Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Взлетают голуби

ModernLib.Net / Мелинда Абони / Взлетают голуби - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Мелинда Абони
Жанр:

 

 


.. А капитализм!.. Эксплуатация человека человеком!.. Мы хоть и гусыни, хоть и сплетницы, но знаем, какой ничтожный шаг отделяет технику от политики, кулак от скулы; когда мужчины начинают говорить о политике, это вроде того, как если бы мы начинали готовить еду, с самого начала зная, что блюдо по какой-то причине не получится: или будет пересоленным, или недоперченным, или пригорит, все равно; разговоры о политике – это отрава, говорит мамика.

Как-то довольно нелепо выглядит наш «шевроле» во дворе у мамики, думаю я, когда матушка кладет руки нам на плечи; мы с Номи ждем, пока закончится спектакль, где-то на дереве сидит сыч и, наблюдая за нами, издает боязливые крики, давайте занесем багаж, говорит матушка, вы же знаете, это еще долго может продолжаться, и, подхватив две сумки, она уходит с ними, а мы сбрасываем туфли и остаемся сидеть на чемоданах; солнце так накалило камни под ногами, что мы прикасаемся к ним только пальцами ног, жуть как горячо, говорит Номи, да уж, и мы косимся на «шевроле», на отца, который продолжает что-то объяснять, сидя за рулем и жестикулируя, зубы его поблескивают за ветровым стеклом; лишь потом, вспоминая эту странную сцену, мы догадываемся, почему не ушли оттуда, хотя нам было не по себе смотреть, как беспомощно мамика вертит головой, глядя из-под черного платка, надвинутого почти на самые глаза, то на отца, то на нас; наверняка мы бы убежали, чтобы не видеть смущение и растерянность мамики, но отец, отец, вы посмотрите на него: сигарета во рту, густые усы, золотые зубы, морщины на лбу, – и, несмотря на все это, он вдруг стал моложе, перед нами просто молодой парень, который с детским воодушевлением показывает матери, чего он достиг, и ждет похвалы, слов восхищения, признательности (а мамика, хоть и чувствует себя не в своей тарелке, поймет конечно же, что нужно сыну, и откликнется, откликнется немедленно, и скажет что-нибудь ласковое, и похвалит), – словом, мы с Номи остались сидеть вот почему: нам хочется как можно дольше смотреть на этого парня, смотреть, чтобы никогда больше не забыть.

* * *

Дом дядя Морица и тети Манци плотным кольцом окружают старые, ржавые тачки: «трабанты», «шкоды», «лады», «юго», поэтому нам не удается остановиться перед ним, а поскольку мы уже немного опаздываем, то приходится свернуть в переулок, и мы снова качаемся на ухабах, наша новенькая одежда при этом шуршит, отец ворчит сердито, его все раздражает, эта идиотская Gyik utca, улица, видите ли, Ящерицы, тут еще, глядишь, машину угонят, да и солнце вот-вот расплавит ветровое стекло, из-за этих новобрачных тут совсем изжаришься, говорит он, мы смеемся, и мамика, и матушка, и Номи, и я, только отец не смеется, он ослабляет узел галстука и, выключив двигатель, вынимает платок, вытирает им лоб, потом руль; отец вспотел не только потому, что ему жарко: вчера вечером он обнаружил, что Нандор и Валерия вступают в брак ровно через три месяца после смерти Тито – 4 августа 1980 года, – и не мог не спрыснуть это свое открытие. Случайное совпадение, говорит матушка; мы все сидим в кухне, за столом, мы с Номи едим палачинту[2], а мамика рассказывает, сколько кур и уток дядя Мориц и тетя Манци уже зарезали перед свадьбой, да еще свинью, да теленка, да двух баранов, и сколько понадобилось ведер, чтобы собрать кровь, и сколько кило перцев нафаршировали мясом, тете Манци пришлось забыть свою всем известную скупость и к свадьбе сына основательно потратиться, мамика говорит, гостей ожидается двести пятьдесят человек; о, значит, наверняка все три сотни наберется, качает головой матушка, и взрослые рассуждают о том, что свадьба – чистое разорение для родителей молодой пары, но тут уж ничего не поделаешь, праздник, он и есть праздник, а мамика рассказывает, что только мясных блюд будет по крайней мере пять перемен: и суп-гуляш, и всякое мясо, барана зажарят прямо на дворе, и тут отец хлопает себя по лбу, Господи Боже, восклицает он, и как я сразу не сообразил, племянник-то мой свадьбу сыграет в исторический день, и Номи, дожевывая кусок палачинты, спрашивает: а исторический день – это что? Отец начинает издалека и машинально наполняет палинкой стакан для воды, хватит тебе уже, пытается остановить его матушка, чистая случайность, что свадьбу сыграют в этот день, сам ведь знаешь, как задолго планируются такие дела. Может, и случайность, говорит отец, но – какая случайность! – я, во всяком случае, обязательно поздравлю молодых, что они женятся в такой исторический день, и отец опустошает стакан, ставит его на стол, наполняет снова, смотрит на нас, наши недоумевающие лица наверняка раздражают его, и наверняка его раздражает матушка, которая говорит, что лучше бы от такого поздравления воздержаться, мы с Номи делим последнюю палачинту, корица, сахар, так вкуснее всего, говорит Номи и вопросительно смотрит на меня, шоколад и орехи, отвечаю я, корица, настаивает Номи, орехи, отвечаю я, прорехи! Не сговариваясь, мы начинаем с ней одну из наших любимых игр, бросаем друг другу слова, которые в конце или в начале созвучны, со стрехи, мы уже знаем, что последует – сосульки, вступает мамика, свистульки, кастрюльки, откликается Номи, но отец уже забрался в бункер, как мы с Номи это называем, он выдвигает нижнюю челюсть, ощеривает золотые передние зубы, кажется, что они, зубы, начищены до блеска, пару раз нам удавалось таким образом отвлечь внимание отца – стулья, говорю я, увы, сейчас это не помогает. Не видя и не слыша нас, он поднимает руку с полным стаканом, словно это не стакан, а факел; за здоровье Нандора! – восклицает он, за четвертое августа восьмидесятого, и, выпив палинку одним глотком, со стуком ставит стакан на стол, не хотите со мной чокнуться, спрашивает он нас, свадьба моего племянника – это для вас не причина, чтобы выпить со мной хотя бы полрюмки?

Мы с Номи молчим, елозим на своих стульях, мы заняты одним и тем же: ищем какой-нибудь убедительный повод, чтобы встать и исчезнуть, мы не хотим видеть, как отец угрюмо сидит в своем бункере, никого не подпуская к себе, ой, мне пописать надо, говорит Номи, я с тобой, и мы с Номи беремся за руки, матушка сурово смотрит на нас, мол, оставайтесь на месте, но мы совсем этого не хотим, мы уже в дверях, когда слышим, как мамика все еще спокойным голосом говорит: ты только смотри не упейся на свадьбе у Нандора; когда мы в саду у мамики заглядываем сквозь щели забора в соседний двор, Номи спрашивает: как ты думаешь, это надолго?

Я думаю, не надолго: меньше чем через час бутылка опустеет и голова отца упадет на стол, клятвы и проклятия утонут в палинке и отец погрузится в блаженный сон без сновидений, так, во всяком случае, думает матушка, она говорит, что отец, когда пьет палинку без меры, избавляется от своих наваждений, от каких таких наваждений, спросили мы с Номи однажды, когда в новогодний вечер отец, еще до полуночи, напился чуть не до беспамятства. Это все из-за прошлого, отвечает матушка, из-за истории. Как это, из-за какой такой истории? – и тут матушка на некоторое время замолкает, словно услышала один из тех детских вопросов, на которые вряд ли можно дать ответ, вроде: а что находится с другой стороны Солнца? Или: почему у нас в саду нет реки? Коммунисты погубили его жизнь, говорит матушка таким голосом, какого мы от нее никогда еще не слышали, но отец это сам вам расскажет, когда вы станете побольше. Побольше – это когда? Когда придет время, может, через несколько лет, вы тогда все лучше поймете.

Мы вылезаем из машины, матушка берет отца под руку, мы с Номи с двух сторон цепляемся за мамику, каблуки наших туфель стучат по камням, которыми выложен тротуар; наши платья уже пообмялись и почти не шуршат; воздух так раскален, что я говорю Номи: смотри-ка, небо совсем белое; да, но какое-то грязно-белое, отвечает Номи; мы подстраиваемся под неторопливые, размеренные шаги мамики, а когда мы поворачиваем за угол, отец бросает на нас косой взгляд и говорит: глядите-ка, почетный караул уже на месте; перед домом дяди Морица и тети Манци стоит Юли и восторженно машет нам; наша Юлика тоже хочет погулять на свадьбе, улыбается мамика и машет Юли в ответ. Она что, тоже приглашена? – спрашиваем мы с Номи; мамика смеется: Юлика у нас приглашена на все праздники, а лучше сказать, если б ее на каком-нибудь празднике не было, это был бы дурной знак, только в шатер ее все равно не пустят, и хотя мы не совсем понимаем, что мамика имеет в виду, но расспрашивать не решаемся; Юли же все машет и машет нам обеими руками, а когда мы оказываемся в двух шагах от нее, кричит мамике: Panni neni, Panni neni[3], мне гвоздику подарили, красную, вот, глядите! – мамика ласково кладет руку на плечо Юли, гладит ее потное лицо и говорит: ты у нас прямо красавица, Юлика; и потом: какая ты нарядная, Юлика; мы с Номи переглядываемся: мамика-то, кажется, всерьез так считает, – и нам становится неловко, потому что мы с Номи только что, на языке, на котором общаемся лишь мы с ней и который никому больше не понятен, словом, мы только что с ней обсудили, как по-дурацки выглядит Юли в нелепо сидящем на ней сарафане, с недавно подстриженными лохмами, с уныло поникшей гвоздикой за ухом; но когда Юли вдруг оборачивается к нам с Номи и с совершенно серьезным выражением гордо выпаливает в наши ошеломленные лица, мол, это я – невеста, если по правде, и физиономия у нее в этот момент истово-торжественная, как на иконах, что стоят у мамики на буфете, – и когда Юли вытаскивает из-за уха цветок и громко шепчет: глядите, это вот мой маленький свидетель, только он спать хочет, и нам с ним надо поскорее поесть что-нибудь, – тут Юли уже не кажется мне нелепой, а скорее жуткой, хоть и невероятно смешной при этом. Так вы мне принесете поесть, не забудете? Всего-всего понемногу! – кричит она вслед нам, когда мы закрываем за собой калитку, входя во двор дяди Морица и тети Манци.

Свадьба Нандора и Валерии – это настоящий большой праздник среди палящего зноя. Праздник, собственно, начался еще утром, в спальне у мамики, в спальне, которая одновременно и гостиная, начался, когда мы разворачивали бумагу, вынимая из нее наши праздничные наряды и раскладывая их на бабушкиной постели; мы с Номи и с матушкой полдня вертелись перед зеркалом, а после обеда выслушивали мнения местных дам на предмет нашего вкуса и соглашались, что о платье следует судить по общему впечатлению, которое оно производит, и что мы правильно поступили, купив себе на свадьбу нашего двоюродного брата такие наряды, которые сзади смотрятся так же здорово, как спереди, а для мамики выбрали – это, собственно, матушка выбрала – черное платье со скромным рисунком, это для мамики, которая после смерти мужа, нашего дедушки, не носила ничего, кроме черной или темно-синей одежды, а уж с рисунком – ни в коем случае. Думаете, я могу это надеть? – спрашивает мамика, осторожно разглаживая ладонью ткань, а матушка помогает ей снять будничное; не надо было на меня тратиться, говорит мамика после того, как матушка застегивает ей молнию, поправляет воротник, да еще и сумочку ей в руки сует как бы между делом. По-моему, просто чудесно, говорит Номи, и рисунок совсем мелкий, вроде его и нет.

Нандор и Валерия, и память о душном свадебном шатре, который поставили во дворе у дяди Морица и тети Манци, и мы, дети, накануне свадьбы украшаем его бумажными гирляндами и красными гвоздиками; мы с Номи сидим за столом со всеми, но чувствуем себя неумехами, путаемся в бумажных рулонах, и нашей троюродной сестре, ужасно серьезной, приходится учить нас, как надо делать: глядите, это же просто, проще пареной репы! Луйза, в коротких пальцах которой (потные сосиски, говорим мы с Номи друг другу на швейцарском немецком) бумажные ленты мелькают так быстро, будто она собирается украсить ими не только шатер, но и весь двор вместе с домом, говорит, не глядя на нас: надо же, вы даже этого не умеете, я-то, по правде сказать, думала, вы там, на Западе, всему научились, и мы с Номи, конечно на швейцарском немецком, продолжаем язвить насчет ее очков с толстыми, как бутылочное стекло, линзами и насчет ее наивной радости, что ей доверили нести шлейф невесты; а у нас и креповой бумаги уже нет, говорю я громко, и мы с Номи перемигиваемся и толкаем друг друга коленками; тогда вам и шатер украшать нечем, говорит Луйза, откладывая рулон, и, откинув назад голову, показывает нам красно-зелено-белую гирлянду, потом взлетает на стремянку и ловкими движениями прикрепляет гирлянду к крыше шатра; увидите, об этой свадьбе долго будут говорить, и она показывает на шатер, который уже почти полностью украшен: в воздухе висят гирлянды всех цветов радуги, а из красных гвоздик мы сплели венок в форме сердца и вместе с самыми красивыми иконами укрепили его там, где завтра будут сидеть молодожены; мне уже становится почти неловко за Луйзу, которая так гордится какими-то бумажными и цветочными украшениями, ну да она-то никогда не испытывала волнения, волнения, когда вокруг тебя мальчики в модных узких джинсах или когда ты совершаешь головокружительный полет на американских горках, и мне ее немного жалко, ведь она за свою жизнь вряд ли видела хоть один настоящий бутик.

Я ищу все новые и новые доказательства провинциальной наивности Луйзы, но тут нам с Номи приходится отойти в сторону: дядя Мориц и еще несколько мужчин укрепляют в шатре гирлянды электрических лампочек; мы смотрим, как они цепляют их на гвозди, снимают, перевешивают по-новому, потому что Луйза и тут знает все лучше всех; но когда мы видим шатер в полном убранстве, освещенный лампочками, длинные столы, накрытые белыми скатертями, на них – множество тарелок и рюмок, сложенные веером салфетки, – у нас челюсть отваливается: нет, это вовсе не примитивно, не провинциально, это по-настоящему торжественно и пышно.

А мы? Как выглядим мы, когда стоим перед шатром, слушая приветственные слова шафера? Матушка в зеленом платье до пят, Номи, которая обожает пятидесятые годы, в розовом тюлевом платье, отец – он представляет собой зрелище элегантное и солидное, во всяком случае, в моих глазах, – он в светло-серой тройке, белоснежной рубашке и трехцветном галстуке, ну а я – в узкой белой юбке до колен и голубой блузке с открытыми плечами (не знай я, что это вы, мои внученьки, ей-богу, не узнала бы вас, сказала мамика, когда мы переоделись), в общем, когда мы вот так стоим перед шатром и шафер говорит, мол, дорогие наши, вы приехали издалека, и гости за столами перестают есть, ложки с супом замирают в воздухе, зубы не пережевывают откушенный кусок хлеба, и на какое-то мгновение мне кажется, что лучше бы нам потихоньку исчезнуть, чтобы торжество продолжало идти без нас, своим чередом, – но тут нашу семью приглашают к столу, тетя Манци и дядя Мориц звонко целуют нас в обе щеки, а молодые обнимают, жмут руки и в один голос говорят, как они рады, – так издалека! – ради нас, ради нашего, такого важного дня!..

И вот перед нами стоят тарелки с куриным супом, над ними поднимается пар, на бульоне – большие желтые круги жира, в супе – лапки, сердце, куриная печенка; а кому куриные мозги достанутся, тот будет умный, как Эйнштейн, пересмеиваются гости; фасолевый суп с уксусом и со сметаной, суп с зеленым горошком и с голубиным мясом – этот все хвалят не нахвалятся; тетя Манци никому не выдает секрет своего голубиного супчика: одно лишь могу сказать, у меня в котел только совсем молодая голубятина попадает; и, конечно, уха с целыми карповыми головами, только что сваренная в казане, в летней кухне.

Затем следуют вторые блюда – мясные, но легкие: хрустящие кусочки курятины с жареной картошкой и тонкие, как бумажный лист, отбивные в панировке, с вареной картошкой и петрушкой; а музыканты уже затягивают песню, и все им подпевают: скоро, скоро, скоро свидимся с тобой мы в стране далекой, на земле чужой… Телятина со свежими шампиньонами, к ней сметана и клецки; хватит, кричит кто-то, а то ведь не дойдем до церкви, тогда пиши пропало свадьбе! Несмотря на это, приносят еще fasirt[4]: тетя Манци из мясного фарша готовит такие блюда, что пальчики оближешь; мы уже так объелись, что Номи клянется, сегодня она крошки больше в рот не возьмет; посмотрим, посмотрим, смеется мамика, праздник только начинается!

После обеда, с трудом поднявшись из-за стола, гости бредут в церковь (по дороге все поминают голубиный супчик и вкусные котлеты или обсуждают, сколько всего еще появится на столах после венчания), отдуваясь, как ленивые, раскормленные животные, рассаживаются по скамьям, иные мужчины готовы задремать, жены толкают их; помолимся, взывает священник, как раз когда мы так удобно устроились, аминь! – гремит его голос, нарушая такой сладостный и такой тяжелый процесс пищеварения, наконец наступает церемония венчания; ну разве они не прелесть, молодые, растроганно шепчет матушка, они сейчас просто взлетят от счастья; когда звучит «да», половина гостей, как по команде, разражается слезами (смотри, смотри, сколько воды, шепчет мне на ухо мамика, после этого можно снова пить), все спешат поздравить молодых, звонко целуют их, и раскормленные, ленивые животные исчезают; два скрипача и певца, цимбалист и контрабасист играют на восьмых долях, заставляя ритмично колыхаться даже самые толстые животы, и уже блестят в радостном возбуждении зубы, а впереди всех отплясывает дядя Мориц, отец жениха, и откалывает коленца, и отпускает шутки, и поводит плечами, раззадоривая остальных: давай, давай, пошевеливайся, чтобы снова было место в животе; под мышками у мужчин расплываются пятна пота, лбы блестят, мокрые пряди волос липнут к затылку – плясать! в такую-то жару! – огромные, с трясущимися грудями женщины беспрерывно вытирают носовыми платочками шею и декольте; особенно хорошо я помню, как мы с Номи выделялись среди гостей, в основном, конечно, своими нарядами, но выделялись не так, как мы ожидали, в голову мне почему-то приходит выражение «позорное пятно» (позорное пятно и праздничный наряд – эти два понятия стали вдруг неразрывными). Кто-то даже сказал, мол, хорошо бы разобраться, кто тут невеста? Плюньте вы на них, говорит мамика, просто вы красивые девочки, вот и все!

Ладно, мы не обращаем ни на кого внимания (хотелось бы только знать, чего эти швейцарцы так наряжают своих детей, будто это Бог знает кто, а не дети!) и вместе со всей толпой, в которой человек триста, смеясь, танцуя, крича, хлопая в ладоши, идем назад, к свадебному шатру, где сейчас-то и начнется, собственно, застолье, начнется с погачи, то есть соленых дрожжевых коржиков со шкварками или с творогом, а к погаче полагается палинка, грушевая – от дяди Морица и абрикосовая – от господина Лайоша, самого знаменитого в окрестностях изготовителя палинки; дети получают траубисоду, апа-колу, юпи и тоник, подростки – легкое красное вино пополам с водой, а жених для начала желает совершить небольшую экскурсию в Америку, которая, к счастью, сегодня находится за углом: мужчины толпой направляются к «шевроле», матушке и нам с Номи на сей раз никак не удастся там присутствовать; ничего, все будет в порядке, говорит матушка.

Потом, в какой-то момент, мы обнаруживаем, что и не знаем уже, не ели ли мы двумя-тремя часами раньше то, что едим сейчас; блюда приносят и приносят, и конца им не видно, только вроде бы отвалились, как несут снова; мы с Номи поражаемся, сколько может съесть наша маленькая мамика; матушка уже давно махнула на себя рукой и больше не подкрашивает губы, а тетя Манци превратилась в большую курицу: она рассказывает, как ее лучшая несушка пару дней назад вдруг решила сыграть с ней, хозяйкой, дурацкую шутку – стала нести яйца в каких-то местах, где их и не найдешь, ко-о-о-ко-ко-ко, у нас аж слезы на глазах выступают от хохота, потому что тетя Манци не только понимает куриный язык, но и прекрасно говорит на нем; она кудахтала до тех пор, пока курица не отвела ее к своим яйцам; между тем шафер не устает выкрикивать всякие шутки-прибаутки по поводу каждого нового блюда, от супа-гуляша крепче тело и душа, это, понятно, насчет супа-гуляша с клецками, и его, как выясняется, подают в самом начале, а потом еще раз, после полуночи, когда снова кормят супами, и кроме супа-гуляша – еще и бульоном с токайским вином, с постной говядиной, грибами и сладким луком, а еще бульоном с яйцом и большим количеством петрушки, это для тех, кто лыка не вяжет, то есть совсем упился; слушать сюда, кричит шафер, хватит зевать, ночь только начинается, и вскидывает руку вверх, давая знак, что можно нести кастрюли с очередным супом, но проворные, коренастые бабенки в красных передниках и платках уже тащат, по двое, огромные блюда: маленький сюрприз перед супами! – трясущийся холодец из поросят, и свежая гусиная печенка, запеченная в собственном жире, и фаршированные огурцы, и помидоры с рыбной начинкой, и форель, фаршированная гусиной печенкой, и взбитые яйца с луком и грибами, и палачинта с телятиной и сметаной; гремит туш – и в честь сюрприза, и в честь молодых, Нандора и Валерии, пусть ваша жизнь и жизнь всех нас будет такой же радостной и счастливой, как эта музыка, зычно возглашает шафер; пока застолье стонет, охает, ахает по поводу сюрприза, мы с Номи (которая то и дело отпускает язвительные реплики насчет шафера и его высокопарной манеры выражаться) потихоньку выскакиваем из шатра и, не обращая внимания на мужчин, что стоят, и курят, прислонившись к стене дома, и посылают вслед нам всякие замечания, бежим в летнюю кухню тети Манци, там быстро переодеваемся, – и ни слова не говорим друг другу о том, насколько легче вот так, в будничной одежде, в летних штанах и майке.

Слышь, Ильди, это ведь Дюла, там, у шатра? – говорит Номи, когда мы закрываем за собой дверь летней кухни; Дюла – один из наших двоюродных братьев, самый красивый, с глазами, которые, как говорится, прожигают насквозь; не будь он нашим двоюродным братом, тогда… тогда мы тоже в него влюбились бы, в Дюлу; а теперь куда он исчез? – спрашиваю я, и мы идем по темному заднему двору, мимо свинарника, хрюканье свиней сливается с музыкой, ну когда же кончится эта жара, говорит Номи; у колодца мы брызгаем друг на друга водой, хотела бы я знать, куда он делся, этот Дюла, говорю я, направляясь к широкой площадке для кур, на которой теперь пусто; берегись, тут везде куриное дерьмо, запросто растянуться можно, предупреждает меня Номи, и мы осторожно шагаем по скользким булыжникам, потом открываем, в самом темном углу, калитку – и оказываемся на настоящей свалке: автомобильные покрышки, обломки мебели, старые игрушки, даже ржавый глушитель валяется; это такое место, которое днем мы бы и не заметили, прошли мимо; ш-ш-ш, шепчу я, вон он, мы с Номи прячемся за дряхлый комод и стоим, пригнувшись и затаив дыхание, потому что знаем: то, что мы видим, нам видеть не положено.

Смотри, задница у Дюлы, как полная луна, чуть погодя шепчет Номи; да, но, в отличие от луны, задница Дюлы движется вперед-назад, причем довольно быстро; со спущенными штанами он выглядит по-дурацки, но так думаем только мы с Номи, единственные зрители, и нам лучше вообще туда не смотреть, а что делать, если уж мы тут оказались, говорю я, и, к счастью, довольно темно, так что видно не так уж много, видно только, как Дюла двигает взад и вперед свою луну, да еще видно, как он держит две ноги, что свисают по сторонам его бедер, а настоящая луна, та, которая над нами, вовсе не полная луна, а месяц, серп. Ты не знаешь, кто это? – спрашиваю я. Тереза, уверенно отвечает Номи, они с Дюлой все время переглядывались. Что, Тереза? – да ведь она замужем! Все верно, она замужем, а Дюла помолвлен; время от времени до нас доносится сонное квохтанье; курицам тоже что-то снится, шепчет Номи, наверняка кукуруза, что еще им, глупым, может сниться. Нам приходится все время перешептываться, говорить друг другу какую-то чушь, чтобы отвлечь свое внимание от того, что мы видим, от туфель на шпильках, которые сейчас клещами стискивают бедра Дюлы, и от странных, прерывистых звуков, которые доносятся оттуда; Номи прижимается ко мне и со смехом шепчет на ухо: пошли, хоть кур разбудим, ужасно хочется, чтобы что-нибудь случилось!


А потом, потом сорвалась задняя стенка шатра, как раз там, где сидели новобрачные; она как-то сползла вниз, и уже не видно было сердца, сплетенного из гвоздик, и икон, вместо них темнел задний двор. Это к несчастью! – кричат одни, дурной знак, и в такой день! Что вы там несете! Это же – свежий воздух! Уверенность в будущем! Свобода! – кричат другие, и громче всех тетя Манци; она хлопает в ладоши, вот теперь начинаем по-настоящему веселиться! И тут приносят фаршированный перец, и телячий паприкаш, и говяжий, бараний, свиной перкельт[5], – я хорошо помню пятна от супа, которые появились на скатерти в самом начале вечера, и хлебные крошки, которые уже перестали сметать со стола, и один-два стакана с вином, опрокинутые то ли по невнимательности, то ли потому, что без размашистых жестов никак невозможно выразить восхищение свадьбой и конечно же новобрачными, и окурки, которые еще не давят носком ботинка; понятно, что свиной холодец легко может свалиться с вилки, когда рука, которая держит ее, так неуверенна, и разве не фантастически вкусна та печенка, что оставила на скатерти такое огромное жирное пятно? Я прекрасно помню, какое множество пятен уже пестрело на скатерти, и как неуверенно ворочались языки у мужчин, и как они щелкали пальцами, требуя пива, даже если кружка, стоявшая перед ними, еще наполовину полна; и в этот момент отец встает, тяжело опираясь на стол – музыканты как раз играют последние такты песни «Покинул я прекрасный край мой», а Номи щиплет меня за руку, потому что в этот момент в шатер возвращается Дюла, а несколько минут спустя – Тереза, ну, что я говорила? – словом, отец, который перед этой песней объяснял на воображаемой карте международную обстановку, объяснял дяде Пиште, но так, чтобы карту его хорошо видели все, кому это хоть чуточку интересно, тем более что дядя Пишта в этот момент способен был лишь кивать, – словом, я смотрю, как отец, опираясь на стол, медленно поднимается, потом, отпустив край стола и качнувшись туда и сюда, утверждается наконец в вертикальном положении, поправляет узел галстука, одергивает на себе светло-серый пиджак, тянется за ложкой; ну, что теперь? – шепчет матушка, хотя прекрасно знает, как и мы с Номи, что теперь; отец, позвякав ложкой по стакану, просит тишины, всем своим видом показывая, что собирается сказать что-то важное, а не просто болтать языком, и шатер затихает; оглянувшись вокруг, я вижу опущенные головы, полузакрытые глаза, выбившиеся пряди во взбитых высоких прическах, размазанные тени на веках; Номи, шепчу я, давай смываться; но уже поздно!

И отец делает то, что собирался сделать: он поднимает рюмку, за молодых, за Нандора и Валерию, за 4 августа 1980 года, за то, что ровно три месяца назад сыграл в ящик Тито! Я желаю ему и надеюсь, вы тоже, чтобы он сто лет жарился на адской сковороде!

Нандор и Валерия вежливо и растерянно улыбаются; не просто на сковороде, а чтобы она докрасна была раскалена, кричит кто-то, и тянет к отцу свой бокал, и встает, но вообще-то все как сидели, так и сидят, а одна толстая баба вопит: чертовы идиоты, убирайтесь отсюда, если про политику хотите, и энергичным жестом показывает на выход, а кто-то хлопает в ладоши: музыку, музыку! Сбоку кричат: правильно говорит Миклош, но скрипачи и певцы уже играют и поют, очень девка хороша, если синие глаза… Слушайте сюда, вопит кто-то, сложив ладони рупором, это была дурацкая шутка, со стенкой-то, вон кто это сделал, те двое мальчишек, смотрите, убегают! – но это уже никого не интересует.

Ты что, в могилу нас всех загнать хочешь? – говорит дядя Мориц, который, как только музыканты начали играть, подходит к нашему столу и встает возле отца, так близко, что его нос с красными прожилками почти касается отцова лица, ты что, войны нам желаешь, а? – шипит дядя Мориц, или просто мелешь неведомо что? Матушка все еще прекрасно выглядит в своем зеленом платье, но видно, что она совершенно беспомощна, и никто не слушает ее, когда она жалобно говорит: ну разве нельзя поговорить об этом в другое время? Отец и дядя Мориц бросают в лицо друг другу яростные слова: ты нам войны желаешь? – снова и снова повторяет дядя Мориц; да ты что, ничего не соображаешь? – кричит отец и насмешливо выпускает в потолок шатра струю сигаретного дыма, – надел праздничные штаны, и юмор у тебя пропал начисто? Над морем дыма и ругани колышутся, словно цветные буйки, гирлянды лампочек. Насрать мне, что тебе Тито не нравится, вопит дядя Мориц (мы впервые слышим, как он сквернословит), только не я один считаю, что теперь некому страной управлять; его поднятая рука словно живет сама по себе, как отдельное существо. Где твое чувство реальности? – спрашивает отец, и выговорить это «чувство реальности» ему удается далеко не с первого раза, – неужто ты всерьез думаешь, что мертвый Тито развяжет войну?


Вокруг отца и дяди Морица собираются мужчины, я уже не могу понять, кто что пытается доказать, кто с кем не согласен, а тут еще возле мамики вдруг появляется Юли и верещит: снег идет, снег идет, зима пришла, губы ее измазаны сливками; мамика, от которой мы с Номи ждали, что кто-кто, а она-то уж точно утихомирит скандалистов, лишь качает головой: смотри-ка, братья-то как схватились, вот и все, что она находит нужным сказать, музыканты продолжают наяривать, хотя никто уже не обращает на них внимания, никто не поет, не танцует; в шатре стоит такой шум, что мне кажется, остатки еды на тарелках вот-вот снова станут горячими, а Тито, высунув голову из ада или из чистилища, кто его знает откуда, показывает язык всей честной компании, собравшейся в свадебном шатре: вот я какой знаменитый, видите, видите, и кончик носа его злорадно блестит.

Труднее всего, наверное, объяснить, как это так получилось, что дядя Мориц и отец все же не подрались и даже ничего не швырнули друг в друга; более того, спустя какое-то время я вдруг увидела, что они весело отплясывают друг с другом; смычки порхали над скрипками, словно вспугнутые птицы, контрабасист яростно дергал струны своего инструмента, все вокруг, подбадривая отца и дядю Морица, хлопали им с таким воодушевлением, будто ничего не случилось, и только мы с Номи смотрели на все это и ничегошеньки не могли понять.

Семья Кочиш

Однажды (дело было поздней осенью прошлого года) матушка пришла домой с сияющим лицом, которое вроде как казалось неуместным в такую холодную погоду, и с порога заявила: у меня для вас сюрприз, кофейня «Мондиаль» – наша, Таннеры уговорили владельцев, те собирались отдать заведение в аренду кому-то другому, но мы победили; я думаю, матушка сама потом смеялась, вспоминая, как она тогда выразилась: «Мы победили».


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4