Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Горбатые атланты, или Новый Дон Кишот

ModernLib.Net / Отечественная проза / Мелихов Александр Мотельевич / Горбатые атланты, или Новый Дон Кишот - Чтение (стр. 10)
Автор: Мелихов Александр Мотельевич
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Вот-с оно, значит, как-с...
      Значит именно проклятое государство, этот Левиафан, этот бессмысленный механизм вкладывает в руки мерзавцев волшебный меч-кладенец. А посему - он должен быть разрушен, - вместе с его тюрьмами, департаментами, казармами и - да!!! - с его законами, связывающими честных людей и вооружающими негодяев.
      Левиафан должен быть разрушен!
      Сабуров и прежде вступал в дискуссии со своим патроном: возможно, не без влияния этих собеседований и уж во всяком случае под влиянием польских событий генерал-лицеист прибрал в более укромное место свою уникальную коллекцию изданий Искандера. Нетрудно вообразить и последний их разговор.
      - Я понял, - возгласил Сабуров, - чем всегда будут заниматься государства, пытаясь бороться со злоупотреблениями своих же агентов. Государства всегда будут своими законами связывать народу руки, а потом пытаться обобрать с него кровососущих паразитов. Да народ мигом стряхнет эту нечисть - нужно только развязать его!
      - Если мы предоставим народ самому себе - он выделит из своей среды новых паразитов в еще большем изобилии, только и всего. По-вашему, народ должен делать, что ему заблагорассудится. Но у меня другой конек: порядок.
      - На галерах тоже был порядок: весла вздымались по барабанному бою.
      - И только поэтому галера стремительно неслась вперед. Петр Великий недаром регламенты всех коллегий составлял по образцу адмиралтейского. Ваш излюбленный пример с бессмертной губкой и уязвимым слоном доказывает, что самостоятельность отдельных клеток допустима лишь на самом примитивном уровне организации. Но мертвый слон лучше живой губки! A propos, каким словом вернее всего выразилась бы самая глубокая, самая заветная ваша мечта?
      - Братство, - не задумываясь, отвечал Сабуров.
      - Гм, братство... А куда же вы дели свободу и равенство?
      - Равенство - это уж не одинаковость ли? Братство, напротив, есть расцвет всех индивидуальностей, высшее разнообразие! А свобода от чужих страданий и надежд и вовсе недопустима.
      - Итак, братство... Но у меня иной девиз: ВЕЛИЧИЕ. А его не может быть без подчинения частных лиц государственной воле.
      - Ваше "величие" требует беззащитности человека перед любой административной вошью!
      - Вдумайтесь: без подчинения центральной власти, без принудительного очерчивания границ исчезла бы Россия!
      - Но люди, ее населяющие, остались бы!..
      - "Люди" - этого мало. Меня не устроит оставшаяся на месте России равнина, населенная конгломератом племен, изъясняющихся на различных диалектах бывшего русского языка: ведь без централизованного установления грамматических правил, без централизованного просве
      На огонек
      Глотнув бессмертия, Сабуров-младший (будем пока называть его так во избежание путаницы) переворачивал чистые страницы до тех пор, пока не добрался до фотографии. Снова с непонятной робостью вгляделся в коричневые лица...
      И поспешно захлопнул журнал, словно его поймали с поличным...
      Хотя здешним майским ночам было и далеко до ленинградских, но после пяти утра Сабуров уже издали мог разглядеть копченое нутро стариковской квартиры. Языки копоти вокруг окна придавали ему вид какого-то черного прямоугольного цветка. Жалкий стариковский скарб под окном был в сохранности (и клюшки валялись...), не хватало лишь половника и кастрюли, но, оглядевшись, Сабуров обнаружил их на детской площадке, в песочнице. Кастрюля была наполнена песком, из которого хозяйственно торчал половник. Что ж, преемственность поколений. Бессмертие.
      Неужто и луковицу потомки уже пустили на жаркое? Но нет, она лежала на прежнем месте, и - что это? - из ее макушки выстрелил остренький зеленый язычок, даже два. Она продолжала расти, давать потомство, не интересуясь, как его встретят здесь, на земле, где никто никому не нужен...
      А старик... его журнал... И вдруг Сабуров-младший с забытой серьезностью понял, что он не может так это оставить: будто ему принесли ребенка и сказали, что это его сын, но он волен поступить с ним как угодно - хоть выбросить. Если бы Лида...
      И вдруг, когда он подумал о ней без обычных саркастических ужимок, у него буквально зашлось сердце, и он понял, что влюблен смертельно и что ему стоит серьезных усилий, чтобы удержаться от какого-нибудь безумства: броситься к ней на самолете - на крыльях любви, так сказать - или отгрохать телеграмму слов на восемьсот (спасло лишь то, что в свое время он не поинтересовался ее адресом). Но еще не поздно, черт возьми: жизнь не кончена в сорок один год! Правда, у Болконского зазеленел дуб, а у него лишь луковица, но он все равно уже не выпустит из рук сокровищ, на время ссуженных судьбой, не выпустит ни любви, ни таланта.
      Как бы ты сам оценил скрипача-виртуоза, который явился бы на коммунальную кухню и ударил каприс Паганини? Кто был бы виноват в постигшем его разочаровании - стряпухи или он сам? Своей работой ты пытаешься продлить некое волоконце бессмертного корневища, и иного выхода у тебя нет, ибо бессмертное свое волоконце ты любишь такой любовью, какой не любил ни одного реального человека, и, пожалуйста, не притворяйся, будто кого-то из живых ты любил любовью более высокой, чем деяния бессмертных гениев. Вот ты и вскормил зверя - так называемый талант: или ты даешь ему дело, которого он требует, или он начинает выедать твое же собственное нутро.
      Но и об этом думалось с молодечеством. И гордостью.
      Послышался шорох - под окном проскользнула черная кошка. Остановилась и требовательно посмотрела Сабурову в глаза, и ему отчего-то сделалось жутко. Он вспомнил, как его великий однофамилец на необитаемом острове крестил каких-то тварей, и неожиданно для себя осенил кошку крестным знамением, и, кажется, не слишком бы удивился, если бы та внезапно растаяла в воздухе облачком серного дыма. Но кошка не двинулась, продолжая проницательно всматриваться в самую его сердцевину. Уж не душа ли стариковская явилась, подумалось Сабурову в полной гармонии с предыдущим жестом. Надо хотя бы узнать его имя, - автора этих удивительных записок сумасшедшего.
      Но в ЖЭКе занимались живыми: какая-то женщина, глядя остановившимися выпученными глазами мимо головы начальника, выкрикивала одно и то же:
      - Только они за дверь, а оно опять потекло!
      - Скажите ваш адрес.
      - Только они за дверь, а оно...
      - Так какой ваш адрес?
      - Только они за дверь...
      - Адрес ваш скажите.
      - Только они за...
      - Вы скажете адрес в конце концов?!
      На лицо женщины стала возвращаться осмысленность.
      - А вы на меня не кричите.
      - Я на вас не кричу, я ваш адрес спрашиваю.
      - А вы на меня не кричите!
      - Я не кричу, я спрашиваю, какой ваш адрес.
      - А вы на меня не кричите!!!
      - Я не кричу!!!
      Когда она наконец удалилась, начальник на вопрос Сабурова схватился за голову:
      - Да вы что, товарищ, хотите, чтобы я еще про покойников заботился? У меня живых две тысячи, и все писают, все какают, все моются, а оно течет и все мне на голову... Все течет - и все из меня.
      Сабуров хотел было сходить еще и в паспортный стол, но потом передумал - к чему? Старик сдал ему на руки младенца и исчез, не польстившись на жалкое бессмертие имени. И вода из протекающего унитаза смыла его следы...
      На ветке среди едва пробрызнувших зеленых звездочек соловьем заливался воробей - самозабвенно раскрывал клювик, вибрировал горлышком. Внезапно Сабурову пришло в голову, что воробью и дела нет до того умилительного чувства, с которым Сабуров на него смотрит, - и Сабуров почувствовал детскую обиду на неблагодарную черствость самовлюбленной пичуги. Когда Аркаша был совсем маленьким, про каждого незнакомого человека он немедленно спрашивал: "А он меня знает?" - Вот она, забота о продолжении своего духовного рода, ибо отпечатки, которые мы оставляем в других людях, - единственная доступная нам форма бессмертия.
      По пути домой Сабурову встретилась девушка, в первый миг напомнившая Лиду, и у него радостно екнуло сердце. Во второй раз оно тоже екнуло, но уже не очень, а в третий раз он просто рассердился, что ему подсовывают такие грубые подделки.
      Дома Сабуров неожиданно застал Аркашу, преждевременно вернувшегося из школы. Аркаша по обыкновению пребывал в полной прострации, портфель на этот раз выпал из его бессильных рук еще в прихожей. Сабуров почувствовал всегдашний прилив раздражения этим систематическим бездельем, но взглянул на Аркашину горестно поникшую голову, и - раздражение сменилось пронзительной жалостью. Боже, да ведь перед ним его Наследник! И так-то он делился с ним любовью к бессмертному... Но как же Наталья-то допустила, чтобы ее обожаемый супруг вливал яд сорокалетнего неудачника в беззащитную душу ребенка! Да и убежден ли ты сам, что люди способны только завидовать и затаптывать все незаурядное? Свои обиды ты вымещал на беззащитных детенышах, вел себя с ними не как мужчина, берущий тяжесть мира на собственные плечи, а как капризная бабенка, готовая наговорить вдесятеро больше, чем думает, чтобы другие брали на себя труд утешать и разубеждать ее. Хуже того: детей, внимавших тебе, словно пророку, ты отравлял саркастическим празднословием из заурядного кокетства и даже ревности, когда видел в них любовь и уважение к кому-то или чему-то.
      "Но ведь я оберегал Аркашу от увлечений, чтобы уберечь от неизбежных разочарований!.." - теперь и любуйся сыном, "глядящим на мир без розовых очков". Чувства вины - вот чего, оказывается, не хватало Сабурову, чтобы сделаться хорошим отцом. Ему вдруг сделалось неловко заговорить с Аркашей - любой тон казался фальшивым. Он позвонил на службу, взял отгул за последнюю овощебазу. Постоял у аппарата в поддельной задумчивости. Но Аркаша внезапно выручил его:
      - Я заметил: кто ненавидит непохожих, обязательно любит Сталина.
      - Правильно. Сталин и был Верховным Хранителем Единообразия, - насчет чего высокоумного привычная интонация выскакивала сама собой.
      - А ненавистники Сталина, оказывается, тоже любят единообразие...
      - Что ж они, не люди? Плюрализм и релятивизм - общее бедствие для всех. Вроде экологической катастрофы.
      - Если любишь правду, так хоть сам не ври, - Аркаша бормотал, словно в отключке. - А они ("Сторожа евонные, что ли?") ничего официального заранее не признают - да еще и врут. Чтоб все наверху были гады. Горбачев гад, Ельцин гад... Я иногда думаю: может, они просто завистники? Им все заранее известно... как бабки прямо: болтают много, а сахар пропал. Да я бы поклялся всю жизнь сидеть на мороженой картошке - только б разрешали болтать правду!
      - Я тоже больше всего на свете дорожу болтовней. Болтовня, а не жратва делает нас людьми. - Сабуров ощутил на щеках жар застенчивости.
      Аркаша не слушал. Сабурову вспомнилось: лет шесть назад они с Аркашей ждали поезда морозным зимним вечером (можно, стало быть, считать - морозной зимней ночью). В другие вагоны уже давно входили люди, только их с Аркашей вагон угрюмо чернел и безмолвствовал, и так же угрюмо чернела и безмолвствовала длинная очередь на посадку.
      - Почему все молчат? - кипятился наивный Аркаша.
      - Убедились, что так легче отделаются. - Понимать, как и почему тебя секут - последняя услада интеллектуала.
      - Так надо пожаловаться! Начальнику! - два магических слова.
      - Тем временем и поезд уйдет. Выяснится, к тому же, что начальник вчера в Читу укатил - рельсовые стыки ревизовать. А может, его и на свете нет. Но чтобы узнать это, нужно три года изучать штатное расписание из четырех тысяч пунктов, - мазохистски расчесывал Сабуров свое бессилие перед последней административной вошью.
      Аркашины мысли, столкнувшись на пути закона с несокрушимой стеной, двинулись в направлении партизанской борьбы:
      - Надо проводницу взять за шкирку!..
      - Ты ее за шкирку, а она тебя в милицию: Коленька, попросит, сволоки-ка, по старой дружбе, этого субчика в участок, пусть посидит, пока поезд не отправится. Ишь, пьяная рожа, залил глаза, да еще бузит!
      - Они не имеют права! - еще одно заклинание. О правах лучше и не знать, если все равно не можешь ими воспользоваться. - Мы не пьяные!
      - А в протокол запишут, что пьяные - жалко что ли. Ну, помашешь метлой суток пятнадцать...
      - Почему же они нас всех еще не посадили?!
      - Исключительно по милосердию своему.
      - Ну... а... а если они... а если мы...
      Аркашина мысль заметалась по клетке, будто новичок в зверинце: а потом... потом Аркаша сморщился, как старенький китаец, и беззвучно безнадежно заплакал. А Сабуров, высокоумная скотина, смотрел на эту картину, как хирург на умело ампутированную подрагивающую конечность: избавление от иллюзий не может проходить безболезненно.
      И те китайские морщинки, кажется, так и не разгладились на Аркашином личике... Воспоминание пронзило Сабурова такой болью, такой жалостью к несчастному Аркаше, что он и сам сморщился не хуже престарелого китайского крестьянина и начал шарить по карманам, извлекая из них мятые бумажки. Обыскав еще и старые брюки, он наскреб четырнадцать рублей.
      - Возьми, купишь "Кримсон, Лейк и Палмер". Или "Модерн Шопинг".
      - Что?! - оскорбленно вскинулся Аркаша. - Такой группы вообще нет! Это все равно что я бы тебе сказал: купи Толстоевского или Паскудина!
      - Бери, пока дают!
      Диалог с сыном охладил неумеренную вспышку родительской нежности. А каким, в самом деле, манером он должен был утихомиривать Аркашу, не подрывая в нем веру в свою социальную защищенность? Уговаривать в елейной манере: у проводницы, мол, маленькие детки - она их накормит, напоит, спать уложит и придет? Или в молодецкой: ништо, мол, горе не беда - на таких ли морозах в войну стаивали! (Молодецкая манера переносит внимание с моральных тягот на физические, но и елейная придумана с толком - притворяешься, будто оказываешь снисхождение тому, кто тебя унижает).
      А вот не додумался же он сказать Аркаше с полной откровенностью: "Мы бессильны на земном поприще, против хамства и начальства. Но на бессмертной стезе мы можем сражаться, а изредка и побеждать". Вот самый хитроумный ответ на самый непостижимый вопрос, о который рано или поздно расшибается почти каждый, кого угораздило родиться в России с душой и талантом: а кому нужно то, что я делаю? "Для слесаря, токаря, плотника, грузчика на каждом шагу висят объявления: требуются, требуются, требуются, а между этих однообразных строк я читаю обращенное лично ко мне: не требуется, не требуется, не требуется...".
      Бедная псина Игоря Святославовича, забирая уже в утробный рев, выла так жутко и безнадежно, что Сабурову подумалось: не к покойнику ли? Обидно: уж больно незатейливое кладбище (надо же - комбинат!) ему предоставлялось: именно здесь вот, среди серебрящихся, как елочные игрушки, типовых надгробий тебе и предстоит скоротать вечность...
      В прихожей послышался Натальин голос, окрашенный безнадежностью, и Шуркин, окрашенный закоренелостью. Наталья была отозвана с ответственнейшего совещания телефонограммой (страшным усилием воли ухитрилась побледнеть только за дверью): ее сын Александр окончательно превратился в завзятого спекулянта, пытаясь сбыть своему приятелю Бобовскому (прямо в школе - до дому дураку недотерпеть!) иностранную пластинку в неприличном конверте (женская талия была обнажена на пару дюймов пониже, чем принято в фирме "Мелодия"). Мало того, этот идиот начал еще и разглагольствовать в перестроечном духе, что частник торгует честней, чем государство. Видимо, в семье такая идеологическая обстановка, не без надрыва указала Эра Николаевна.
      - Государство - это Церковь, - понимая Эру, покивал Сабуров. - А Церковь способна освятить любое мошенничество.
      Но для Натальи главный ужас был в том, что Шурка намеревался не просто "сдать" приятелю "пласт", но еще и нажиться на этом!
      История началась с того, что Шурка на толчке присмотрел крутой пласт, за который просили всего-навсего четверть, но у Шурки был только двадцатник. Шурка начал было душиться, но хозяин равнодушно отметал все предложения:
      - Файф, юноша, файф, - и утешал: - Да ты всегда сдашь за сороковник мне только душиться времечка нет. А тут вижу - парень понимает в музыке.
      Шурка был тронут такой проницательностью, а кроме того, его пленила заостренная коварная борода продавца, - это был олдовый мэн, напоминающий Генриха VIII кисти Гольбейна-младшего (Шурка немедленно дал зарок при первой возможности обзавестись такой же бородой). Проявив чудеса изворотливости, Шурка раздобыл файф и сделался обладателем пласта, сулившего пятнаху чистой прибыли. Однако, по старой дружбе, Шурка согласился взять с Бобовского только тен (чирик) надбавки и, следовательно, опуститься на файф.
      - Так это теперь значит и есть наше светлое будущее - на товарищах наживаться?! - воззвала Наталья уже не к мальчику, но к мужу.
      - Нажива, - разъяснило божество, - это, как правило, только символ достоинства. Вроде медали.
      Семейство успело перебраться на кухню, поэтому всем кажется, что уже наступил вечер.
      На расстроенном лице Натальи появилась тень надежды: по отношению к денежным все прочие мотивы являются возвышенными.
      А Аркаша зацепился за другое.
      - Государство превратилось в Церковь оттого, что слишком уж сверхчеловечески могущественно. Я заметил: кто сильнее других в два раза, вызывает зависть, в тысячу раз - восторг, а в триллион раз - благоговение. Поэтому и не должно быть таких сверхчеловеческих...
      - Почему не должно - людям они нужней всего, - сейчас Аркаша даст понять, что он успел подглядеть стариковские записки... Но Аркаша дернулся как ужаленный - "Это еще с чего?!" - и умолк, окрасившись в малиновый цвет.
      - Чтобы не знать сомне... - но тут возмутилась Наталья: - Ну что за трепачи - ведь мы должны что-то решить с... - однако Аркаша так зыркнул на нее, что она, к удовольствию Шурки, уже не смела прерывать монолог Отца и Учителя, непогрешимого, как папа.
      - При товарище Сталине, господа, мы жили в десять раз хуже, чем сейчас, а недовольных было в сто раз меньше. Потому что те, кто обитал за железным занавесом, как-то очень слабо напоминали людей. Трудящиеся мечтали исключительно раздобыть десять центов, чтоб отравиться газом. Иногда они, правда, еще устраивали забастовки - это было второе и последнее, что они умели. Капиталисты же были запрограммированы исключительно на выкачивание сверхприбылей, к которым, как это свойственно механизмам, они стремились безо всякого смысла, поскольку не имели ни одной человеческой потребности, ради которых люди только и хотят быть богатыми. Их невозможно было ощущать людьми - вроде нас.
      - А я ужасно сочувствовала угнетенным, - мечтательно произнесла Наталья.
      - А я блэкам сочувствовал, - выпалил Шурка и покраснел. В первом классе он подарил негру двадцать копеек и был задержан за приставание к иностранцам.
      - Ну дайте же договорить! - застонал Аркаша.
      - Я тоже сочувствовал угнетенным, но это были люди в каком-то все же упрощенном исполнении. Но именно это и нужно - чтобы тебе в голову не приходило, что у чужаков можно что-то перенять. Все самое лучшее - от причесок до самолетов - у нас: "советское значит лучшее". Но чтобы уберечь тебя от сомнений - от собственного зрения, неоходимо насилие такого масштаба, которое вызывало бы уже не вульгарный страх, а благоговение. Для нашего счастья нужен океан крови - под такой подливкой мы с благоговением и аппетитом, как спагетти под томатным соусом, уплетем даже несколько меридианов колючей проволоки - что там суп из топора!
      - А если бы Сталин был еврей - его бы любили? - вдруг брякнул Шурка.
      - Да будь он негром преклонных годов - все равно обожали бы, - ненавистно усмехнулся Аркаша. - Как же не обожать, если столько людей поубивал!
      - Да, но еще чаще его обожатели борются за право оставаться автоматами. Нынешнее помешательство на диетах, на "травах", на экстрасенсах все это погоня за автоматизмом, за слепотой: ведь абсолютное единомыслие возможно только во лжи - только ложь бывает простой и общепонятной, а истина всегда многослойна и необщедоступна. И...
      Сабуров понял, что он упивается собственным краснословием, что, уловив один фактор - погоню за несомненностью, он хочет из него вывести чуть ли не всю человеческую историю...
      - Получается, - вдруг вознегодовал Шурка, - люди любят, чтобы ими командовали? Получается, я собираюсь в кино, а мне говорят: "садись за уроки" - так я, получается, еще и доволен? Или я хочу купить мопед...
      - Хватит, хватит, мы уже все поняли, - взмолился Аркаша. - Тебе же объяснили, люди любят, чтобы им самим не хотелось ничего неположенного. Ты, правда, любишь как раз неположенное, но все равно любишь. А вот когда сам не знаешь, чего и хотеть...
      Знакомо было до галлюцинации. Но истерический Аркашин захлеб, малиновые тона, которые больше пристали бы петлицам лейтенанта внутренних войск, чем физиономии мыслителя, всколыхнули в Сабурове привычное раздражение. Ему снова захотелось преподать Аркаше урок просвещенного скептицизма.
      - Так, так, - произнес он тоном искушенного диагноста, - значит маятник начал обратное движение.
      - Какой маятник? - малиновый Аркаша почувствовал, что сейчас его будут оскорблять.
      - Когда обманет нечто Великое, Высокое и тому подобное, начинается откат к простому, наглядному. К так назывемым первичным, то есть примитивным ценностям: друг, любимая, будничные человеческие отношения - ничего сверхличного, никакой философии, никакой политики...
      - Как у Ремарка, - всунулся Шурка. - И у Хэма.
      - Верно. Ты не так глуп, как кажется.
      Шурка торжествующе показал Аркаше язык. Аркаша, передернувшись, отвернулся.
      - Но уставши от убогости мелочей, - продолжал эстрадный пророк, - ты начинаешь чувствовать, что жизнь проходит впустую, растрачивается на заурядные хлопоты о заурядном куске хлеба, на заурядные услуги заурядным людишкам. И в тебе начинает зреть бунт: да с какой стати благоденствие этих посредственностей следует считать мерилом добра и зла?! Вперед к великому - пусть туманному и опасному! Нам уже хочется связать наше маленькое "я" с каким-то грандиозным целым, а вовсе не с благополучием равного нам, а потому и неинтересного маленького человека.
      - А дальше что? - с заинтересованным презрением спросил Аркаша.
      - А дальше отдельные дерзкие человеколюбцы начинают подозревать, что успех целого не приносит счастья ни одному реальному человеку: наш паровоз вперед летит, а по бокам-то все косточки русские... Понемногу всякое величие уже вызывает скепсис, становится дорог не величественный Медный Всадник, а бедный Евгений под копытами его коня, не "слава, купленная кровью", а "полное гумно"... Словом, виток приближается к завершению. И тогда приходит Сабуров Аркадий Андреевич. Который уже не желает ничего надчеловеческого - ни культуры, ни величия ценой хотя бы одной замученной слезинки.
      - Браво! - очень серьезно произносит Аркаша, подчеркнуто пренебрегая насмешкой.
      И это концертное одобрение снова покоробило Сабурова - тоже мне, эстрадно-кухонный Екклесиаст: нет ничего нового под солнцем - только маятник, качающийся от малого до великого и обратно... Сабуров покосился на Наталью, но эта дуреха гордилась его красноречием, как и двадцать лет назад: ее подруги и родня глазам своим не верили, до чего их умница, общественница и золотая медалистка послушна какому-то ученому дохляку. Вот оно - право таланта! И счастье быть рядом с ним. На днях, желая ее развлечь, а заодно слегка успокоить свою, впрочем, и без того не слишком обеспокоенную совесть, Сабуров сводил Наталью на французскую комедию в захудалый кинотеатришко, наполненный сомнительной, полухулиганской публикой, и Наталья так хохотала, что казалось еще немного - и хулиганы начнут делать ей замечания: "Уважайте же окружающих!".
      Но она лишает его мужества (скепсиса) своим пафосом...
      - Как хорошо не иметь никаких талантов! Не приходится ни на кого обижаться.
      - Настоящий творец, - возгласил Сабуров, - служит не смертным, а бессмертному!
      - Как это "бессмертному"? - мимо Аркаши не проскочишь.
      - Знаете, как можно заработать триста рэ? - вспомнил Шурка радостную новость. - Можно записаться в очередь на видик, а когда подойдет, продать какому-нибудь грузину и взять три сотни сверху. Я тоже собираюсь так сделать - получу только паспорт...
      - Вперед к великому... - неприятно усмехнулась Наталья.
      - Аркашка, - Шурка сразу аппелирует к ровесникам, - что, плохо что ли - ничего не делать и триста рваных получить?
      - Умоляю - не пачкай меня, пожалуйста.
      И Шурка притих, притих...
      - Итак, папа, - следователь вернулся к допросу, - в этом мире, мне послышалось, сыскалось что-то бессмертное?
      Внезапно сердце Сабурова забилось отнюдь не эстрадным манером.
      - В истории это дело самое обычное, - справился Сабуров. - Чье-то творчество силой государственной власти превозносится выше звезд небесных... Литтруды Брежнева вы сами в школе проходили.
      - Уж Эра так трепетала... - криво усмехнулся Аркаша.
      - А сейчас помину нет. И это, повторяю, дело самое обычное - взять хотя бы философские сочинения Сталина, пение Нерона...
      Шурка с Натальей смеются, Аркаша и на них косит со злостью - как же, у алтаря!..
      - Потому и не должно быть таких сверхчеловеческих сил... - заводит он, но Сабуров останавливает его жестом гаишника:
      - Но государство с любым казенным талантом обращается как и с прочим казенным имуществом: то вознесет его высоко, то бросит в бездну без следа. Именно без следа. А чтобы уничтожить без следа, скажем, Пушкина, пришлось бы стереть с лица земли миллионы людей - может быть, просто-таки всю человеческую культуру. Хотя знают и понимают его единицы, а для остальных "фрукт - яблоко, поэт - Пушкин".
      Сабурову неловко. Аркаша ждет, к чему он клонит. Шурка и так знал, что гениям море по колено. А у Натальи на лице просветленная скорбь: гении, хоть тресни, всегда рождают в людях просветленность. И Сабуров добавляет десертную ложку иронически-лекторского тона.
      - Складывается впечатление, что у определенных явлений культуры есть некое подземное корневище, которое дает все новые и новые побеги, сколько их ни срезай, и вот оно-то, это бессмертное корневище, вероятно, и является единственной вещью, на которую способны смотреть снизу вверх мы, аристократы духа.
      Сабуров всегда испытывает страх получить вместо улыбки усмешку.
      К идее бессмертного крневища Наталья с Шуркой отнеслись вполне житейски, но Аркаша!.. Сабурову случалось видеть Аркашу восхищенным, но он уж и не помнил, когда в последний раз видел его обрадованным... не тогда ли, когда Аркаша, точно зная, где враги, а где друзья, покрывал бумажные листочки краснозвездными самолетиками, испускающими пламенные пунктиры во вражеские танки?
      - Я только теперь понял, - ахал Аркаша, простирая лапку и тут же отдергивая ее обратно (Сабуров не поощрял физических контактов), - а то я книг не мог читать, искусство ненавидел - за то, что в нем всегда какая-то гармония - тьфу, слово-то какое поганое! - чувствуется, даже в отчаянии, красота какая-то паршивая, даже в грязи, в уродстве... Да какое право вы имеете вносить гармонию, эстетизм в чужие страдания!.. Я все думал: как же отчаянье выразить только отчаяньем, черноту - только чернотой, без признаков этой... да не перебивай же меня! - без "трагической просветленности"... Но ведь личные, смертные чувства поневоле приходится выражать бессмертными средствами - ведь язык, краски, слова они не нам принадлежат и с нами не исчезнут, вот в чем соль! Вполне лично выраженное чувство - это только бессловесный вой или визг, а чуть ты подключил слово, мысль, как уже впустил ту самую гармонию, потому что это уже говоришь не вполне лично сам, а сквозь тебя говорит какой-то бессмертный корешок, волоконце... Искусство оттого и не может быть беспросветно черным, как твоя личная, животная смерть!
      - А к бессмертному всех, я заметил, тянет, - вдруг мрачно загудел Шурка, которому надоели темные Аркашины пророчествования. - У спортсменов есть свое корневище... И у блатных тоже...
      - Недаром я всегда чувствовал: хуже всего, когда убьют, да еще и след хотят отнять, волоконце бессмертное перерезать...
      Но тут Наталья заметила перед собой три желудка, которые, если поторопиться, можно успеть наполнить чем-то вкусным. Бросив быстрый взгляд на будильник и, перепоясавшись передником, она скоренько извлекла из холодильника ком теста, обмятый словно бы пещерным гончаром.
      - А пирог бессмертен? - вдруг ляпнул Шурка и, покраснев, сердито зыркнул в сторону Аркаши, - А чего? Рецепт пирога можно передать!
      - Бессмертие пирога - это высокое анонимное бессмертие, - провозгласил Сабуров.
      - Если анонимное - какое же это бессмертие? - рассердился Шурка. Интерес собачий!
      - И мне его не надо, - медленно покачал головой Аркаша и надолго онемел, пораженный надчеловеческой идеей анонимного бессмертия. А Наталья продолжала ласково укладывать бледный, обвисающий пирог в противень, словно безнадежно больного младенца в колыбель.
      Когда, умиротверенная их сытостью, она вновь удалилась на театр военных действий, и Сабуров вновь защемился в своей дневной келье, заглянул Шурка, чем-то заранее смущенный.
      - Знаешь, я зачем хотел побольше бабок наварить? Чтобы как у Ремарка... или у Хэма... заглянул в бар, пропустил рюмочку кальвадоса. Или коктейля.
      Про мопед не вспомнил, значит не врет.
      Внезапно Шурка с отвращением вывернул губы:
      - На толчке такие - умм... пог-ганые спекули попадаются: жирный, в вареной джинсй, полный рот золотых зубов - ме-э-э... - и вдруг снова на что-то решился:
      - Меня один пацан, малолетка, просил камеру для вйлика достать. Я его спрашиваю, для смеха, конечно: а сколько бабок отмаксаешь? А он говорит: тебе моя бабушка гостинца даст. Представляешь? Гостинца даст... Мы, все, конечно, загоготали. А теперь, как вспомню, так сердце болит. Он-то, наверно, уже и забыл, может, сам уже гогочет, а я как вспомню... Моя бабушка тебе гостинца даст...

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25