Начальник его вызвал сразу и заметил замысловатую ухмылочку, бродившую на лице Мишки.
– Ну, раз сунул рог свой, придется мочить до конца. Вхожу в зону! Давайте договариваться! – сказал Шевчук, всем своим видом и поведением подчеркивая полную независимость.
– А что нам договариваться? – спросил начальник, стараясь разгадать смысл Мишкиной ухмылки. – Будем жить.
– Не будут трогать – буду жить. Я никого не касаюсь, и меня пусть никто не касается. Буду сам по себе жить.
Подполковник усмехнулся.
– Ну и каша у тебя в голове. Ну ладно! Там видно будет! Только я тебе, Михаил Илларионович, вот что скажу: душа у тебя затемненная, очень нездоровым духом пропитанная. Насквозь! Тебе много думать нужно.
Определили Мишку, как и Антона, в третий отряд, к капитану Шукайло, только в другое, одиннадцатое отделение, где воспитателем был Суслин Ермолай Ермолаевич. Шевчука также одели в черный костюм и поставили в строй – он стал воспитанником и как будто растворился в общей массе. Но этого «как будто» хватило только на несколько дней.
10
Туман постепенно рассеялся. Тюремная «наволочь» тоже понемногу сползала. Когда Антон по привычке кровать назвал нарами, его остановили: «Какие такие нары?»
Это был его сосед по койке Слава Дунаев. Ему не шло уменьшительное имя: он был высокого роста, плотный, кряжистый, но все его звали – Славик. Он всегда был подтянут, подобран, аккуратно подпоясан и производил впечатление очень домашнего, ни в чем дурном не замешанного мальчика. На самом деле, как впоследствии узнал Антон, Дунаев тоже основательно напутал в жизни. Но все для него, очевидно, было в прошлом и совсем не оставило следа. Круглое, мягкое, с мягкими же пухлыми губами, небольшим, усыпанным веснушками носом и светлыми, не очень заметными бровями лицо его было располагающим и дружелюбным.
Дунаев встретил Антона приветливо. В первый же день, когда после обеда они вышли на строительство клуба, Дунаев с носилками в руках спросил Антона:
– У тебя пара есть? Пойдем со мной.
Антон согласился, и они стали работать вместе – большой и высокий, только что оштукатуренный зал нужно было очистить от строительного мусора, и вереницы ребят шли с носилками взад и вперед, в одну дверь входили, в другую выходили и выносили битый кирпич, обломки досок, стружки и известковую пыль. С непривычки у Антона скоро заболели руки, но Дунаев, видимо, не уставал, и Антону приходилось тянуться за ним. Не обращая внимания на осенний холодок, Дунаев снял даже гимнастерку, и под желтой выцветшей майкой заиграла его мускулистая грудь и иногда были видны края какой-то татуировки. Антону любопытно было узнать, что там изображено, и он всматривался в синие разводы, не решаясь спросить.
– Что подглядываешь? – заметив его взгляды, спросил Дунаев и поднял майку, – Третьяковская галерея.
Во всю ширину груди его красовалась великолепно выполненная татуировка: «Три богатыря».
– Вывести нужно бы, да жалко! – добавил Дунаев.
– Жалко! – согласился Антон.
– Глупость наша, – усмехнулся Дунаев. – А у тебя есть?
– Начал было, – показал Антон синеющую на руке букву «М», – да воспитательница вошла в камеру, помешала. А потом не захотелось.
– Молодец! – похвалил его Дунаев. – А «М» – это кто ж, девушка?
– Да нет. Какая девушка? – смутился Антон. – Мама! – Хотя на самом деле он и хотел тогда увековечить на своей руке имя Марины.
Так они поработали до ужина, сдружились, и, когда вечером Елкин опять предложил положить Антона рядом с ним, на свободную койку Сазонова, Дунаев сказал капитану Шукайло:
– Нет, Кирилл Петрович, пусть он рядом со мной ляжет.
Сказал он это просто и определенно, как о решенном уже деле, и Кирилл Петрович согласился. Правда, свободных кроватей около Дунаева не было, но он переговорил с командиром, произвели кое-какие перемещения, и Антон лег рядом с Дунаевым. На другой день они опять работали на строительстве клуба, теперь на замесе бетона, и Антон впервые узнал, что такое бетон, как он составляется, сколько кладется в него песку, щебня и сколько засыпается цемента. Узнал он, что и цемент бывает разный, разных марок и, в зависимости от этого, бетон по-разному «схватывается».
Вечером в первый день Дунаев провел его по «зоне», все показал, и потом они вместе пошли на стадион.
– А ну, сколько раз подтянешься? – спросил Дунаев, указывая на качающиеся на ветру кольца.
Антон подтянулся пять раз.
– Тренироваться надо, – сказал Дунаев и, разбежавшись, прыгнул через барьер. – В футбол играешь?
– Играю.
– Тебе в баскетбол хорошо, ты – длинный.
Антону захотелось сесть рядом с Дунаевым и в школе, и он даже осмелился попросить об этом Кирилла Петровича – хотя слово «осмелился» не совсем подходит сюда, потому что к воспитателю он проникался все большим и большим доверием.
– Ну, это как классный руководитель, – сказал Кирилл Петрович.
На другой день он зашел в школу. Классный руководитель Ирина Панкратьевна, учительница математики, подозвала Антона, побеседовала с ним и сказала:
– Сидеть ты будешь с другим. Но ничего, не пожалеешь.
Соседом Антона оказался Костя Ермолин. Это был стройный паренек с мелкими чертами лица, с черными и тонкими, точно прочерченными, бровями и грустным взглядом тихих и мягких глаз.
Впоследствии Антон узнал и причину этой грусти.
Поздно вечером Костя шел с девушкой, и в темном переулке на них напали хулиганы. Убегая, он пропустил вперед девушку, а сам вынул перочинный нож и, отбиваясь, попал одному из нападавших в грудь. Хулиганы отстали, Костя с девушкой ушли и думали, что все обошлось благополучно. Но через три дня Костю арестовали: оказалось, что раненный им парень умер, и Костя стал убийцей.
На суде адвокат долго спорил с прокурором о пределе необходимой обороны, но окончилось все это для Кости печально – он был приговорен к лишению свободы.
Антон с Ермолиным тоже скоро сошелся. Ирина Панкратьевна на перемене подсела к нему на парту и рассказала Косте, что Антон отстал, хочет догнать и вместе со всеми кончить десятый класс.
– Поможешь?
– Что за вопрос? Конечно! – ответил Костя. – Ты только не стесняйся, спрашивай! – сказал он Антону. Но Антон, конечно, стеснялся, а то и просто не желал обращаться за помощью, из гордости – ему хотелось все понять самому, и разобраться самому, и догнать самому, без чужой помощи. Прошлые недоработки давали о себе, однако, знать, особенно по математике. Антону вспоминались слова Прасковьи Петровны, когда она в прошлом году уговаривала его, преодолев неприязнь к Вере Дмитриевне, усердно заняться математикой: «Математика – это логическое здание: вынешь одну колонну, и все рушится». Теперь Антон ясно видел, сколько таких «колонн» ему не хватало, как не хватало выдержки, сосредоточенности и умения управлять собой: во время урока он часто ловил себя на том, что мысли его разлетаются, как голуби. Ловил его на этом и Костя Ермолин и укоризненно говорил:
– Ну что же ты? Нужно слушать.
Сбивался Антон и на «самоподготовке», которая проводилась тоже в школе под наблюдением Кирилла Петровича. Но иногда его заменял командир, и тогда было труднее сосредоточиться – ребята больше шумели, и даже сам командир нарушал порядок.
Кирилл Петрович в первый же день привел Антона к мастеру производственного обучения, Никодиму Игнатьевичу. Очень суровый на вид мастер строго требовал повиновения во всем, в каждой мелочи – прийти строем, приставить ногу, доложить, точно по журналу произвести проверку, потом раздеться, получить инструмент, стать на рабочее место, а стал на место – работай, нечего расхаживать, время на ногах разносить! Спросить нужно – подними руку, у мастера тоже ноги есть, сам подойдет… И ходит: сначала пройдет, посмотрит, кто как за дело берется, потом еще раз пройдет и еще, а под конец дня обойдет все верстаки и осмотрит, кто как свое рабочее место убрал.
Ребята иногда ворчали на мастера, но он им ни в чем не уступал.
– Вы не считайте, что это так, пустячок, – говорил он в свободную минуту. – Раз режим, значит, режим, Режим – это все!
Антона Никодим Игнатьевич встретил тоже строгим, взыскательным взглядом и этим сразу ему не понравился. По первой теме – «разметка» – Антон получил задание: на листе толстого трехмиллиметрового железа провести две параллельные линии на расстоянии десяти миллиметров друг от друга.
«Это и дурак сможет!» – подумал Антон и, взяв «чертилку» и масштабную линейку, быстро выполнил все, что нужно.
Никодим Игнатьевич велел ему повторить это еще раз и еще.
– Да что это – забава! – сказал Антон, – Вы мне настоящую работу давайте.
– Делай-ка, делай! – проговорил Никодим Игнатьевич. – И в следующий раз не спорь. Больно прыткий!
Вторая тема – «рубка». Тут в Антоне тоже заговорило упрямство. Никодим Игнатьевич показал ему, как стоять, как держать зубило, куда ударять молотком.
– Ты смотри не куда молоток бьет, а где работа производится, в эту точку…
«Глупости какие! – подумал Антон. – Бить в одну точку, а смотреть в другую».
Он поступил, конечно, наоборот, ударил молотком по руке и стал дуть на больное место.
– Ну, тот не слесарь, кто рук не бил, – заметив это, сказал Никодим Игнатьевич. – Валяй-ка работай!
Так понемногу устраивалась новая жизнь Антона – он записался в библиотеку, научился натирать пол, чистить картошку, делать множество других дел. Не все было гладко – происходили разные события, совершались проступки, и тогда провинившиеся становились на вечерней линейке перед строем и давали объяснения. Но это опять было так не похоже на то, о чем болтал Мишка Шевчук.
Мишку Антон первые дни не видел и уже считал, что тот добился своего. И Антону было интересно – куда направили Шевчука и какую же в конце концов зону он нашел себе по своему нраву? И в то же время Антон был рад, что расстался с этим неспокойным и задиристым парнем. Мишка ехал с ним из одной тюрьмы и был ниточкой, которая связывала его теперешнюю, новую жизнь в колонии с прошлой, с воспоминаниями о Крысе, Генке Лызлове и Яшке Клине. И вдруг на строительстве, в ряду других ребят, он заметил знакомую клетчатую кепку. Крутом все кипело; одни ребята, наступая друг другу на пятки, шли с носилками, пара за парой, пара за парой, а другие загружали эти носилки мусором. Среди них был и Мишка, но он нехотя, еле-еле двигал лопатой, и его испитое лицо изображало полное пренебрежение ко всему происходящему вокруг. Ребята наконец не выдержали и обругали ленивца, и тогда Мишка бросил лопату и, засунув руки в карманы, пошел прочь. Потом Антон видел его в строю – он ступал не в ногу, с тем же пренебрежением ко всему окружающему, и, заметив Антона, подмигнул ему – и, наконец, в мастерской: Мишка валял дурака, двигал ушами и смешил ребят.
Улучив момент, Мишка подошел к Антону и, снова подмигнув, спросил:
– Ну как, студент?.. Живешь?
– Живу.
– А должок-то помнишь?
– Какой должок?
– В вагоне-то!.. Забыл? Что проиграно, забывать не положено. Не по-воровски!
– А я по-воровски жить не собираюсь! – решительно проговорил Антон.
– О?.. И отдавать не собираешься?
– Почему не собираюсь? Отдам!
– Фуфло задул?
– Не знаю! Не понимаю! – сказал Антон, чувствуя, что этот разговор снова тянет его назад, в болото, на которого он только что выбрался, и, испугавшись этого, еще решительнее повторил: – Не понимаю!
А Мишка вдруг усмехнулся, и в этой усмешке Антону почудилось нечто очень похожее на усмешку Крысы, вспомнился пронзительный взгляд Генки Лызлова тогда, на лестнице.
– «Не понимаю… Не собираюсь…» – передразнил его Мишка. – А как же ты жить собираешься?.. К маме? А у мамы тебя не пропишут.
– Почему не пропишут? – упавшим голосом спросил Антон.
– А почему тебя нужно прописывать? Кому ты нужен? Зачем? Чтобы из-за тебя потом начальник милиции неприятности получал? Их у него и так хватает. А ты думал, тебя там ждать будут, – ухмыльнулся Мишка, заметив растерянность Антона. – С хлебом-солью встречать? Жди! Разевай рот шире, а то подавишься. Они, брат, тебе покажут. Без прописки на работу не возьмут, без работы не пропишут. Понял? Вот и начнут, как футбольный мячик, тебя из конца в конец ногами шпынять. И никуда ты не уйдешь от нас, и никакой тебе дороги нету. Ну, что? Взял в соображаловку? А то «не понимаю»! Дура!
Мишка отошел, а Антон растерянно смотрел кругом, не слышал, как прозвенел звонок, и опоздал на работу.
– Где ты гуляешь? – строго спросил его Никодим Игнатьевич. – Почему не вовремя?
Антон не знал, что ответить, и молча стал к тискам.
«И как все получается? Опять, вопрос, и опять неизвестно, что делать. Долг… Какой долг? Разве они всерьез играли там, в вагоне? Так. От нечего делать. И вдруг – долг!.. «Никуда ты не уйдешь, никакой тебе другой дороги нету!» И когда ж это кончится? И кончится ли? Может, и действительно впереди одни мытарства и не будет никаких дорог в жизни? »
Антон опять поранил себе руку, перекосил угольник. «Долг?.. Черт с ним! Ладно. Расплачусь. Буду отдавать сахар, второе… Не пропаду я без второго. И без сахара не пропаду. Черт с ним!»
За ужином Антон положил в карман полагающийся ему сахар, чтобы при случае отдать его Мишке. А на другой день, в воскресенье, на второе было мясо с картофельным пюре. Антон решил съесть пюре, а кусок мяса тоже незаметно положить в карман. Но как это сделать, когда кругом ребята, все едят и разговаривают и смотрят? Уже все поели, а у Антона в миске остался только этот один нетронутый кусок мяса.
– Чего ты с ним возишься? – спросил Слава Дунаев.
Антон не знал, что сказать. Ему не жалко было мяса, но за то, что приходилось сейчас изворачиваться, его взяло вдруг зло и на Мишку и на себя.
– Кончай обед. Встать! – раздался между тем голос командира, и тогда Антон быстро засунул мясо в рот.
– Отстаешь! – прикрикнул на него командир. – Ты у меня еще в строю чавкать будешь?
Антону стало стыдно, перед ребятами, и он, не разжевывая и давясь, спешил проглотить злосчастный кусок мяса.
– Ты что? Должен, что ли, кому? – спросил его шедший рядом с ним в строю Слава Дунаев.
– Нет. Что ты? – соврал Антон и сразу же пожалел, что соврал, подивившись, что Слава угадал его мысли.
«А впрочем, ладно! Никого это не касается. И не буду я… Да что я на самом деле? Не буду я Мишке ничего выплачивать. Зачем это нужно? Не буду!»
Потом он обнаружил в кармане вчерашние, замусолившиеся уже два куска сахара и выбросил их.
Ему так надоело бесконечное тюремное томление, бездействие и скука, что теперь все, начиная с утренней зарядки, он выполнял с большим рвением. И постель он старался заправлять, разглаживая каждую складочку и ревниво поглядывая на соседей, чтобы у него было ничуть не хуже, а лучше и ровнее, чем у других.
Поглядывал Антон и на своего командира. Не то грек, не то цыган, тот носил редкую фамилию Костанчи, был суров, неулыбчив и говорил короткими, рублеными фразами, и Антон его побаивался и пытался подавить в душе неприязнь к нему.
– Ты у меня чтоб бегом одеваться! – прикрикнул Костанчи на Антона в первое же утро.
Ну, а как же должен говорить командир, если он командир и обязан подтянуть подчиненного? Должен же он как-то отличаться от остальных ребят? И Антон одевался «бегом», старательно делал зарядку, выносил по распоряжению Костанчи воду из-под умывальника и вообще стремился не получать выговора, ни в чем не отставать и не подводить отделение.
Правда, постепенно осматриваясь вокруг, Антон стал замечать, что не все так стараются и не всех командир заставляет одеваться «бегом», и потому на зарядку девятое отделение иногда выходило с запозданием, но когда он один раз немного замешкался, Костанчи грубо закричал на него.
– Себя показывает, – сочувственно сказал Антону Елкин, а потом нагнулся и почему-то шепотом и не сразу добавил: – И… у воспитателя он любимчик. Понятно?.. Ты только ему особенно-то не давайся. Ты лучше – в лапу.
– Как «в лапу»? – не понял Антон.
– А очень просто!.. Ну, у меня был день рождения, мамаша прислала посылку, ну что мне – жалко! И ему хорошо, и мне спокойнее. А какая мне выгода с командиром ссориться? Зачем?
Что командир иногда «показывает себя», Антон и сам замечал – во время генеральной, или, по ребячьему выражению, «гениальной», уборки он подгоняет и покрикивает, а сам никогда не возьмет тряпки в руку; приведя отделение в столовую, задержит его в положении «стоя»; а то и несколько раз повторит команду: «Сесть! Встать! Сесть! Встать!»
А один раз, когда ребята в свободный час сидели в садике, кто с книжкой, кто за шахматами, а командиру потребовалось срочно построить отделение, он молча смахнул у играющих шахматы.
Но все это были редкие случаи, и Антон не придавал им большого значения – так это было далеко от «табуреток» и «тумбочек», которыми пугал его Мишка, и он добросовестно выполнял все распоряжения командира и даже как-то убрал за ним постель.
– Это зачем еще? – строго сказал ему Слава Дунаев.
Антон смутился, почувствовал, что он допустил какую-то неловкость, но ему так хотелось быть образцовым воспитанником, и он не понял своей ошибки.
Как-то после ужина Антона встретил зашедший в столовую начальник.
– Ну как? Привыкаешь?
– Привыкаю, товарищ подполковник, – сказал Антон.
– Какие вопросы?
– Нет вопросов, товарищ подполковник,
– Как питание?
– Ничего.
– А по-настоящему?
– По-настоящему маловато, – смущенно пробормотал Антон.
– Ну, после тюрьмы всегда так. Работа! Кирилл Петрович, запишите его на дополнительное… А чего нос повесил? Ну, выше, – Максим Кузьмич шутя потянул Антона за подбородок, – выше голову!
– Есть выше голову, товарищ подполковник! – по форме ответил Антон и вдруг, неожиданно для самого себя, спросил: – Товарищ подполковник! А меня потом пропишут? Когда выйду?
– Рано ты о прописке задумался! – усмехнулся Максим Кузьмич. – Рано!
Антон почувствовал, что он опять сделал какую-то оплошность, и расстроился. Но потом все переменилось: на вечерней линейке ему вместе с Дунаевым была объявлена благодарность за хорошую работу на строительстве. Антон, услышав свою фамилию, готов был заплакать – давно он не получал никаких благодарностей, даже забыл, когда и получал.
11
Началось с бани. Когда Мишка Шевчук разделся, все ахнули. Что татуировка обычна в преступной среде – это известно, что многие изощряются в подобной живописи и видят в ней особую лихость – тоже известно. Но то, что оказалось у Мишки, поразило всех, даже самых бывалых и опытных: и грудь, и спина, и руки, и ноги – все было у него исколото сплошь. И полногрудая русалка с рыбьим хвостом, и пронзенное стрелою сердце, и якорь, перевитый толстой цепью, и нож, и бубновый туз, и бутылка водки, и чего-чего только не было на костлявом Мишкином теле. Но две вещи особенно поразили всех. На груди красовалась выполненная славянской вязью надпись: «Нет счастья в мире, ну и шут с ним». Вместо «шут» стояло другое, более крепкое слово, но изречение приобретало от этого только большую выразительность. А на другом, потаенном месте значилась фамилия заморского деятеля, давшего свое имя одной из пресловутых «доктрин». Это особенно понравилось ребятам, и, когда они разглядели все это, в бане поднялся гомерический хохот.
Любопытства и озорства ради каждый норовил поближе рассмотреть эту надпись. Мишку окружили, Мишку тормошили и тянули в разные стороны. Мишка сначала смотрел волком, потом попробовал смеяться вместе со всеми, затем разозлился и, схватив шайку, принялся размахивать ею направо и налево. Сначала это рассмешило ребят еще больше – они бегали от него, а он гонялся за ними, и получилось неожиданное развлечение. Но Мишку это распаляло все больше и больше, лицо у него исказилось, глаза засверкали исступленным, наконец совершенно бешеным светом, и он, не помня себя, со всего размаху ударил кого-то шайкой. Тот вскрикнул, схватился за голову, и все ребята мгновенно умолкли. Но через минуту эта тишина разразилась громом.
– Ты что?.. За что? Да кто ты есть?
Чем бы все это кончилось, трудно сказать, если бы не подоспел воспитатель Суслин. Он не видел начала происшествия, но, услышав необычайный шум и крики, вбежал в баню, когда ребята, наступая, окружили Мишку, а тот, размахивая шайкой, озирался, как волчонок. Суслин растолкал ребят и схватил Мишку за руку, но тот дико глянул на него и оскалил зубы. Тогда командир и двое ребят бросились на помощь воспитателю, вырвали у Шевчука шайку и, обхватив его сзади, скрутили руки. Мишка стал брыкаться, и тогда другие ребята подняли его за ноги и за руки, положили на лавку и прижали к ней. Кто-то окатил Мишку холодной водой, он зафыркал, сморщился и, побившись еще немного, успокоился.
Все могло оказаться простым курьезом, если бы не удар, который Мишка нанес одному из ребят. У пострадавшего оказалась рассеченной голова, и его пришлось отправить в санчасть. Начальник вызвал к себе для объяснений и воспитателей и капитана Шукайло.
– Товарищ подполковник, я с хозяйственной комиссией получал белье, – оправдывался Суслин. – А на складе меня задержали – необходимых размеров не хватало.
– Это меня мало касается, – строго выговаривал Максим Кузьмич. – Белье нужно было получить раньше. Но оставлять новичка без присмотра, и такого новичка…
– Но, товарищ подполковник, ребята приняли его неплохо. И он, кажется, – ничего.
– «Неплохо»… «Кажется»… Что за терминология?
Максим Кузьмич смотрел на растерянное лицо, в растерянности своей обнаружившее вдруг крайнюю беспомощность – лицо безликого человека. Видно было, что он очень перепугался – не за Мишку, не за того, с рассеченной головой, а за себя, за взыскание, которое на него может быть наложено. И чем пристальнее Максим Кузьмич смотрел на Суслина, тем больше у того дергалось лицо и дрожал голос.
– Товарищ подполковник! И кто же мог предполагать, что получится такая история с татуировками? – продолжал он свои оправдания.
– В нашем деле все нужно предполагать, – ответил Максим Кузьмич.
Отчитав Суслина, начальник обратился к стоявшему здесь же с виноватым видом капитану Шукайло:
– Кирилл Петрович! Шевчука возьмите под общественный контроль, круглосуточное наблюдение. Только осторожно, чтобы он этого не чувствовал. Ясно?
– Ясно, Максим Кузьмич.
– Докладывайте мне о нем каждый день.
– Слушаюсь, товарищ подполковник.
Но все, что капитану Шукайло приходилось докладывать о Мишке, было малоутешительным: Мишка – анархист, Мишке ничего не нравится – не нравится уборка, не нравится строй («шагаловка»), не нравится линейка («выстроят и начнут мытарить»), он рассказывает всякие сказки о тюрьмах и своих воровских похождениях, пытался сделать из газет карты и организовать игру, грубит, ко всем относится с пренебрежением, даже презрением, – сделаешь замечание, он ухмыльнется и пойдет, будто его не касается.
– Со школой как?
– И слышать не хочет. «А на кой мне ваша школа? Отвяжитесь!»
– Как работает?
– Так и работает! «На кой мне ваш клуб? Привыкли руками заключенных жар загребать».
– А как с дежурствами?
– Пока обходим его. А пора! Не знаю, как быть. Повязку он не наденет.
– Ну, подождите еще.
– Нельзя, ребята ворчать начинают.
– Разъясните. Ну, а если нажимать, что получится? Его, очевидно, пережали где-то, вот он и упирается.
К Мишке были прикреплены двое ребят – один земляк его, а другой в прошлом тоже «упирался рогом» и не хотел «входить в зону», а теперь был в активе, в производственной комиссии. Они старались быть всегда возле него, вели разговоры, рассказывали о жизни колонии. Мишка слушал, иногда ухмылялся, иногда неопределенно поддакивал, а чаще помалкивал, но когда командир отделения предложил ему папиросу, он отказался.
– На подлянку гнешь? – криво усмехнулся он. – Не согнешь!
При этом он выругался грязным словом. А словом этим на том диком жаргоне называют тех, кто изменил диким «законам». Грубое слово – и по звучанию и по смыслу, и командир отделения обиделся. Вида он не подал, но затаившиеся где-то остатки былых предрассудков вдруг заслонили перед ним его обязанности.
Когда пришло время и Мишка был назначен дежурным по столовой, он, как и предвидел Кирилл Петрович, отказался надеть красную повязку, которую дежурный должен носить на рукаве. Тогда командир вспомнил нанесенную ему обиду и решил проявить свою власть.
– А как же ты будешь дежурить без повязки? Надеть!
– А ты чего рот разеваешь? – взъерепенился Мишка. – Всякая… кричать тут на меня будет! – И опять произнес то же грубое слово.
– Надеть! – вне себя закричал командир.
– Не надену!
– А чего на него смотреть? – тоже возмущенные его упрямством, закричали ребята. – Заставить, и все! Пусть попробует снять!
И тогда произошло неожиданное: Мишка выпрыгнул из окна и побежал. Ребята сначала замерли, а потом спохватились и помчались за ним. Но несколько мгновений, которые они потеряли, дали возможность Мишке завернуть за угол, потом еще за угол, вокруг столовой и далеко опередить преследователей. Через минуту над колонией раздались сигнальные выстрелы. Над вышкой, в укромном углу за столовой, в чистом утреннем небе ясно были видны оранжевые вспышки. Из башни над вахтой, где было караульное помещение, прозванное ребятами инкубатором, мчалась охрана, из штаба, на ходу одеваясь, спешил начальник, его заместитель, бежали капитан Шукайло, Суслин и все, кому по тревоге положено быть на своих местах. Все торопились к столовой, к вышке, с которой были произведены выстрелы.
На расстоянии трех метров от каменной стены шло проволочное заграждение на толстых столбах. Пространство между заграждением и стеною называлось предзонник. Эта мертвая, запретная полоса, по-ребячьи «запретка», была начисто выметена и посыпана песком, чтобы оставался на ней каждый след.
Эту «запретку» и нарушил Мишка. Он подбежал к проволочному заграждению и стал перелезать через него против самой вышки на виду у часового. Часовой, окликнув его несколько раз, открыл огонь в воздух, а Мишка, очутившись в «предзоннике», остановился. Дождавшись там прихода начальника, он тем же порядком, не торопясь, чтобы не порвать штанов, перелез у самого столба через проволоку обратно и вплотную подошел к подполковнику.
– Берите! …
В этом и заключался расчет Мишки: нарушение запретной зоны равнозначно побегу, а за побег что-нибудь да полагается. И Шевчук решил, что держать его здесь после такого нарушения, во всяком случае, не станут.
Но подполковник рассудил иначе. Он приказал отвести провинившегося в штрафной изолятор, а потом, вызвав Суслина, выяснив все обстоятельства и продиктовав тут же приказ о вынесении воспитателю выговора, пошел к Мишке.
– Чего ты валяешь дурака? Ну скажи! Давай говорить откровенно!
– А я откровенно и говорю, – возразил Мишка, – а никакого дурака не валяю. Я просто попал в некурящий вагон.
– А чем тебе здесь плохо?
– А что хорошего? – Мишка зло посмотрел на начальника. – Куда пошел? Зачем пошел? Наставили шпионов: я в уборную – и они в уборную. Будто я не вижу. Да и торчать мне тут нечего. Перевоспитать меня невозможно – это дохлое дело. Из меня никогда ничего не получится! А так – на что я вам! Увезите меня, и все. Я жить здесь не буду!
– Нет, будешь! – решительно сказал подполковник. – Я могу отправить тебя в режимную, я могу у прокурора взять санкцию и отдать тебя под суд, а я никуда тебя не отправлю. Будешь жить здесь!
– Не буду!
– Нет, будешь!
– Ну ладно! Я вам дам звону! – угрожающе пообещал Мишка.
…И «дал».
Был совсем поздний вечер, когда подполковник Евстигнеев пришел домой после общей линейки, закончив наконец свой рабочий день. Он снял форменный китель и превратился в простого русоволосого человека Максима Кузьмича, отца семейства. Он умылся и сел с женой ужинать. Дети легли спать, а жена всегда его дожидалась. Они давно пережили тот неизбежный, по-видимому, период, когда чрезмерная занятость мужа порождает разные вопросы и недоразумения. Все было ясно и договорено, и все утвердилось на необходимой степени взаимного доверия и уважения, без которой невозможна нормальная жизнь семьи. Совместные ужины, обязательные, как бы поздно они ни были, служили символом семейных уз.
Супруги сидели и тихо разговаривали о мелких хозяйственных делах, без которых жизнь тоже невозможна, когда тишину семейного вечера разорвал резкий телефонный звонок. Максим Кузьмич взял трубку и услышал взволнованный голос:
– Товарищ подполковник! Докладывает дежурный по колонии. Воспитанник Шевчук, содержащийся в штрафном изоляторе, разбил стекло и осколком порезал себе живот.
– Иду!
– Товарищ подполковник! – Голос в трубке звучал уже иначе. – Вы не беспокойтесь, меры приняты: врач вызван, воспитанник Шевчук направлен в санчасть.
– Иду, иду!
Максим Кузьмич быстро надел китель и, снова превратившись в подполковника, ушел, а вернулся уже в середине ночи, когда жена спала. Но она тут же проснулась и встревоженно спросила:
– Ну как? Что?
– Ничего. Все в порядке.
– Хорош порядок!.. И что ты с ним, с идиотом, возишься? Наживешь ты себе неприятностей. Отправил бы – и все!
– Будем спать, Леночка! Поздно!
– Ну не опасно все-таки? – не успокаивалась жена.
– Нет, ничего!
Рана, которую нанес себе Шевчук, действительно опасности не представляла. Через несколько дней Мишку выписали из санчасти. Начальник приказал привести его к себе и сказал: