действовало прямо на центральные рычаги власти. Многим ли выпадает на долю преподавать законы будущим монархам? А г. Победоносцев преподавал законы двум поколениям русских государей, не говоря о нескольких великих князьях. Каждому ли удается к 40 годам быть сенатором, к 45 - членом Государственного Совета, к 50 с небольшим - светским патриархом, куда более могущественным, нежели вселенские патриархи Востока? Тут много можно сделать добра. Необычайное счастье пользоваться неизменным доверием трех императоров и более четверти века не быть в тревоге за свою полосу в государственном поле. Какое хотите возьмите хозяйство - даже при самых несчастных условиях, если хозяин действительно умный, дельный, энергичный, - он непременно добьется улучшения. Через 26 лет - уж что ни говорите - результаты хорошего управления должны сказаться. В нашем же духовном ведомстве через 26 лет святительства г. Победоносцева получилось то, что я имел честь докладывать. Спешу оговориться: кое-что г. Победоносцев сделал, как значится в любопытном исследовании г. Преображенского. Г. Победоносцев заметно поднял материальную обеспеченность духовенства - правда, за счет государства. Сам из духовного рода, г. Победоносцев знал, что такое нищета церковная. Он не без успеха боролся с ней, упорядочил и увеличил церковные капиталы, обеспечил в значительной мере воспитание детей духовенства, призрение инвалидов и сирот и т.п. Он старался - и отчасти успел - перевести служителей алтаря на линию государственных чиновников, на жалованье, пенсию и т.п. Подобно Марфе, г. Победоносцев пекся о многом, но упустил единое, что на потребу. В его руках было ведомство народной совести, благочестия, тех возвышенных и нежных отношений, в которых истинная сила жизни. Детская душа народная была в этих сухих руках - но душа плачущая, и он ее не утешил, не накормил. Заботился только о пеленках да свивал их потуже. Лет десять назад я подвергался гонениям покойного Соловьева, начальника главного управления по делам печати. За мои статьи "Право веровать", где я знакомил читателей с богословским трактатом В. Кипарисова ("О свободе совести"), газета, где я работал, чуть не была закрыта, а сам я лишен был права работать по какому бы то ни было вопросу - таков был поставлен ультиматум В.П. Гайдебурову. Хорошо знавший меня Я.П. Полонский изумлялся этой мере и, вероятно, хотел мне как-нибудь помочь. Он был в дружбе с Соловьевым, но давление шло от г. Победоносцева. Как-то захожу к Полонскому, и он говорит мне: "Как жаль, вы не пришли на четверть часа раньше! Сейчас был у меня Победоносцев. Познакомились бы, объяснились бы". Я очень рад был, что мы разминулись, - не умею я внушать начальству выгодного впечатления. "Что же, однако, говорил Победоносцев?" "Представьте, пришел утомленный, погасший какой-то. Я думал - лестница его утомила, пять этажей. Оказывается, был в монастыре, стоял службу. "Охота вам, - говорю, - Константин Петрович, утомлять себя церковными службами. Мы люди старые". Он и говорит мне на это: "Знаете, Яков Петрович, если еще что осталось в моей жизни дорогого и заветного, то вот служба. Стоишь в церкви, слушаешь древние напевы - и жив"". Я запомнил этот рассказ Полонского. Черточка важная для характеристики Победоносцева, она мне чрезвычайно понравилась. Сам я по монастырям не хожу, но люблю искренних, верующих людей. И я еще раз на некоторое время исполнился уважением к г. Победоносцеву. Загадочный человек! Однако как можно быть человеком искренне религиозным и в то же время гнать всякую свободу веры, всякое ее творчество? Прислушиваясь к своему духу, он знает же, что "дух дышит, где хочет", - откуда же в нем такое глубокое презрение к чужому духу, к чужой искренности в чувстве веры? Таким двуликим для меня этот государственный деятель и остался. Я прочел или просмотрел почти все, что он писал. Когда-то статья его о "неделимом участке" в американском хозяйстве привела меня в восторг: вот, думаю, истинно государственный ум, которого хватает вникнуть в коренной вопрос народный, хотя бы в далеком для него ведомстве. Уж раз он взялся за "неделимую единицу" хозяйства, он проведет ее у нас... Но шли годы. Статья осталась в "Русском вестнике" и не вошла в жизнь, тогда как Победоносцев мог бы, если бы захотел, увлечь своей идеей решающую власть. Но он этого не сделал. Как и в последующее время, издав замечательную книжечку о новой школе в Англии, г. Победоносцев мог бы чрезвычайно много сделать для введения ее у нас - и не сделал ничего. Все хорошее, положительное оставалось у него безжизненным. Раз вылилось на бумагу, он бросал вопрос, считал поконченным. Между тем отрицательные - я хотел бы сказать: разрушительные - его идеи заставляли его действовать. Он не стеснялся говорить речи, писать доклады, интимные письма и не раз, как говорят, останавливал на всем ходу даже великие замыслы реформ. Надо заметить, что как в своем профессорском курсе, похожем на сравнительную анатомию законодательств, так и в известном "Московском сборнике" г. Победоносцев является блестящим критиком. В качестве критика-разрушителя он беспощаден. Странное дело! - этот попович, сделавшийся диктатором церкви, напоминает передовых поповичей-критиков, например, Чернышевского, только переведенных на задний ход. Давно замечено, что из детей священников вышли самые глубокие нигилисты. Радикальному нигилизму совершенно отвечает нигилизм ретроградный. Когда г. Победоносцев принимался за парламент, свободу печати, суд присяжных и т.п., он давил и мял все эти новшества с неотразимой логикой, но давил как медведь орехи: не умея отделить ядра от шелухи. В общегосударственной жизни он сумел задержать Россию на четверть века. Что же он сделал для церкви? На глазах г. Победоносцева "святая Русь" разваливалась, ее заливало чем-то смрадным и поганым. Духовенство перерождалось в революционеров и немоляк. Нравы народные быстро портились. Преступность ужасающе росла. Пьянство, семейное распутство, крушение родительского авторитета, карточная игра, озорство, разбой, босячество - все это росло и росло, и г. Победоносцев не делал даже попыток остановить зло. Напротив. Он делал все усилия, чтобы задержать те способы, которыми народ лечился от упадка веры. Народ шел в молоканство, в штунду, народ набросился местами на евангелие. Так ведь ничего не нашли лучшего, как делать обыски и отбирать евангелие через полицию. На совести г. Победоносцева лежит наше безобразное миссионерство (я говорю о внутреннем, особенно в Поволжье и на Кавказе). На совести г. Победоносцева - ужасное выселение духоборов, десятка тысяч самых благочестивых и чистых душ во всем русском христианстве. Недаром г. Победоносцев перевел Фому Кемпийского. В его собственной вере - если судить по делам его - столько аскетической черствости, так много холодного ума и так мало милосердия к людям! Разъезжая по России, негодуя на варварство наших реставраторов, истребляющих древние иконостасы и заменяющих их дешевеньким ренессансом, - я удивлялся: даже с этой-то, с внешней стороны как ничтожна была деятельность г. Победоносцева! Он мирился со всякой дрянью в церкви. На его глазах плохие архитекторы (часто - евреи) строили русские храмы вроде павильонов минеральных вод, живописцы (тоже евреи) писали образа на декадентский манер, регенты вводили пошлые оперные напевы, модные священники освещали церкви электричеством и пр., и пр. И г. Победоносцев не мог даже с этой стороны остановить разрушение древнего исторического обличья, то старое "лицо церкви", морщины которого так дороги народу... На глазах г. Победоносцева развился неслыханный карьеризм среди духовенства, и священники-академисты позаписались в эсеры и эсдеки. А г. Победоносцев гнул все свою линию: жалованье батюшкам, пенсии, капиталы... Что нищему народу нашему нужны не подстриженные доктора богословия в шелковых рясах - об этом едва ли стоит говорить. Святая Русь ждет, чтобы из церквей и монастырей вышел Христос с угодниками и чтобы народу можно было встретить их, как на картине Нестерова, без парадной встречи, лицом к лицу. Одна тамбовская помещица, княгиня Г., рассказывала мне, как у них мужики завели свою церковь. Осталась изба от кабака, вычистили ее, выскребли, вымыли, поставили образа, свечи. Нашелся праведный старик - и стали всей деревней молиться, читать священные книги, петь вместе. Покланяются образам, поплачут, повздыхают - и радостно разойдутся. И быстро народ точно переродился, вошел в себя. Г. Победоносцев не выносил таких вольностей. Он сажал таких праведных старцев в казематы. 1907 ТАЛАНТ И СТОЙКОСТЬ DAS EWIGWEIBLICHE 37 На днях я видел то "вечно женственное", что спасает мир: я видел Сикстинскую Мадонну. Перед тем как попрощаться с Европой, мне захотелось взглянуть на знаменитую картину, равной которой - как я слышал - нет на свете. И уже утомленный сверх всякой меры сокровищами мюнхенских пинакотек38, я заехал в Дрезден. Простите, если расскажу вам это важное для меня событие, - его в свое время переживают все, и если нет, то как жаль, что не все его могут пережить! Иногда мне кажется, что мы погибаем от анархии мелочей, от какого-то непрерывного извержения фактов, сегодня изумительных, завтра - всеми забытых. Иногда кажется, что под вихрем этой пыли случаев покоятся неподвижно строгие, непреходящие явления, как бы вечные события, которые и поддерживают мир, восстанавливая его из праха. Одно из этих вечных событий - красота человеческая, способность хоть при великом напряжении природы достигать внутреннего богоподобия. Мне это еще раз стало ясным в Дрезденской галерее. Идя к Мадонне, я старался припомнить все, что читал о ней. Я вспомнил, что один великий писатель, глубокий сердцевед, просто-таки ровно ничего не находил в этой картине: лицо истеричной женщины, и ничего более. Я знал, что многих картина разочаровывает очень. Лично я не люблю Рафаэля; некоторые картины его - а я их видел много - мне кажутся плохими, безжизненными, безвкусными, как и его учителя - Перуджино. Только что в Мюнхене, где целый ряд рафаэлевских картин, я был возмущен его "Крещением" и "Воскресением": пусть я профан, но я не повесил бы этих вещей у себя в комнате. Кроме Св. Цецилии, кроме "Афинской школы", "Преображения", некоторых портретов и ватиканских картонов, я ничего у Рафаэля не запомнил значительного и во Флоренции предпочитал ему Андреа дель Сарто. Так что я шел в дрезденский Zwinger скорее предубежденный, хотя втайне всеми силами души желавший увидеть то прекрасное, что предчувствовал в Мадонне, - по фотографиям, гелиогравюрам и т.п. Войдя в знаменитую галерею, я нарочно опустил глаза. Хотелось как можно скорее пройти эти огромные, увешанные знаменитыми картинами залы, где на каждом шагу Корреджо, Тицианы, Мурильо, Рибейра, Тинторетто и т.п. Хотелось донести свежесть зрения до Сикстинской Мадонны, и я чувствовал, что иду к ней с неожиданным для меня каким-то страхом и благоговением. Наконец сквозь открытые двери одного углового зала я увидел притихшую толпу с особенным, необычным выражением. Я догадался и вошел - да, вот Она. Невольно рука потянулась к шляпе (здесь в музеях ходят в шляпах) - захотелось снять ее. Картина гораздо больше, чем я ждал, - величественная, хотя не огромная. Она поставлена, как стояла когда-то в Пьяченце, - запрестольным образом, над алтарем. Какое застенчивое, почти испуганное, невинное лицо у Матери, и как серьезен Младенец, воплощенный Бог. Распахнулись зеленые занавески, и откуда-то с высоты, на облаках, среди хора потонувших в сиянии Божием херувимов, идет, развевая покрывалом, эта молоденькая, робкая, с глазами, полными бесконечного изумления, мать держа на руках, точно на престоле, великое ей родное и в то же время Непостижимое Существо. Внизу - добрый старик в золотых ризах и добрая, обыкновенная девушка стоят как бы у входа в мир. И уже у подножия картины - два невинных задумчивых херувима, погруженных в глубокое созерцание. Странно было бы описывать Сикстинскую Мадонну - она всем известна наизусть по тысяче изображений. Эти святые лица всем знакомы, как лица матери и маленьких братьев в детстве - и даже ярче их. Родные лица меняются, эти остаются вечными. Давно родная, всем знакомая и в то же время до какой степени она оказывается новою, неожиданной, необыкновенной! Поражает удивительная простота Св. Девы, простота, в которой нет ничего обыденного. Сказать, что это небесная красота, было бы фразой. Что такое небесная красота? Кто ее видел? Нет, это красота вполне земная, но та, что на земле кажется божественной. Есть такие чистые люди, до того привлекательные, что кажутся нездешними. Встречаются прелестные, кроткие, застенчивые девушки, которые обыкновенно проходят перед вами Как мимолетное виденье, Как гений чистой красоты. Если вспомнить, что земля - дочь солнца, что она такое же небесное тело, как звезды, то, конечно, и тут, на земле, божественное присутствует не менее, чем над твердью, и здесь оно открывается нам в благородстве, величии всего, что нам кажется прекрасным. Мадонна, я глубоко уверен, не сочинена Рафаэлем, она списана с натуры, взята из самой природы, как драгоценный перл ее. Часто говорят, что это "идеализированное" лицо. Какая ошибка! Разве то, на что способна сама природа, не несравненно выше всякого нашего воображения, и разве может быть оно превзойдено? Никогда. Не только "превзойдено", но едва ли может быть и достигнуто. Разве может художник выдумать что-нибудь более гордое, чем львиный рев, чем орлиный взгляд, чем драгоценное охорашивание павлина или грация лебедя на воде? Можно ли придумать краски ярче и нежнее, чем при заре вечерней, или рисунок более благородный, чем цепи гор? Гений великих художников есть не что иное, как великая их скромность, смиренное убеждение, что "совершенный дар" исходит только свыше, от Отца светов, что, безусловно, ничего "своего", более высокого, чем природа, они создать не могут. Отсюда упорная их решимость учиться у природы и тщательно, с благоговением и страхом Божиим и верою приобщаться к таинственным моментам, когда в самой жизни открывается совершенное, истинное, настоящее. Что такое "великое" в жизни - начинаешь понимать, глядя на святую кротость Мадонны. Великое то, что не измято, что закончено природой как ее художественное произведение, в котором нельзя передвинуть ни одной черты: все в нем "как следует", все прекрасно. Именно таких девушек, простых, застенчивых, с первого взгляда на них уже неприступных для чего-либо, кроме благоговения перед ними, каждый из нас встречал - особенно в те годы, когда мы глядим друг на друга, мужчины и женщины, религиозно. До такой степени я, например, несомненно, встречал это милое лицо, эти застенчивые, неразгаданные глаза, эту фигуру, что мучительно хотелось припомнить - когда же это было и где. Знаю, что когда-то я уже был поражен этим и восхищен, когда-то видел и в созерцании своем боготворил. Всматриваясь часами в лицо Мадонны, до усталости рук, оттягиваемых биноклем, я ничего не мог себе представить более родного, более русского, чем это лицо. Именно русского, как это ни странно говорить о Рафаэле. Склад головы Мадонны не еврейский и не античный, это голова среднеевропейской, славянской девушки, русоволосой и темноглазой, с широким умным лбом и ясным, как раннее утро, овалом лица. Я понимаю, как смешна претензия присвоить России идеал итальянского художника, но позвольте мне сказать то, что я думаю - лицо Мадонны удивительно русское. Потому ли, что итальянский тип не чужд нам после стольких нашествий и тысячелетнего сожительства со славянами Адриатики, потому ли, что в Мадонне угадано общечеловеческое, всем родное, для всех рас самое аристократическое и законченное, - так или иначе, Сикстинская Мадонна принадлежит нам не менее, чем всему свету. "Она наша!" - могут воскликнуть все народы и будут правы. Мадонны Возрождения Именно потому, что эта дивная Мадонна взята из действительности, она великий урок, навсегда данный человеческому роду. Самая простая из всех, она в то же время и самая совершенная. Тем, что она всего более похожа на настоящего, неизуродованного, чистого, невинного человека, - она тем именно и божественна. Все другие мадонны, а их великое множество тут же, в Дрезденской галерее, все они рядом с этой необычайно жалки и странны, и просто оскорбительно смотреть на них после Рафаэля. В ближайших залах я заметил мадонны: Парменьяни, Карло Маратти, Бонифацио, Джулио Романо, Андрее дель Сарто, Д. Кальверта, Басаньо, три мадонны Корреджо, Тициана, Тинторетто, Гарофалло и пр., и пр. Что это в огромном большинстве случаев за манерность, что за несносное жеманничанье, вычурность, иногда прямо отталкивающая банальность! Допустим, что второстепенных художников заедает, как всегда, претензия, попытка сказать больше того, что видел. Но Корреджо, Тициан, Мурильо, Гольбейн, Боттичелли, дель Сарто? Наконец, сам Рафаэль в других его мадоннах? Хочется каждый раз спросить, куда девался их громадный талант, как он не спас их от очевидной лжи? Надо думать, что великие художники не лгали, когда писали своих неудачных мадонн: вся их ошибка, может быть, была в том, что натурой они брали неудачных девушек, неудачных молодых матерей. Известно, что натурщицами для большинства художников, включая Рафаэля, служили их возлюбленные или те знатные женщины, которым приходилось льстить. Но большинство женщин во все времена далеки от идеала, и встретить истинную невинность, незапятнанность души и тела так трудно. Большинство людей, почти все - живая ложь, карикатура, клевета на тот богоподобный тип, какой наша порода имеет в своем замысле. Счастлив художник, если судьба пошлет ему живое воплощение этого идеала - тогда садись и пиши портрет - выйдет непременно великая картина, образ Мадонны. Но если даже великому таланту нет этой удачи, если кругом его все больные, искаженные, нечистые лица, если ему лень или некогда искать совершенства? Он берет лучшее, что у него под руками, а если влюблен, то иногда и худшее, он старается воображением освятить, облагородить, очистить лицо натурщицы и этим именно старанием к ее недостаткам прибавляет свою неправду. Талант свидетель верный, он - как фотография пятна - добросовестно передает бедность души натурщицы, ее нервную пустоту, ее тщательно скрываемую нечистоту. Проходят сотни лет, этими мадоннами загромождены музеи Европы, некоторые из них знамениты, но, по правде сказать, что это, как не портретная живопись, и притом плохая? Если же художники Возрождения действительно хотели изобразить Богоматерь, Ее одну, - то нужно признать, что их великие усилия пропали даром, что никому из них это не удалось, кроме Рафаэля, - да и ему лишь всего один раз посчастливилось найти истинно невинное женское лицо. Говорят, оно явилось ему во сне, как некое откровение. Может быть, это было открытие закона совершенного типа, нечаянно сложившийся, гениальный синтез из бесчисленных наблюдений. Другие художники улавливали женскую миловидность, красоту, строгость, девственность, свежесть, наивность, детскую доброту - кто что мог, но уловить всю душу, живую и беспорочную, никто, кроме Рафаэля, не мог. Может быть, не напрасно счастливейший из художников носил ангельское имя! После Сикстинской Мадонны, мне кажется, художники должны были бы отказаться от изображения Богоматери. Это труд бесплодный и мучительный. Ни одна из прославленных новых Мадонн - например, Деффрегера или нашего Васнецова - ни одна не выражает и тени замысла, влагаемого христианской мыслью в этот образ. Не красавица еврейского типа, не святая монахиня с глубокими, как ночь, глазами, не историческая мать пророка, не царица и не невеста - св. Дева должна изображаться или символически, как в византийской живописи, или вот так, как у Рафаэля, - как видение богочеловеческой, первозданной свежести, как утренний рассвет нашей природы. Как бы сознавая несбыточность своих попыток, художники средних веков, более религиозные, рисовали святых условно. Все лицо Мадонны состояло у них из нескольких черт, которые нарочно располагались так, чтобы не получалось никакого выражения, ничего индивидуального; старались дать только символ, только намек. Впрочем, еще язычники понимали, что лучше не давать мрамору никакого выражения, чем давать определенное, превращавшее Бога в человека. Художники Возрождения были грубее их. Не веря искренно ни в язычество, ни в христианство, они пытались изобразить почти непостижимое - и вот причина их повальной неудачи. Одному Рафаэлю удалась истинно религиозная картина, и это прямо какое-то чудо истории. Несравненная, из всех единственная, "ненаглядная" - вот что приходит на ум, когда прощаешься с этой картиной, прощаешься всегда растроганный и освеженный. Несмотря на тесноту публики, на разноязычный шепот; иногда нелепые, иногда наивные замечания - можно просидеть часами перед святой картиной, и нужно каждый раз делать усилия, чтобы уйти из этой залы. Как хорошо, что эта Мадонна в центре Европы. Вся знаменитая галерея не более как оправа к этому бесценному бриллианту, и собственно к ней, этой Картине, жмутся все эти огромные дворцы и храмы, весь старый и современный Дрезден. Как ни богат, как художественно ни роскошен этот город - его зовут второй Флоренцией, - но в обоих полушариях он не имеет иной славы, кроме той, что в нем - Мадонна. Кому интересно, что Дрезден столица королевства Саксонии, столица 800-летней династии Веттинов? В глазах всего христианского мира это столица Сикстинской Богоматери, увидеть которую - затаенная мечта всех, кто еще не отвык мечтать. Леда и Лебедь По обилию великих картин Дрезденская галерея считается третьей в свете - после Флоренции и Парижа. Но это обилие - в присутствии Мадонны поражает своей пустотой. Целыми часами вы бродите по бесчисленным блестящим залам и редко встретите что-нибудь, что действительно было бы вам нужно, что кажется написанным не напрасно. Пусть всюду признаны таланты Корреджо, Тициана, Микеланджело, но достаточно было появиться в соседстве с ними одной действительно необходимой картине - и как все прочие бледнеют, оказываются ненужными. Прямо иногда не понимаешь, чего ради даровитый художник тратил свое время и краски: при величайшем иной раз нагромождении тел человеческих, оружия, парчи, бархата, плодов, крови, судорожных поз художнику, безусловно, было нечего сказать, его картина теперь просто красочное пятно на стене. Очевидно, было время, когда все это - языческое и средневековое - казалось значительным, когда все эти нагие нимфы, Актеоны, Дианы, центавры, герцоги, папы, кондотьеры и пр., и пр. - обладали какой-то тайной волновать сердца. Теперь от всего этого - на меня, по крайней мере, - веет страшной скукой и ненужностью. Может быть, мы, современные люди, входим в новое миросозерцание, в новую религию, потому что к этим видениям старины просто-таки чувствуешь равнодушие или просто они смешны. Скажу более, подчас они прямо отвратительны, эти так называемые великие картины. Что, например, изображает великая картина Микеланджело "Леда и Лебедь", повешенная столь грубо в двух шагах от Сикстинской Мадонны? Или что означает тут же помещенный Ганимед в когтях орла? Для человека непредубежденного это позорнейшая мерзость, какую только может придумать больное воображение. Я внимательно всмотрелся в творение Микеланджело картина написана скульптурно, с исключительным реализмом этого художника. Противнее этого осунувшегося от страсти женского лица, красивого и искаженного животностью, трудно себе представить; позы ее и лебедя - просто кошмар. И эта картина выставлена как перл, ею ходят любоваться старые дамы, девушки, дети. Нужно или не думать вовсе о том, что на картине написано, но тогда какой же смысл искусства? оно без вложенного в него разума ничто, - или, если добиваться смысла картины, то получается зловоние, от которого отшатывает, как от заразы. "Ах, это изящный миф! - воскликнет иной читатель. - Юпитер, принявший образ лебедя" и т.д. На это, рискуя показаться варваром, я позволю себя спросить: "Что же тут в конце-то концов даже изящного? Может ли быть изящным противное природе и в существе своем грубоуродливое?" Я хорошо знаю, что миф о Леде имеет искренних поклонников - и с глубокой древности. От картин и статуй на эту тему во всех галереях нет проходу. Еще недавно один из наших известнейших поэтов воспел Леду в звучных стихах: помню, с самым трепетным восхищением описана сцена, как лебедь подплывает к Леде и как она ждала его, "обнаженная, исступленная, распаленная". В пределах цензуры поэт ярко живописал это приключение. У меня нет под руками этого удивительного стихотворения, и мне не хочется называть имя автора, которого во многих других отношениях я очень ценю. У него - как, я уверен, и у большинства художников - миф Леды понимается наивно, как поняли бы его простые люди. Но есть софисты, которые тонкую скабрезность старинной сказки облекают в представление философское. Тут, видите ли, глубокая аллегория: Леда знаменует земную природу, девственную и свежую, а лебедь сходит на нее как божественный дух, дающий материи жизнь. Царевна Леда - чистейшая из земных женщин - соединяется с Богом, чтобы породить человекобога, чтобы - в лице Елены и Полидевка - дать начало иной, совершенной жизни и т.д. Все народы верили в соединение вечных начал земли и неба...
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32
|