И залилась Дарья Сергевна слезами, сидя в моленной на лавочке.
Вслушивается — канонница дочитывает первую кафизму. Когда кончила она ее, Дарья Сергевна подошла к ней и сказала:
— Давай, я вторую прочитаю. Положив начал, канонница, не говоря ни слова, отошла от налоя. Дарья Сергевна стала на ее место и начала протяжное чтение.
— «Возлюблю тя, господи, крепости моя. Господь утверждение мое, и прибежище мое, и избавитель мой, бог мой, помощник мой и уповаю нань. Защититель мой, и рог спасения моего, и заступник мой. Хвалам призову господа и от врагов спасуся. Одержаша мя болезни смертные и потоци беззакония смутиша мя. Болезни адовы обыдоша мя, предвариша мя сети смертные. И внегда скорбети призвах господа и к богу моему возвах. Услыша от церкви святые своея глас мой и вопль мой пред ним, внидет пред очима его» (По дониконовскому переводу, что теперь в обиходе у единоверцев и раскольников.).
Возвышенные и душу возвышающие слова царя-псалмопевца подходили к душевному состоянию Дарьи Сергевны и заставили ее забыть на время заботы и попеченья о будущем житье-бытье. В благочестивом восторге страстно увлеклась она чтением псалтыря. Кончив вторую кафизму, принялась за третью, за четвертую и читала до позднего вечера, а наемная канонница храпела на всю моленную, прикорнув в тепле на лавочке за печкой.
Только что ушли от Аксиньи Захаровны Патап Максимыч и Дарья Сергевна, ушла и Параша, сказавши матери, что надо ей покормить Захарушку. Покормить-то она его немножко покормила, но тотчас же завалилась спать, проснулась вечером, плотно поужинала, потом опять на боковую. Стала звать к себе мужа, кричала, шумела, но никто не знал, куда тот девался.
Василий Борисыч сейчас после жены от тещи ушел; осталась больная одна-одинешенька. Хорошо, что Матрена пришла, а то бы недвижимой хозяйке дома ни достать, ни отдать чего-нибудь было некому.
С тоски, что ни день, ни ночь в тестевом доме не покидала Василья Борисыча, вышел он на улицу и завернул в токарни. Работники всегда бывают чутки к хозяйским делам, давно они уж заметили, что Патап Максимыч зятя в грош не ставит, на каждом шагу глумится на ним и считает ни на что не годным. И от первого до последнего батрака все они не уважали Василья Борисыча, обходились с ним запанибрата и в глаза даже насмехались над ним. Пришлось рогожскому посланнику молчать да терпеть. Года полтора перед тем был он славим по всему старообрядству как сведущий в уставах человек, был принимаем в самых богатых домах «древлего благочестия», а теперь до того дошел, что последний из тестевых батраков смеется над ним в глаза безбоязно и безнаказанно!
Видя, что кончившие работу токари и глядеть на него не хотят, пошел он прогуляться на всполье. И луговая трава и тощая озимь уж поблекли от морозов, лиственные деревья оголели, только один ельник сохранял зеленый свой цвет. Калужины, как стеклом, подернуты были блестящим ледком. Высоко на ясном небе плыл полный месяц, озаряя бледным светом замирающие поля, леса и перелески. Стоял легкий морозец. Крепко кутаясь в ватную чуйку, Василий Борисыч шел все дальше и дальше, по дороге к смежной деревушке Ежовой, что стояла верстах в полуторах от Осиповки. Идет Василий Борисыч не спеша и не медля, а сам такие думы в уме раскидывает.
"Вот оно положение-то! Не чаял, в уме даже никогда не держивал дойти до того, что сталось со мной!.. Будь она проклятым проклята ночь в улангерском перелеске, где навернулась мне постылая, ненавистная Парашка…
А все Фленушка, все это мать Филагрия по-нынешнему! Подурачиться ей вздумалось, вот и подурачилась. А ты век свой страдай да мучься!.. Ни дна бы тебе, ни покрышки — первым бы кусом тебе подавиться! Она и Самоквасова с Сенькой выкрасть меня из Комарова подустила, а потом окрутить с этим бревном, паскудной Парашкой! Все ее дело. На первых порах и Прасковья то же говорила… На что ж я стал теперь похож? От берега отстал, к другому не пристал. С Москвой, со всем старообрядством дело вконец расклеилось — клянут меня за то, что женили здесь меня да еще венчали в великороссийской. А разве на то моя была воля? Силком ведь повенчали. Теперь из старообрядцев никто и ко двору меня не подпустит, а ведь я ими только и жил. К единоверцам тоже хода нет, а великороссийские и вниманья на меня не обратят. Допрыгался я, бедный, допрыгался, бессчастный, в этих скитах, до того допрыгался, что теперь хоть руки на себя наложи… Сыт, обут, одет — не могу в этом на тестя пожаловаться, зато жена-то какая!.. Глупее барана, злее самого черта. Рассказывает теперь тесть, что сам он нашу свадьбу состряпал. Кто их разберет — он ли в самом деле, или Самоквасов с Сенькой саратовцем".
А вот и Ежова. Первая с краю изба освещена внутри, и в ней не лучина горит, а сальные свечи. И на окошках свечи стоят, и у ворот фонарь с зажженной свечкой повешен. Доносятся из избы веселые девичьи клики, хохот и громкие песни. В той избе жила разбитная, бойкая вдова Акулина Мироновна, та самая, что когда-то верней всех мужиков разгадала, для чего, ожидая в гости Снежковых, Чапурин ни с того ни с сего вздумал большие столы окольному народу ставить. По смерти ежовского десятника осталась Акулина Мироновна бездетною. Сама женщина еще молодая, лет тридцати, любила она с девками да с парнями возиться. Потому и завела у себя в избе посиделки; сходилась к ней вся ежовская молодежь, приходили повеселиться и из соседних деревень. Весело было Акулине Мироновне, а вместе с тем и выгодно.
С ранней осени до масленицы по деревням у таких вдовушек, как Акулина, посиделки или супрядки по нескольку раз на неделе бывают. В назначенный день, только зачнет смеркаться, девушки в нарядных платьях с гребнями и донцами, с шитьем иль вышиваньем, сбираются к ней в избу. Ласково каждую гостью встречает хозяйка. Собравшись, девушки садятся по лавкам и заводят меж собой разговоры про домашние дела, наряды и рукоделья. Начинаются шутливые насмешки над ожидаемыми парнями и над их зазнобами. А между тем все усердно работают. Сначала работа спорится, особенно у тех, кому мать урок задала столько-то напрясть, столько-то нашить. Часов в восемь, а иной раз и в девять, один по одному, начинают парни сбираться; каждый приносит свечку, пряников, стручков, маковников, подсолнечных зерен и других деревенских лакомств, а иной и пивца притащит, либо молодой осенней бражки, а пожалуй, и штоф зелена вина, а тем, кто не пьет, сантуринского.
И закуски приносят с собой; кто говядины, кто баранины, кто живых кур либо уток. Их сейчас режут, хозяйка отпаривает, ощипывает, а потом из них к ужину похлебку варит. Другие парни яиц притащат, масла, сметаны, творогу, а иной спроворит с шестка каши горшок либо щей, а попадет под руку — так и цельный каравай хлеба. Оттого матери и злобятся на посиделки, что, сколько ни копи, как ни стереги, а добро уходит да уходит на угощенье девкам в избе какой-нибудь Мироновны.
Потому еще матери боятся супрядок, что дочери там на шаг от греха. Но, должно быть, вспоминая свою молодость, сквозь пальцы смотрят они на девичьи забавы и такие наставленья дают дочерям: «Любись с дружком, как знаешь, только чтоб покору на честной родительский дом от того не было. Пуще всего берегись с парнями грешить. Берегись этого пуще огня, пуще полымя. А ежель не устоишь, умей концы хоронить. Не то гулливой прозовут, опозоришь и себя и нас, подруги отшатнутся от тебя, и не будет тебе места ни зимой на супрядках, ни летом в хороводах, а что хуже всего — замуж никто не возьмет».
Собрались к Акулине девки ежовские, шишинские и других деревень. Две пришли из Осиповки. Разговоры зачались у них за рукодельем.
— Чапурин-от, слышь, домой воротился? — спрашивала Акулина у осиповских девок.
— Воротился, — отвечала одна из них.
— Что привез? — спросила Акулина.
— Покамест ничего. Не знаю, что дальше будет, — сказала осиповская девка. — Только женщину неведомо какую привез.
— Сиротку Смолокурову, что ли? — спросила одна из ежовских.
— Нет. Та, слышь, еще молоденькая, а эта старуха, свояченицей, слышь, доводилась она самому-то Смолокурову. Дарьей Сергевной зовут. Сколько-то лет тому назад в Комарове жила она в Манефиной обители. Смолокурова-то дочь обучалась ведь там в одно время с дочерьми Патапа Максимыча.
— Вот как, — промолвила Акулина Мироновна.
— А сегодня, перед тем как нам сюда идти, — продолжала осиповская девица, — страсть сколько сундуков к Патапу Максимычу привезли, целый обоз. И говорили, что в тех сундуках сложено приданое Смолокуровой. Не на одну, слышь, сотню тысяч лежит в них. Все в каменну палатку поставили, от огня, значит, бережнее.
— Сто тысяч! — вскликнула Акулина. — Вот где деньги-то! У купцов да у бояр, а мы с голоду помирай! Им тысячи — плевое дело, а мы над каждой копейкой трясись да всю жизнь майся. А ведь, кажись, такие же бы люди.
— А всего-то, говорят, богатства ей после отца досталось больше миллиона, — сказала осиповская.
— Что за миллион такой? Я, девки, что-то про него не слыхивала,сказала ершовская.
— Значит, десять сотен тысяч, тысяча тысяч, — пояснила одна из шишинских, сколько-то времени обучавшаяся в скитах.
— Господи владыка! — на всю избу вскликнула Мироновна. — Да что ж это такое? Ни на что не похоже! У одной девки такое богатство, а другие с голоду колей! Начальство-то чего глядит?
— А ведь как я погляжу на тебя, тетка Акулина, так глаза-то у тебя не лучше поповских, завидущие, — сказала девушка из ежовских. Сродницей Акулине она приходилась, но за сплетни не больно любила ее.
— А ты, дура, молчи, поколева цела, — крикнула на нее тетка Акулина. — В голове пустехонько, а тоже в разговоры лезет. Не твоего ума дело. Придет Алешка, принесет гармонику, ну и валандайся с ним, а в дела, что выше твоего разума, не суйся. Замолчала ежовская, примолкли и другие девушки.
— Заводи зазывную! — вдруг крикнула пряха из Шишинки. — Пора. Может, парни давно у ворот, да, не слыша зазывной, на двор нейдут.
Зашурчали веретена, громко девки запели. Тетка Акулина суетливо бегает взад и вперед по избе, прибирая в ожиданье гостей разбросанные вещи.
— Заводи, заводите, красны девицы, — говорит она. — Скликайте пареньков, собирайте молодцов. Поют девицы зазывную: (Зазывною песнью зовется всякая, что первою поется на посиделках.).
Летал голубь, летал сизый,
Летал сизый по возгорью,
Искал голубь, искал сизый
Своей сизыя голубки.
Моя сизая голубка очень знакомита:
Через три пера рябенька, головка гладенька,
Руса коса до пояса, в косе лента ала,
Ала, ала, голубая, девонюшка молодая.
Возвивалась голубушка высоко далёко,
Садилася голубушка на бел горюч камень,
Умывалась голубушка водою морскою,
Утиралась голубушка шелковой травою,
Говорила голубушка с холостыим парнем:
"Уж ты, парень, паренек, глупенький твой разумок -
Не по промыслу заводы ты заводишь,
Трех девушек, парень, зад один раз любишь:
Перву Машу во Казани
Да Дуняшу в Ярославле,
А душеньку Ульяшеньку в Нижнем городочке;
Купил Маше ленту алу,
А Дунюшке голубую,
А душеньке Ульяшеньке
Шелковое платье.
Ты носи, моя Ульяша, мною не хвалися;
Коли станешь выхваляться -
Нам с тобой не знаться,
А не станешь выхваляться -
Ввек нам но расстаться.
А меж тем одинокий и грустный, усталый и до костей продрогший, переминаясь с ноги на ногу, Василий Борисыч стоит у ворот Акулины Мироновны. Тянет его в круг девичий, но берет опаска — неравно придет кто из осиповских да потом дома разблаговестит, что хозяйский зять у Мироновны на девичьих поседках был. Дойдут до жены такие вести — жизни не рад будешь, да и тесть по головке не погладит: «Ты, дескать, закон исполняй, а на чужих глаза пялить не смей». Мимо токарен да красилен лучше тогда и не ходи — трунить, зубоскалить станут рабочие, на смех поднимать…
А громкие девичьи голоса в избе Мироновны так и заливаются. Дрожь пробирает Василья Борисыча; так бы и влетел в избу козырем, облюбовал бы, какую помоложе да попригожее, и скоротал бы с ней вечерок в тайной беседе… Издавна на такие дела бывал он ловким ходоком, теперь уж не то. Что было, то сплыло, а былое быльем поросло.
Не стерпел, однако, Василий Борисыч, услыхавши зазывную. «Эх, была не была, — подумал он. — Авось не узнают, а ежели и явятся праздные языки, можно их закупить, на это денег хватит».
И вошел в беседу девичью, парней никого еще не приходило. Все диву дались, увидавши такого гостя.
Не знает, не придумает Акулина Мироновна, как принять, чем приветить Василья Борисыча. Рада приходу его — такие гости с пустыми руками не ходят; столько отсыплет чапуринский зятек, что, пожалуй, во всю зиму таких денег супрядками и не выручишь… И боязно шустрой вдовушке: "Ну, как проведает Патап Максимыч, что зять его у нее на посиделках был, да взбредет ему на ум, что я прилучила его, пропадай тогда головушка моя. Жить не даст! Доведет до большого начальства, что в дому у меня корчемство, тогда беда неминучая — в одной рубахе отпустят… Хоть шею тогда в петлю, хоть в омут головой!..
— Здравствуй, Мироновна! — переступая вдовин порог, громко вскликнул Василий Борисыч. — Здравствуйте, девицы-красавицы!.. Примите меня, голубоньки, во свой круг, во свое веселье девичье, приголубьте меня словом сладким, ласковым, — прибавил он, вешая шапку на колок.
— Милости просим, — в один голос отвечали девушки, раздвигая на лавках донца и опоражнивая место нежданному, негаданному гостю.
Оглядел Василий Борисыч девок и вдруг видит двух из Осиповки. Так его и обдало. «Теперь и невесть чего наболтают эти паскуды, — подумал он,дойдет до тестя — прохода не будет, до жены дойдет — битому быть. Хорошенько их надо угостить, чтоб они ни гугу про ночные похождения женатого, не холостого».
В другой раз оглядел Василий Борисыч круг девичий и видит — середь большой скамьи, что под окнами, сидит за шитьем миловидная молоденькая девушка. Сел он возле нее, видит — белоручка, сидит за белошвейной работой. Спросил у нее:
— Как зовут, красавица?
— Как поп крестил — Лизаветой звал, — вскидывая плутовские глаза на Василья Борисыча, бойко отвечала белоручка и захохотала на всю избу. Другие девушки тоже засмеялись.
— А из коей будешь деревни? — спросил Василий Борисыч, подвигаясь к Лизавете. Та от него не отодвигалась.
— Ты, Василий Борисыч, человек поученый, книжный, — сказала она. — Тебе бы прежде спросить, как величают меня по отчеству, а потом и пытать, из какой я деревни.
— Так как же тебя звать, красавица, по отчеству? — спросил Василий Борисыч.
— Трофимовна, — отвечала она. — Отецкая дочь (Не сирота, а дочь, у которой жив еще отец и притом человек достаточный.). Тятенька Трофим Павлыч не то что по нашей деревне, а по всей здешней волости из первых людей.
— А чем промышляет? — еще ближе подвигаясь к Лизавете, спросил Василий Борисыч.
— Известно, горянщиной. По всей нашей палестине (Палестина — родные места, своя сторона.) все живут горянщиной, — отвечала отецкая дочь.
Смотрит Василий Борисыч на Лизавету Трофимовну — такая она беленькая, такая чистенькая и миловидная, что другие девушки перед ней уроды уродами, а приемы у отецкой дочери не те, что у тех, и все обхожденье, — с первого же взгляда видно, что не в избе она росла, не в деревне заневестилась. Руки нежные, не как у деревенских чупах, тотчас видно, что никогда Лизаветины руки черной работой не бывали огрублены.
Бывший рогожский посол еще поближе подвинулся к Лизавете, положил ей руку на плечо и стал полегоньку трепать его, не говоря ни слова. Отецкая дочь не противилась. С веселой вызывающей улыбкой поглядывала она исподлобья, и, когда Василий Борисыч стал мешать ей шить, она взяла его за руку и крепко пожала ее. Сладострастно засверкали быстрые маленькие глазки бывшего посла архиерейского. Горазд бывал он на любовные похожденья, навык им во время ближних и дальних разъездов по женским скитам и обителям.
В это время Акулина Мироновна, из красного угла перетащивши стол направо от входа в избу, покрыла его столешниками (Полотенце, что кладут за столом двум, трем человекам вместо салфеток.) и расставила тарелки с пареной брюквой, солеными огурцами, моченым горохом, орехами, подсолнухами, городецкими пряниками, жомками, маковниками, избойной, сушеной черникой и другими деревенскими лакомствами. Тут же ставлены были ломтями нарезанная солонина, студень, рубцы, соленый судак, вареный картофель. Убирая стол, Акулина подозвала Василия Борисыча и тихонько ему молвила:
— Угощай девиц, Василий Борисыч, ежели на то есть у тебя желание… Можно и пивца достать, пожалуй даже и ренского, а тебе, ежель в охоту, достану и водочки. Да вот что еще хочу сказать тебе, — прибавила она шепотом на ухо Василью Борисычу, — ты к Лизке-то скорохватовской не больно примазывайся. Придет Илюшка пустобояровский да увидит твои шуры-муры с ней, как раз бока тебе намнет — ни на что не поглядит. У него с Лизкой-то еще до Покрова лады зачались; перед масленой, надо быть, поп венцом их окрутит. А Илюшка — косая сажень, сила страшеннейшая, кулачище — хоть надолбы вколачивай. Так ты поопасся бы, Василий Борисыч. До греха недолго. Парень же он такой задорный, что беда… Да и к другим-то девушкам не больно приставай, ведь каждая, почитай, из них чья-нибудь зазноба. А вот как нагрянут парни на посиделки, угости ты их всех как можно лучше, тогда и возись себе с любой из девушек. Тогда супротивничать тебе уж не станут.
Покоробило немного Василья Борисыча, но ни слова он Акулине не вымолвил. Подойдя к девушкам и по-прежнему садясь возле Лизаветы, сказал:
— Угощайтесь, красны девицы, берите, что ни ставлено на столе Мироновны… А наперед песенку бы надобно спеть, да, глядите ж у меня, развеселую, не тоскливую.
Улыбаясь, девушки стали словами перекидываться, о чем-то шепотком посоветовались и, наконец, запели:
Ах, зачем меня мать пригожу родила,
Больно счастливу, талантливую,
Говорливую, забавливую.
Что нельзя мне и к обедням ходить,
Мне нельзя богу молитися,
Добрым людям поклонитися?
С стороны-то люди галются*,
А попы служить мешаются,
Пономарь звонить сбивается,
Дьячок читать забывается -
Поглядев на меня, дьячок мимо пошел
Да нарочно мне на ножку наступил,
Больно на больно ее мне отдавил,
Посулил он мне просфирок решето,
Из сетечка** семечка,
Крупы черепиночку***,-
Мне всего того и хочется,
Да гулять с дьячком не хочется.
Увидал меня молоденький попок,
Посулил мне в полтора рубля платок,
Мне платочка-то и хочется,
Да гулять с попом не хочется.
Увидал меня молоденький купец,
Посулил он мне китаечки конец,-
Мне китаечки-то хочется,
Да гулять с купцом но хочется.
Увидал меня душа дворянин,
Посулил он мне мякинушки овин,-
Мне мякины-то не хочется,
С дворянином гулять хочется. * Галиться — глаза пялить, глазеть, дивоваться на что-нибудь, любоваться, засматриваться. ** Сетево, сетечко — лукошко с зерновым хлебом, которое севец носит через плечо. *** Уменьшительное от черепня — глиняная посудина, в которой запаривают толченое конопляное семя для битья масла.
Показалось ли Василью Борисычу, что лучше всех спела песню Лизавета Трофимовна, нарочно ль он это сказал, но, по обычаю посиделок, поцеловал бойкую певунью.
— А вы бы нас петь поучили, Василий Борисыч, как летошний год обучали в Комарове девиц, — немножко погодя сказала ему Лизавета Трофимовна.
— А как тебе известно, что я обучал их? — спросил он.
— Сами о ту пору мы в Комарове проживали, — ответила отецкая дочь. — У Глафириных гостила. Хоша с Манефиными наши не видаются, а все-таки издалечка не один раз видала я вас.
— Как же я-то не видал такой красоточки? — с улыбочкой, еще ближе подвигаясь к Лизавете, сказал Василий Борисыч.
— Не до меня вам было тогда, — ответила Лизавета. — И какая ж я красотка?.. Смеетесь только надо мной! Устинья Московка не в пример меня краше, опять же Домнушку улангерскую взять али Грушеньку, что в Оленеве у матушки Маргариты в келарне живет.
— И тех знаешь? — сказал Василий Борисыч.
— Хоша не больно знакомита, а много известна про них, — отвечала отецкая дочь.
— Ишь ты какая! всех знает! — обнимая стан Лизаветы, промолвил Василий Борисыч.
— Не к лицу вам к девицам-то приставать.
— Это почему? — спросил Василий Борисыч.
— Жена есть у вас, супруга, — ответила Лизавета. — Теперь не прежняя пора — на чужих не след вам и заглядываться! Это для вас грешно.
— Две шубы — тепло, две хозяйки — добро, — прижимаясь к Лизавете, молвил Василий Борисыч.
— Хозяйкой отчего не быть, а в подхозяйки никому неохотно идти,сказала Лизавета, быстро взглянувши в глаза послу архиерейскому.
— Все едино — хозяйка ли, подхозяйка ли, любиться бы только,промолвил Василий Борисыч.
— Хорошо вам так говорить, а девушкам и слушать такие речи зазорно. И поминать про эти дела хорошей девице не годится, не то чтобы самой говорить, — сказала отецкая дочь.
— Экая ты сердитая! — вскликнул Василий Борисыч. — Перестань же серчать.
В то время не один по одному, как водится, а гурьбой ввалило в избу с дюжину молодых парней. Маленько запоздали они — были на гулянке. В пустобояровском кабаке маленько загуляли, а угощал Илюшка, угождавший Лизавете так, что никто другой и подходить к ней не смел.
Когда распахнулись двери настежь, первым из парней влетел в избу Илюшка. Взглянул он на свою облюбованную, видит возле нее какого-то чужого, но одетого чистенько и по всему похожего больше на купца, чем на простого мужика. Злобой вспыхнуло лицо Илюшки, и кулаки у него сами сжались, когда увидал он, что Лизавета к самым плечам подпустила Василья Борисыча. Грозно сделал Илюшка два-три шага вперед, но Акулина успела ему шепнуть, что с зазнобой его сидит не кто другой, а зять Патапа Максимыча, человека сильного и властного по всей стороне. И злобы у Ильи как не бывало, подошел он к парочке и шутливо молвил Василью Борисычу:
— И вы в нашу беседу к Мироновне. Милости просим, напередки будьте знакомы.
И сел по другую сторону возлюбленной. Начали песни петь. Звонко пели девки, громко подпевали парни. Пели сначала песни семейные, потом веселые, дело дошло до плясовых. На славу, ровно на показ, ловчей и бойчей всех других отплясывал Илья пустобояровский, всех величавей, павой выступала, всех красивей плечами подергивала, задорней и страстней поводила глазами и платочком помахивала отецкая дочь Лизавета Трофимовна. Другие, что ступы, толкутся себе на месте, пол под ними трещит, чуть не ломится, а она легко и тихо порхает, ровно метель-порхунок (Мотылек, ночная бабочка.). Хоть и выросла Лизавета в благочестивых скитах, хоть и обучалась у матери Глафиры божественному, а только что вышла из обители, скорехонько обыкла и к мирским песням и к той пляске, что в скитах зовется бесовскою.
Каждый пляшет, каждая голосит развеселую. Пошла изба по горнице, сени по полатям — настоящий Содом. Один Василий Борисыч не пляшет, один он не поет. Молча сидит он, облокотясь на подоконник, либо расплачивается с Мироновной за все, что пьют и едят парни и девки. Раза три дочиста они разбирали все, что ни ставила на стол досужая хозяйка. Вдобавок к съестному и к лакомствам вынесла она из подполья четвертную бутыль водки да дюжины три пива.
Для того за всех платил Василий Борисыч, что боялся, не осерчали бы парни с девками, не рассказали бы в Осиповке, что были и пили вместе с ним у Мироновны.
Веселая гульба чуть не до света шла. Не раз порывался домой Василий Борисыч, но парни его не пускали, обещаясь проводить до дому и дорогой беречь от волков, а при этом просили поставить на стол кубышечку бальзамчику (Хлебное вино, перегнанное на душистых, смолистых травах.). И бальзамчика Мироновна откуда-то вынесла. Опростали парни кубышку, еще попросили, но У Мироновны бальзама больше не было.
Грустно возвращался домой Василий Борисыч, провожаемый хмельными парнями. И дорогой ни на минуту не сходили у него с ума докучные мысли: как-то он попадет в дом и где-то проведет остаток ночи. К жене идти и думать нельзя, подняться в верхние горницы — разбудишь кого-нибудь. И решился он ночевать в подклете у старика Пантелея. И вовсе почти не спал — то вспоминались ему злобные, язвительные тестевы насмешки и острые женины ногти, то раздавался в ушах звонкий, переливчатый голос отецкой дочери Лизаветы Трофимовны:
Лен, лен, лен не делен,
И посконь не таскан!
Несмотря на все предосторожности, в тот же день проведали в Осиповке про ночные похождения Василья Борисыча. Худые вести всегда опережают. Тотчас после обеда не только насмешки, но самые крепкие ругательства и громкие окрики привелось ему выслушать от Патапа Максимыча.
— Так ты вздумал и на стороне шашни заводить, — кричал разъяренный тестюшка. — На супрядки по чужим деревням к девкам ходить! Срамить честной мой дом хочешь! Так помни, бабий угодник, что батраков у меня вволю, велю баню задать — так вспорют тебя, что вспомнишь сидорову козу. До смерти не забудешь, перестанешь бегать от жены!.. Смей только еще раз уйти на посиделки!
И выгнал любезного зятя из горницы, а на прощанье еще тумака задал ему в спину.
Как проведала про мужнины проказы Прасковья Патаповна, затряслась вся от злобной досады. Увидавши супруга, кинулась на него, ровно бешеная. Василий Борисыч тотчас закрыл лицо ладонями, чтоб милая женушка опять его не искровенила. И кричит она и визжит, шумит, как голик, брюзжит, как осенняя муха, ругается на чем свет стоит и, взявши кожаную лестовку, принялась стегать муженька по чем ни попало. Мало этого показалось Прасковье Патаповне, схватила попавшийся под руку железный аршин, да и пошла утюжить им супруга. Едва вырвался Василий Борисыч из рук разъяренной подруги жизни и опрометью бросился вон из тестева дома. Выбежав на улицу, стал на месте и так рассуждал: «Что теперь делать?.. Куда идти, к кому? Как в темнице сижу, тяжкой цепью прикован. Нет исхода… Ох, искушение! Удавиться ли, утопиться ли мне?»
С самого утра дул неустанный осенний ветер, а Василий Борисыч был одет налегке. Сразу насквозь его прохватило. Пошел в подклет погреться и улегся там на печи старого Пантелея. А на уме все те же мысли: «Вот положение-то! куда пойду, куда денусь?.. Был в славе, был в почестях, а пошел в позор и поношение. Прежде все мне угождали, а теперь плюют, бьют, да еще сечь собираются! Ох, искушение!»
И стал Василий Борисыч раздумывать, куда бы бежать из тестева дома, где бы найти хоть какое-нибудь пристанище. Думает, думает, ничего не может придумать — запали ему все пути, нет места, где бы приютиться.
Дня три шага не выступал он из Пантелеева подклета и обедать наверх не ходил, дрожмя дрожал от одного голоса жены, если, бывало, издали услышит его. В доме знали от старика Пантелея, что ему нездоровится, что день и ночь стонет он и охает, а сам с печки не слезает. И в самом деле, железный аршин не по костям пришелся ему. Заходил в подклет и сам Патап Максимыч. Хотелось ему наведаться, чем зять захворал, что за болесть ему приключилась. Пришел, Пантелея в избе о ту пору не было, а Василий Борисыч стонал на печи.
— Что, распевало? Аль ежовски посиделки отрыгаются?.. — с усмешкой спросил у него осиповский тысячник. — Или тебя уж очень сокрушила Лизка скорохватовская? Целу, слышь, ночь у тебя с ней были шолты-болты (Шолты-болты — вздор, пустяки, дрянь, негодные вещи.). Шутка сказать, на десять целковых прокормил да пропоил у этой паскуды Акулины! Станешь так широко мотать, не хватит тебе, дурова голова, и миллиона. Акульке радость,во всю, чать, зиму столько ей не выручить, сколько ты ей переплатил. С похмелья, что ли, хворается?..
— Не с похмелья у меня, батюшка, голова болит, не с поседок мне хворается, — охая, отвечал Василий Борисыч. — Болит головушка и все тело мое от злой жены. Истинно во святом писании сказано: «Удобее человеку со львом и скорпием жити, неже со злою женой». От дочки вашего степенства житья мне нет. И теперь болею от любви ее да от ласки — полюбилось ей бить меня, железным аршином приласкала меня! В трех местах голова у меня прошиблена до кости, и весь я избит — живого места не осталось на мне… Пожалейте меня хоть сколько-нибудь, пожалейте по человечеству… — со слезами молил тестя Василий Борисыч. — Теперь деваться мне некуда, свадьба с Прасковьей Патаповной затворила мне все ходы к прежним моим благодетелям. Куда денусь? сами посудите.
— Живи с законной женой, да мамошек на стороне не смей заводить… Тогда все пойдет по-доброму да по-хорошему, — промолвил, насупившись, Патап Максимыч.
— Нельзя с такой глупой да злой женой жить по-хорошему, — отозвался вполголоса Василий Борисыч.
— А какой леший толкал тебя в улангерском лесу к Параньке? — также вполголоса, с язвительной насмешкой сказал осиповский тысячник. — Ведь я все знаю. И то знаю, как ты по Фленушкиным затеям у свибловского попа повенчался. Не знаю только, кто свадьбу твою сварганил, кто в поезжанах был… А то все, все до капельки знаю. А не вытурил я тебя тогда с молодой женой из дому да еще на друзей и для окольного народа пир задал и объявил, что свадьбу я сам устряпал, так это для того только, чтоб на мой честной дом не наложить позору. Что Прасковья дура, про это я раньше тебя знаю; что зла она и бранчива, тоже давно ведаю. Да ведь не я ее тебе на шею вешал, не я тебя в шею толкал. Тут я ни при чем. Сам свою судьбу устраивал, сам выбирал себе невесту, ну и живи с ней, терпи от нее попреки и побои, а мое дело тут сторона.
— Хоть бы уехать куда на недолгое время, — сказал Василий Борисыч.
— А к какому шайтану уедешь? — возразил Патап Максимыч. — Сам же говоришь, что деваться тебе некуда. Век тебе на моей шее сидеть, другого места во всем свете нет для тебя. Живи с женой, терпи, а к девкам на посиделки и думать не смей ходить. Не то вспорю. Вот перед истинным богом говорю тебе, что вспорю беспременно. Помни это, из головы не выкидывай.
Долго бранил Патап Максимыч Василья Борисыча, а тот, лежа на печке, только стонет да охает от жениных побой, а сам раздумывает, что лучше: бежать иль на чердаке удавиться.