— «Воевода» вечор пробежал, — заметил стоявший одаль торговец.
— Так «Соболю» надо быть, — сказал пожилой купец в синем сюртуке. — Так и есть — «Соболь», — прибавил он, вглядываясь в приближавшийся пароход.Бунты большие — хлопок, значит. Из Самары бежит.
— Скоренько же выбежал, — заметил молодой парень. — Мы из Самары отваливали, он только что грузиться зачинал.
— Ходкий пароход. Изо всех молявинских первый ходок, — сказал пожилой купец, стоявший рядом с Алексеем.
— Чтой-то вздумалось Молявиным продать такое сокровище? — вставил стоявший одаль широкоплечий торговец в широком пальто оливкового цвета, с толстой суковатой можжевеловой палкой-козьмодемьянкой (Лучшие можжевеловые палки делаются около города Козьмодемьянска и зовутся козьмодемьянками.).
— Разве продали? — спросил у него Алексеев сосед.
— Продали… Как же. На прошлой неделе за пятьдесят тысяч продали. И денежки чистоганом получили, без рассрочек, — ответил тот. — Теперь «Соболь» последний раз от Молявиных бежит… Как разгрузится — к новой хозяйке поступит. Сдавать его здесь будут.
— Кому продан-то? — спросил Алексеев сосед, снимая валеную шляпу и пестрым бумажным платком отирая пот, обильно выступивший на лысой лоснящейся голове его.
— В Казани продавали, — ответил торговец с можжевеловой палкой, подходя ближе к Алексееву соседу. — Про Залетова Антипа Гаврилыча не слыхали ль?
— Знаем маленько Антипу Гаврилыча, — сказал Алексеев сосед. — С покойными родителями хлеб-соль важивали.
— Сестра ихняя «Соболь»-от купила. Масляникова Марья Гавриловна,молвил торговец с палкой.
Ровно оттолкнуло от перил Алексея. Изумленно взглянул он на торговца. То был немолодых лет и степенной наружности, с здоровым румянцем в лице и полуседыми кудрявыми волосами.
— Вправду Марья Гавриловна «Соболя» купила? — спросил его Алексей.
— Врать, что ли, я тебе стану? — сурово отозвался румяный торговец, едва взглянув на Алексея. — Коли говорю «купила» — значит, купила. Пустых речей болтать не люблю…— И, обратясь к Алексееву соседу, сказал: — На той неделе в четверг Молявин Василий Игнатьич в Казани находился. При мне у маклера с Залетовым был… При мне и условие писано. Антип-от Гаврилыч, значит, по сестриной доверенности.
— Та-ак, — протянул купец в валеной шляпе. — Та-ак-с. И деньги, значит, чистоганом?
— Двадцать тысяч тут же вручил, не говоря худого слова, — ответил торговец. — Задатку, значит. Достальные здесь после сдачи договорился получить чистоганом враз. Так и условие писано — на семидневный срок.
— Кто ж принимать-то здесь будет? Не самой же Масляниковой. Ее дело бабье, ничего в этом разе понимать она не может, — заметила валеная шляпа.
— Уж этого я доложить не могу, — ответил румяный торговец. — Поминал в ту пору Антип Гаврилыч Молявину: сестра-де хотела приказчика выслать, а другое дело: не знаю, как они распорядятся. Да ведь и то надо сказать — принять пароход по описи не больно хитрое дело. Опять же Молявины с Залетовым никак сродни приходятся — свояки, что ли…
— Свояки, на родных сестрах женились, — подтвердил кто-то из толпы.
— Так «Соболь»-от теперича, значит, масляниковский. Вот оно что! — промолвил купец в валеной шляпе.-
— Знатный пароход!.. Знатный!.. Таких по Волге не много. Давно ли плавает?
— Всего три воды (То есть три года.), четверта пошла. Меж тем «Соболь» величаво выбежал к пристани. Медленно описав широкий круг перед набережной, поворотил он корму против течения и бросил якорья. Бывшие на пароходе пассажиры торопливо стали сходить на берег и рассыпались по набережной. Палуба немного очистилась, и Алексей, взойдя на нее, спросил одного из рабочих, где ихний капитан. Тот указал ему на молодого человека, по-видимому из татинцовских лоцманов (Татинец — село на Волге близ устья Керженца. Лучшие волжские лоцмана большею частью из крестьян этого села.), в широком коричневом пальто, из-под которого выглядывали вздетая навыпуск рубашка красной александрийки и смазанные конопляным маслом кимряцкие личные сапоги по колена (Так называемые личные сапоги, употребляемые преимущественно простонародьем, шьются большей частью в селе Кимрах, находящемся на Волге, в Тверской губернии. Личные сапоги шьются мездрою внутрь, а той стороной, где была шерсть, — вверх. Они смазываются маслом или дегтем.).
— Почтенный! Чьих хозяев ваш пароход? — обратился к нему Алексей.
— Братьев Молявиных, — отрывисто ответил капитан.
— Продали, слышь, его Молявины-то?
— Ну, продали так продали. Тебе до того какое дело? — с недовольной ужимкой сказал капитан.
— Кому продали-то? — спросил еще Алексей.
— Масляниковой купчихе. Разгрузимся, сдавать станем, — отходя от Алексея, отозвался капитан.
— Самой сдавать-то?
— Куда ей самой! Не бабье дело, — с самодовольной улыбкой ответил капитан. — Приказчик должон от нее приехать.
Семь ден будем ждать его, неделю, значит, а потом неустойка пойдет… Да тебе что?
— Нет, я так…— проговорил Алексей, снял картуз, поклонился капитану и спешным шагом сошел на берег.
«Теперь все дело как на ладони, — думал он, крупными шагами идя вдоль набережной. — Тешилась, значит, ведьма треклятая, одурачить меня думала… Коли б в самом деле на мыслях у нее в те поры про меня было, не стала бы у брата места сулить, сказала бы, что сама задумала пароход покупать… А я-то дурак, ровно ошалел тогда!.. Вся теперь надежда на Сергея Андреича».
И закипела злость в душе Алексеевой. Злость на Марью Гавриловну, так недавно еще царившую над его думами, над его помыслами. Но, злобясь на коварную вдову, только вспомнит про очи ее соколиные, про брови ее соболиные, про высокую грудь лебединую, про стан высокий да стройный, что твоя сосенка, так и осыплет его мурашками, трепетно забьется горячее сердце, замрет, — и незваные слезы на глаза запросятся.
Перестал Алексей с того часу слоняться по набережной.
Глаза бы его не глядели на проклятого «Соболя». Не видать бы ему парохода Марьи Гавриловны!..
Через три дня воротился нарочный, посланный Колышкиным.
Сергей Андреич послал за Алексеем. Тот не замедлил.
Теперь уж знал он, как звонят в колокольчик. Человек с галуном на картузе встретил его не по-прежнему. Заискивал он в Алексее, старался угодить ему, говорил почтительно. Добрым знаком счел Алексей такое обращенье колышкинской прислуги. Должно быть, добрый ответ получен от Патапа Максимыча.
— Здравствуй, Алексей Трифоныч! Все ль подобру-поздорову? — весело и радушно встретил его Сергей Андреич. — Ну, брат, — продолжал он, садясь к письменному столу рядом с Алексеем, — ума приложить не могу, что такое крестный творит. Полезного человека прочь от себя, а на место его принимает в дом самопервейшую по здешним местам бестию!.. Знаю я Григорья Филиппова! В Сибири б ему место, а не в честном дому. Не рехнулся ли с печали-то Патап Максимыч? Ведь этот Гришка трех хозяев на своем веку обворовал, к четвертому теперь подъезжает… Непременно надо писать крестному — остерегся бы, поопасился… И какой плут всучил ему такое сокровище!.. Досада даже берет… Завтра же буду писать.
— На мой-то счет, Сергей Андреич, какой ответ получен? — спросил Алексей.
— На твой счет? — с доброй улыбкой отозвался Колышкин. — На твой счет, Алексей Трифоныч, крестный такой ответ написал, что не всякий отец про сына родного такой напишет. Да вот письмо. Читай сам, а я сейчас ворочусь, надо приказанье в конторе отдать. И, подав Алексею письмо, вышел из комнаты. Читает Алексей знакомые, крупные, полууставные почти буквы. Патап Максимыч ровно перед ним стоит… Как наяву видит он его душевными очами.
"А что пишешь ты насчет Алексея Лохматого, что просится к тебе на место, и ты его прими безо всякого сумленья. Недолго у меня жил, а много себя показал, и я бы, кажись, во веки веков с ним не расстался. Теперь на его месте Григорий Филиппыч, что у Зарубиных в приказчиках жил. Человек бывалый, знающий, а дня не проходит, чтоб не поминал я Алексеюшку. Яви божескую милость, Сергей Андреич, устрой парня как можно в наилучшем виде — сам после спасибо мне скажешь. Христом богом прошу тебя, любезный мой крестничек, держи ты его в приближении, не как других служащих. А я отвечаю тебе за Алексея Лохматого всем моим капиталом. Сколько мне доверяешь, столь и ему поверь. Христом богом прошу полюби Алексеюшку и всячески жалуй его — поверь богу, он тебе заслужит. Прежде было думал я предоставить ему место у Марьи Гавриловны Масляниковой, котору ты у меня в Осиповке видел. Она у Молявиных пароход купила, «Соболь» прозывается, восемьдесят сил, буксирный, плавал всего только три воды, строен в Соромове у Бенардаки (Пароходный завод близ Нижнего, на Волге, возле дер. Соромовой.). Окромя того, думает Марья Гавриловна и другие торги заводить. Капитал у нее значительный после мужа достался. Нарочно спрашивал я письмом Марью Гавриловну, не пожелает ли к тому делу приставить известного мне надежного человека, за такого, что я бы ручаться готов со всяким моим удовольствием: да тут вышла неудача. Ответила Марья Гавриловна, что такой человек у нее готов…
После того полагал я в Самару писать да в Хвалынь к приятелям,слышал, что у них на пароходах есть места, а вышло, что у тебя к тому времени очистилось место. Сделай милость, любезный друг мой Сергей Андреич, успокой ты меня, старика, устрой Алексея сколь можно лучше. Какую милость к нему явишь, те милости твои я к себе причту.
Положи ты ему жалованье хорошее, и харчи и содержание хорошее дай, не как другим прочим, яви такую милость. А буде случится Алексею какая надобность, дай ему, пожалуйста, денег, сколько ему нужно, и тотчас ко мне отпиши, заплачу немедля со всяким моим удовольствием…"
Инда руки опустились у Алексея, как дочитал он письмо Патапа Максимыча. «Что за человек, что за милостивец! — думает он. — И впрямь не всякий отец об сыне так печется, как он обо мне… И это после того… после такой обиды!..»
И вдруг он дрогнул. По-прежнему неведомый тайный голос шептал ему: «От сего человека погибель твоя!». В то время воротился из конторы Сергей Андреич.
— Прочитал? — спросил он Алексея.
— Прочитал, — в смущенье ответил Алексей, отдавая письмо.
— Как полюбил-то он тебя, просто на удивленье! — сказал Колышкин. — Уж мне то вспало на ум, не прочит ли за тебя он дочку. Зарделся Алексей, едва мог проговорить:
— Помилуйте, Сергей Андреич! Да разве это возможно?
— У него все возможно. Таков уж норов у крестного, — сказал Сергей Андреич. — Что в голову залезло, клином не выбьешь… Конечно, по достаткам его, особенно же теперь, как одна дочь осталась, любой первостатейный готов за сына ее посватать, да крестному это все наплевать. Забрело на мысли — шабаш. Право, не в зятья ли он тебя прочит? — прибавил Колышкин с радушным смехом, хлопнув рукой по плечу Алексея.
— Как это возможно? — говорил тот.
— Смотри, чтоб не вышло по-моему, — усмехнувшись, продолжал Сергей Андреич. — Не то как же это рассудить? Сам в человеке души не чает, дорожит им, хлопочет ровно о сыне, а от себя на сторону пускает… Вот, дескать, я его на годок из дому-то спущу, сплетен бы каких насчет девки не вышло, а там и оженю… Право, не так ли?.. Да ты сам просился от него?
— Сам, — глухо промолвил Алексей.
— Что ж тебе вздумалось? — спросил Сергей Андреич. — Ведь тебе не житье было — масленица. Чем не понравилось?
— Что ж, Сергей Андреич, — смущенным голосом промолвил Алексей.Известное дело: рыба ищет, где глубже, человек, где лучше.
Пристально посмотрел на него Колышкин, сморщил немного брови и прошелся раза два-три по комнате.
— Ну так должность твоя вот какая будет, — начал он, продолжая ходить по комнате и от времени до времени взглядывая на Алексея.
Подробно объяснил он, в чем будут состоять Алексеевы обязанности. Жалованья положил столько же, сколько получал он у Патапа Максимыча. На харчи особо, на квартиру, на разъезды тоже особую плату назначил. Всякий новичок в торговом деле от таких выгодных условий запрыгал бы с радости; Алексей поблагодарил, как водится, но в душе остался недоволен. Не того хотелось ему… Богатства скорей да людского почета!..
Богатства!.. Сейчас же!.. Вынь да положь — хоть по щучьему веленью, как в сказке сказывают…
Кончили тем, что через неделю, когда придет из Астрахани колышкинский пароход «Успех», разгрузится и возьмет свежую кладь до Рыбинска, Алексей поедет на нем при клади и тем временем ознакомится с пароходным делом. Затем было обещано ему место капитана на другом пароходе Колышкина.
Сергей Андреич спросил у него паспорт. Алексей вынул из кармана и подал.
— Ну, брат, этот паспорт нам не с руки, — взглянув на него, сказал Колышкин. — Трехмесячный, и сроку только две недели остается. Тебе надо годовой хоть выправить, а еще того лучше года на три.
— Слушаю, Сергей Андреич, — отвечал Алексей.
— Медлить некогда, сегодня ж отправляйся домой и торопись с паспортом. Годовой надо будет в казначействе брать, в уездный город, значит, ехать, в удельном-то приказе, пожалуй, не выдадут. Похлопочи, чтоб скорее… Денег не жалей, где придется колеса подмазать — подмажь, только поскорее ворочайся. Через десять дён надо тебе беспременно здесь быть — пароход не ждет… Денег на дорогу не надо ль?
— Нет, — отозвался Алексей. — Благодарю покорно, деньги найдутся… Так я сегодня же отправлюсь.
— С богом. Увидишь Патапа Максимыча, поклонись ему да молви про Гришку Филиппова — не больно бы ему доверялся. Сергей Андреич, мол, говорит, что это плут преестественный…
Под вечер, переправясь через Волгу, поскакал Алексей на своих саврасках в Поромово.
ГЛАВА ПЯТАЯ
С поля на поле от деревни Поромовой, возле самого болота Долгого, на маленьком пригорке стоит село Песочное. Опричь поповских домов, в том селе всего семь дворов, да одаль от них большой дом городской постройки. Обшит он тесом, выкрашен желтой охрой; крыша на четыре ската, окна растворчатые, крыльцо на самой середке. Саженях в пятнадцати от того дома другой такой же, только поменьше. Заборы решетчатые; дворы некрытые. Тотчас видно, что строенье казенное: почтовая станция, либо волостное правленье, а не то пересыльный этап. И в самом деле в большом доме помещался удельный приказ, а в том, что поменьше, — училище, небогатое, впрочем, учениками.
В головах песоченского приказа сидел Михайло Васильич Скорняков, тот самый, что на именинах Аксиньи Захаровны втянулся было в затеянное Стуколовым ветлужское дело. Жил он верстах в десяти от Песочного, в приказ приезжал только по самым важным делам. Всем заправлял писарь, молодой парень из удельных же крестьян. Обыкновенно должность писаря в удельных приказах справлялась мелкими чиновниками; крестьяне редко на нее попадали. Одним из таких был Карп Алексеич Морковкин, писарь песоченского удельного приказа.
Родом он был из-за Волги, но какого села, какой деревни, один господь ведает.
Повыше Балахны, на высоких глинистых горах Кирилловых да на горе Оползне, вытянувшись вдоль левого берега Волги, стоит село Городец. Кругом его много слобод и деревушек. Они с Городцом воедино слились. Исстари там ребятишек много подкидывают. Из подкидышей целой губернии половина на долю Городца приходится. Хоть поется в бурлацкой песне:
В Городце на горе
По три девки на дворе, — но нельзя думать, чтобы всех этих подкидышей приносили городецкие красавицы. Мудрено и то подумать, чтоб келейницам керженским, чернораменским обязан был Городец таким множеством найденышей. Иная тому причина: издавна повелось верст из-за сотни и больше свозить в то село незаконных детей. Случалось, что бедные крепостные законных детей в Городце подкидывали, чтобы вольными они выросли.
Найденыша обыкновенно несли в удельный приказ, а там сдавали на воспитанье желающему принять ребенка. Очередь даже велась меж крестьянами; воспитанье подкидышей стало у них чем-то вроде повинности. Чужих детей принимали крестьяне с великою радостью, из-за них даже свары и ссоры бывали — и тому взять хочется и другому охота. Такую страсть до чужих детей надо тем объяснить, что по возрасте они взамен родных детей в рекруты сдавались. В лесах за Волгой таких приемышей зовут «захребетниками» (Захребетниками в былое время звали еще людей, купленных крестьянами на имя своего помещика. Они исправляли за своих хозяев барщину и работали на них.).
В один летний день нашли подкидыша не в урочном месте — в овраге. Благо, что у игравших в лапту ребятишек мяч туда залетел. Спустившись в овраг, нашли они там маленького захребетника… Пришли десятские из приказа, ребенка взяли, окрестили, и как найден был он 26-го мая, то и нарекли его Карпом, по имени святого того дня. Во рту раба божия Карпа соску с жеваной морковью нашли — оттого прозвали его Морковкиным.
Время стояло глухое. Больше половины городецких хозяев в Верх на расшивах ушло либо уплыло на сплав с горянщиной. К тому ж незадолго перед тем пол-Городца выгорело, и не нашлось в самом селе Карпушке приемных родителей. Подвернулся староста с десятским из деревни Поромовой. Малым делом потолковали они меж себя и выпросили у городчан Карпушку себе в «захребетники». Вспало на ум поромовским: рекрутов по теперешним временам требуют часто — вспоим, вскормим целым миром найденыша; как вырастет он, да загудит над землей царский колокол (То есть объявлен будет рекрутский набор.), тотчас сдадим его в рекруты. С таким добрым намереньем и свез староста Карпа Морковкина в деревню Поромову. Того старосту звали Алексеем, оттого поромскому мирскому захребетнику вышло полное прозвище: Карп Алексеев Морковкин.
Семибатькин сын, семиматерное детище росло себе да росло в деревне Поромовой… Годы шли; оглянуться не успели, мальчишка уж в разум начал входить… В сиротстве жить — только слезы лить… Будь Карпушка одного хозяина захребетником, не плохое бы житье было ему: поили б, кормили его, как сына родного, привязались бы к нему названные отец с матерью, как к детищу рожоному. Зачастую в русском простонародье бывает, что приемыш зауряд с родным сыном идет, наследство даже с ним равное по смерти богоданных родителей получает. Но Карпушка был захребетником целой деревни, оттого и выпало ему на долю горькое горе — слезовая доля.
— Христос с ним — пущай растет, — говаривали мужики поромовские, — в годы войдет, в солдаты пойдет — плакать по нем будет некому.
И крепко-накрепко наказывали бабам поберегать парнишку, приглядеть иной раз, чтобы грехом не окривел аль зубов передних ему не вышибли… Тогда беда непоправимая — задором пропадут хлеб-соль и мирское о сироте попечение — нельзя будет в рекруты сдать.
И быть бы Карпушке солдатушкой, шагать бы по белу свету с ранцем за плечами, без алтына в кармане, всю бы жизнь чиститься не вычиститься, учиться не выучиться, но на сиротскую долю иная судьба выпала… Сбылось на мирском захребетнике вековечное слово: «Сирый да вдовый плачут, а за сирым да вдовым сам бог стоит».
Выходил от начальства строгий-престрогий указ: отдавать с каждой волости по стольку-то человек в «грамоту». Сельских школ тогда еще не было, оттого и велено было ребятишек в губернский город везти. Там заводилось первое в ту пору удельное училище.
По селам бабы воют, по деревням голосят; по всем по дворам ребятишки ревут, ровно во всяком дому по покойнику. Каждой матери боязно, не отняли б у нее сынишка любимого в ученье заглазное. Замучат там болезного, заморят на чужой стороне, всего-то натерпится, со всяким-то горем спознается!.. Не ученье страшно — страшна чужедальня сторона непотачливая, житье-бытье под казенной кровлею, кусок хлеба не матерью печенный, щи не в родительской печи сваренные.
В Поромове бабы не выли, мужики не задумывались — у них мирской захребетник рос. Чего еще ждать Карпушкина возраста? Кто еще знает его, может, искалечится, либо с голоду повадится по чужим клетям ходить да под суд угодит… Тогда миру изъян, в солдаты таких не бреют… Лучше до греха теперь же за мир в ученье его отдать: жив останется, и ученый наших рук не минует… Мир в барышах еще будет: без хлопот тогда примут Карпушку в рекруты, потому что начальство грамотным не в пример приятнее лбы забривает… то еще льстило мужикам поромовским, что, отдавши Карпушку в училище, справят они повинность за целую волость Песоченскую… И тут барыши: коль не деньгами, так подводами другие деревни Карпушкину сдачу заверстают… Хлеб-соль, на мирского захребетника потраченный таким побытом, в деревню воротится, еще прибыток кой-какой миру при расчете окажется… Так судили-рядили мужики деревни Поромовой, и все двенадцать дворов в один голос решили сдать Карпушку в училище — пусть его учится да мучится, а родные ребятки на печке лежат.
И свезли в губернский город мирского захребетника и сдали его, куда следовало. Стал Карпушка учиться — грамота парнишке далась, ученье на лад пошло. Да так оно на лад пошло, что через год какой-нибудь стал Морковкин что ни на есть первым учеником: без запинки читает по-церковному и по-гражданскому, пишет, ровно бисер нижет, на счетах кладет и на бумаге всякие числа высчитывает — одно слово, стал с неба звезды хватать. Пали про то вести в деревню Поромову, и бабы решили, что Карпушке надо быть роду боярского, оттого и даются ему науки боярские — значит, так уж это у него от рождения, кровь, значит, такая в нем. И проведывали и наведывались, от кого бы Карпушке на свет божий родиться — мекали на дворянского заседателя, на винного пристава, не обошли и протопопа, но дела решить не могли. Две кумы навек из-за Карпушки тогда перессорились: одна крестилась и божилась, что он боярского отродья, а другая образ со стены тащила, что ихний захребетник непременно роду поповского. Спорили бабы, спорили, да на людях друг про дружку и ну подноготную всю выкладывать. А затем уж известно — повойники долой да в косы.
Годы идут, Карпушка учится да учится. Однажды песоченский удельный голова (не Михайло Васильевич, а другой, что до него в головах сидел), воротясь из города, так говорил на волостном сходе, при всем честном народе:
— Будучи в городу, по приказу господина управляющего, сидел я в училище: пытали там ребят, кто чему обучался. Такое собранье тут было, что ни вздумать ни взгадать: архиерей с архимандритом, губернатор с высокими чинами, барыни разряженные, — посмотреть, так дорого дашь!.. И читали там, вычитывали, каково каждый паренек обучается, а которы ребята отучились, тем аттестаты раздавали на большой бумаге за красной печатью, за подписом самого господина управляющего. И наш Карп Алексеев Морковкин, мирской захребетник деревни Поромовой, такой же аттестат принял из рук самого господина губернатора. А выдан Морковкину тот похвальный аттестат за то, что во всех тамошних науках он произошел да, окроме того, малевать, собачий сын, навострился. Господин управляющий малеванье его мне показывал: «Вот, говорит, это вашего песоченского!..» Голу девку с самострелом да с собакой намалевал (Диана.): стоит ровно вживе — глядеть даже зазорно. И ту девку в Питер послали — в департамент, потому, значит, что оченно хорошо потрафил. А после того, как я на дому у господина управляющего был, изволил его высокородие такой приказ мне сказать: Карпа Морковкина на родину отпущаем — было б ему от вас всякое устроенье, а как родных у него нет — в зятья не пожелает ли кто?.. А покамест, говорит, пущай его в приказе живет — писарю помогает. Так вот, православные, не пожелает ли кто Карпа Морковкина в зятья к себе? Парню двадцать с годом, от начальства взыскан, наукам обучен, по малом времени сюда его вышлют. Так не пожелает ли кто?
Никто не пожелал принять в зятья захребетника. То еще на уме у всех было: живучи столько лет в казенном училище, Карпушка совсем обмирщился, своротил, значит, в церковники, попал в великороссийскую. Как же взять такого в семью, неуклонно в древлем благочестии пребывающую?.. Пришлось Морковкину проживать при удельном приказе.
Науке обучился, а от крестьянства отстал. Казенный грамотей — не пахарь, соха с приказным пером в ладу не живут, борона Карпушке не к руке, пахать тоже уменья нет, мастерства никакого не знает… Выйдя раз на жнитво за девками погоняться, пожать было вздумал, так мизинец чуть не прочь отхватил. На что сенокос — по работе само последнее дело — и тут Карпушка не годится.
Гадают мужики: «Хоть и грамотен, а опричь что в солдаты, никуда не годится, — такая уж, видно, судьба ему». «И в самом деле, православные,решил голова, — не голых же девок ему малевать, сдадим за мир в рекруты — пущай служит богу и великому государю: ученые люди царю надобны — пожертвуем царскому величеству своим мирским захребетником…»
Новый управляющий на ту пору в удельну контору поступил. А был он не такого сорта, как прежний. Прежний-от под старость подходил, а все ветрогоном жил, все бы ему в городу с барынями, а по деревням с девками вожжаться. Тем барыням, что из себя попригляднее были, из удельных магазинов весь хлеб роздал, а друзей-приятелей деньгами из мирских сумм снабжал. Мужиков подначальных не знал, да и знать не хотел. Был начальник задорный — мужики и на судьбище к нему не ходили, потому что одно пустое дело из того выходило.
«Ты ему резонт (Французское raison, попавшее из помещичьих хором в крестьянские избы.), а он тя в рыло», — говаривали мужики.
Новый управляющий не из таковских был: понимал мужика вдоль и поперек, всяко крестьянско дело и деревенские обычаи ведал, ровно сам в крестьянской избе родился. Объезжая приказы, увидал он в Песочном Морковкина, поговорил с ним, заставил ведомость какую-то составить, бумагу написать и похвалил. Видя, что Морковкин бобыль, и слыша, что мужики норовят его в солдаты отдать, управляющий велел ему в контору явиться. Там Карпушка пробыл года с четыре, в приказных делах наторел, и все ему стало с руки: просьбу ль написать, дело ль в котору надо сторону своротить, — на всякое художество собаку съел. Открылось в Песоченском приказе место писаря. Карпушку туда. И стал Карпушка не Карпушка, а Карп Алексеич. Удельного голову в руки забрал, старшин за бороды стал потряхивать. У него вся волость: ходи как линь по дну, а воду замутить не моги.
Разжился Карп Алексеич, ровно купец городской: раз по пяти на дню чай пивал, простым вином брезговал, давай ему кизлярки да на закуску зернистой икры с калачом. Не то что становой, сам исправник у Карпа Алексеича гащивал, но из крестьян хорошие люди знать его не хотели. Голова Михайло Васильич поневоле в добрых ладах с Морковкиным жил, но крепко тяготился, когда писарь наезжал к нему в дом погостить-побеседовать. Патап Максимыч к каждому празднику посылал ему барашка в бумажке: нельзя — сам удельный, но дружбы с Морковкиным не заводил и к себе в дом ногой его не пускал. И рядовому крестьянству и тысячникам всем равно насолел Карп Алексеич…
Не дай бог свинье рога, а мужику барство. Нелегко крестьянам начальство бритое, не в пример тяжелей — бородатое. То больше обидно стало песоченскому обществу, что не наезжий писарь аль не чиновник какой над ними властвует, а свое отродье, тот самый Карпушка, что недавно в Поромовой с поросятами в грязи валялся.
А каково было старикам поромовским, вскормившим Карпушку в мирских захребетниках?.. Каково было им без шапок на морозе стоять перед Карпом Алексеичем, кланяться ему до сырой земли, просить да молить, чтоб над ними помилосердовал?
«Знать бы да ведать, — меж собой говорили они, — не сдавать бы в науку овражного найденыша!.. Кормить бы, поить его, окаянного, что свинью на убой, до самых тех пор, как пришлось бы сдавать его в рекруты. Не ломался б над нами теперь, не нес бы высоко поганой головы своей. Отогрели змею за пазухой! А все бабы! Они в ту пору завыли невесть с чего…»
И доставались бабам колотухи здоровенные… Доставались и тем, что в те поры, как сдавали Карпушку в ученье, и бабами еще не были. Не разбирать же стать, когда мужичьему кулаку расходиться вздумается. Пущай бабье меж собой разбираются: котора из них правая, котора виноватая.
Наехавши писарем, не замедлил Карп Алексеич побывать в деревне Поромовой. Поромовские — известно: и «Голубчик ты наш!», и «Родной-то ты воскормленник наш!», и «Вот какого бог привел выкормить!» Тот ему дядей, другой сватом называется. В прежнее время Карпушку хворостиной со двора, а теперь — «Желанный ты наш, разлюбезненький». Сватьев не оберется, свояков не огребется, а женского кумовства до Москвы не перевешаешь. Но, невзирая на ласки поромовцев, не по-родственному обошелся Морковкин со своими поильцами-кормильцами.
Помнил он ребячество, помнил, как изо дня в день держали его впроголодь, а водили в обносках, что от ветхости с плеч родных детей сваливались, помнил он щипки, рывки и потасовки ребятишек. Бывало, боже сохрани ответить тем же, — драчуны разревутся, нажалуются, и мирского захребетника за ушко да на солнышко, да выпорют еще вдобавок без милосердия. Не бывало в Поромове мужика, который бы хоть раз в неделю не нарвал вихров захребетнику. А пуще всего бабы памятны были Карпу Алексеичу: то и дело колотили они парнишку и за дело и без дела. Да все зря, чем ни попало: скалкой так скалкой, ухватом так ухватом, а не то и поленом, коли под руку угодило.
Попил, поел, погостил у поромовских Карп Алексеич, да вместо спасиба за хлеб за соль, назавтра велел мужикам с поклоном в приказ приходить.
— По гривне с души, — сказал он. — По иным деревням у меня пятак положон, а вы люди свои: с вас и гривна не обидна. Надо бы побольше, да уж так и быть, хлеб-соль вашу поминаючи, больше гривны на первый раз не приму.
Делать нечего — писарь велик человек, все у него в руках, а руки на то и привешены, чтобы посулы да подносы от людей принимать. Поклонились гривной с души воскормленнику… Что делать? Поневоле к полю, коли лесу нет… Взял деньги Морковкин — не поморщился да, издеваясь, примолвил старосте:
— Не даю потачки своим, чтоб страху задать чужим.
Гривной с души поромовские от бед и обид не избыли. К мужикам по другим деревням Карп Алексеич не в пример был милостивей: огласки тоже перед начальством побаивался, оттого и брал с них, как следует. А своим спуску не давал: в Поромовой у него бывало всяко лыко в строку.
Жаловаться в конторе пробовали — вышло хуже. А жаловаться по мирскому решенью ходил Трифон Михайлыч Лохматый. Правду сказать, он не то чтоб настоящим ходоком от миру был, чтоб нарочно в город посылали его с жалобой, на это он ни за что бы в свете не пошел. Было у него на ту пору свое дело в городе, так уж кстати было и просьбу снести. Управляющий жалобу выслушал, очень на писаря прогневался и послал доверенного чиновника по всем деревням Песоченской волости разведать, вправду ль на него Лохматый жаловался. Чиновник тот человек был ловкий, слыл добросовестным и бескорыстным, а исподтишка любил лапку в чужой карман запустить…