ЧЕРНЫЕ ПТИЦЫ ГУСТАВА МАЙРИНКА
Ступени уходят в головокружительную глубину, липкая тьма заклеивает тело и втискивает мускульную дрожь в кости скелета, и вытянутые пальцы нащупывают что-то мягкое, скользкое, пульсирующее, ледяное… гибельную тишину разрывает тяжелый хриплый вздох, и наше сердце, вырванное искусной рукой невидимого хирурга, где-то далеко-далеко неторопливо и монотонно отстукивает: раз… два… три… четыре…
Время еще есть. Надо повернуться и найти дверь. Но увы: «Вместо ручки в дверь была вделана человеческая кисть; белые пальцы трупа – на безымянном тускло блеснуло знакомое кольцо, – вцепившись в пустоту, окоченели в последней судороге». Нонсенс? Недоразумение? Рукопожатие?
Наше знакомство с Густавом Майринком состоялось. Мы вышли из своего пространства, мы вошли в его психологический климат. Но так ли это? На мгновенье взметнулись кровавые искры понимания, и мы различили зловещий ландшафт окружающего. Мы окружены. Лучше отбросить книгу, вернуться на свое место в жизни и накрыться с головой лоскутным одеялом взаимоотношений, дней, телевизионных программ. «Только не думай ни о чем необычном, оставайся при старом повседневном, – предостерегал внутренний голос. – Как молнии, опасны мысли». Но не так-то просто вырвать с мясом отравленную стрелу рассуждения Майринка. У нас нет своего места в жизни, так как все мы больны, живем в госпитале и врачи дирижируют каждым экзистенциальным мотивом. В самом деле: нам постоянно дают советы, консультируют меню, регулируют передвижение, выписывают бесконечные рецепты поведения. Мы живем в эпоху универсальной пародии: красный крест великого рыцарского ордена иоаннитов-госпитальеров стал эмблемой весьма сомнительной медицинской помощи – кто-то копается в наших телах, свинчивает и вывинчивает детали машины, именуемой странным словом «фактор». Мы живем в санатории, короче говоря.
В сборнике «Волшебный рог немецкого филистера» есть небольшой этюд под названием «Больно». В комнате, предназначенной для приема посетителей, сидят обитатели и гости психиатрической клиники. «Не разговаривают – боятся, что сосед либо начнет рассказывать свою историю болезни, либо усомнится в методах лечения… Несказанно пусто и одиноко. Вялые немецкие сентенции, наклеенные на белом картоне черными блестящими буквами, действуют как рвотный камень». Наблюдатель спокоен и вполне предполагает возможность «революции»: «Я не удивлюсь, если все эти люди, без всякого призыва, сожмутся в единого человека и начнут крушить все подряд – окна, лампы, столы». Но ничего не происходит, потому что «…всем нам довлеет время и высасывает нас как полип».
Майринк пытается нащупать гордиев узел проблемы: спровоцированная кем-то или чем-то жизнь зажигает наши зрачки, заставляет нас работать, суетиться, кричать, любить, ненавидеть. И когда действие провокации кончается, глаза потухают, голова опускается, пальцы сцепляются, и мы сидим в тягостном, напряженном ожидании… новой провокации. В Африке это называют позой «таири», на Гаити отдыхом «зомби» – так сидят оживленные колдунами трупы после монотонной и элементарной работы. Наблюдатель чувствует, что и сам он медленно и верно втягивается в это роковое оцепенение: «Я вспоминаю все мрачные переживания своей жизни, они поочередно возникают в памяти и взирают на меня черными глазницами домино. У меня такое ощущение, словно полость рта забита большой серой каучуковой массой, которая разрастается, заполняет гортань, заполняет мозги». С белых костяных пластинок домино глядят черные глаза. Юноша, сидящий рядом, пытается уложить эти костяшки в коробку… и симметрии никак не получается. И наблюдатель аналогичным способом силится навести порядок в своей бедной голове: «Я вспоминаю все мрачные переживания своей жизни, они поочередно возникают в памяти и взирают на меня черными глазницами домино, словно ищут неопределенный ответ: я стараюсь расположить их в какой-то призрачной коробке, в каком-то зеленом гробу – но каждый раз выходит то больше, то меньше».
Таков один из многочисленных вариантов онтологической схемы Густава Майринка: жизненное время – мучительное ожидание, заполненное постоянным пересчетом костяшек – переживаний, секунд; жизненное пространство – комната, оклеенная медицинскими советами, коробка, гроб… В этом континууме сидят или стоят марионетки, манекены, восковые фигуры, пытаясь вычислить, что же именно довело их до жизни такой, где находится недостающее звено, какое фатальное событие или переживание определило их так называемую жизнь и замазало известкой их колоритную надежду. Они берут костяшки домино и рассматривают их до боли в глазах: вот жизнь, вот моя позиция в жизни. Плохо я живу, надо менять позитуру, надо впредь относиться к жизни серьезно, равнодушно или с наплевательским юмором. С такого размышления начинается рациональная увертюра экзистенциальной катастрофы. Потому что «быть в мире» отнюдь не означает поиска схематических и химерических ориентации или специфического отношения к миру. Между «тик» и «так», в неясной протяженности между страницами, может случиться все что угодно – удар птицы в оконное стекло, кораблекрушение, двадцать лет тюрьмы, обжигающая боль откровения. «Между секундой и секундой пролегает граница, которая не во времени – она лишь подразумевается. Это такие ячейки, как на сетях… – читаем мы в рассказе «Bal macabre». – Но сосчитать все ячейки – это еще не время, и все же мы отсчитываем их – одна, другая, третья, четвертая…» Мы опутаны сетью времени, мы барахтаемся в ней и принимаем наши судороги за действительные переживания, а беспорядочную возню и катанье по земле – за пройденный путь. Нервное «тик» и задумчивое «так», будильник и секундомер, паническая дрожь спровоцированного желания и глупого раскаяния, рождающие одно и то же: надо было поступить не так, а так… Характерный для начала нашего века вопрос: «я иду» или «меня ведут»? Если я, то кто такой этот «я», если они, то кто «они»? Аффектация, аффектированное пожимание плечами, убийство в состоянии аффекта – гальванические судороги разлагающейся плоти, кривляние марионеток, отчаянная жестикуляция палача, который искренне верит в свою спасительную миссию. Это просто времяпровождение, прозябание, но где же истинное время и настоящая жизнь? Раскроем книгу одного из примечательных людей нашего столетия и прочтем: «Аффект: слепо возбуждающий импульс. Страсть: светлый и концентрированный взрыв в экзистенциальной конкретности. Очень поверхностны высказывания следующего типа: гнев вспыхивает и улетучивается, то есть недолго продолжается, ненависть живет долго. Нет. Любовь или ненависть не только живут дольше, но впервые дают истинное время и устойчивость нашему бытию» (М. Хайдеггер, «Ницше»). Философ рождает аффект беспокойного размышления, но где мы найдем реальность любви или ненависти? Ведь сейчас яснее, чем когда бы то ни было, становится понятно, что книги – сеть времени, что они высасывают нас как полипы, отнимают у нашей любви или ненависти всякую энергию и склонны убивать любой росток самостоятельной мысли. Мы живем в исторический момент провала авантюры Гутенберга. Вспомним пророческие слова Клода Фролло – героя «Собора Парижской богоматери» Гюго: «Это убьет то». «Это» – одна из первых печатных книг, «то» – собор, архитектурная мистерия, вечный символ, побуждающий к свободному труду. Но свобода для нас – только развлечение в ресторациях типа «Зеленой лягушки», отвлечение от монотонной работы зомби. В клейкой сети времени барахтаются «двуногие птицы без перьев». Почему Паскаль так определил человека? Почему Густав Майринк назвал «пингвином» Тадеуша Флугбайля – удивительного героя своего романа? Да и кто, собственно говоря, он сам – Густав Майринк?
Скучно писать о «творческих поисках выдающегося мастера австрийской литературы» и классифицировать писателей, как растения или минералы. Необходимо ли это? Александр Блок в одном шуточном стихотворении почел это за необходимость:
…В конце ж шестого тома Гейне, там, Где Englische кончаются Fragmente, Необходимо поместить статью О Гейне в Англии: его влиянье На эту нацию и след, который Оставил он в ее литературе.
В отличие от Гейне Майринк не оставил никаких следов ни в английской, ни в австрийской литературе. Столь знаменитый при жизни, он в отличие от своих друзей – Франца Кафки и Ярослава Гашека – остался после смерти в сравнительном забвении. Подобно Эдгару По и Лавкрафту, он обязан современной своей репутацией французским энтузиастам, которые не только хорошо издали его полное собрание сочинений, но и сообщили о нем кое-какие сведения. Скупые, впрочем. Это, во-первых, объясняется очень похвальной сдержанностью по отношению к жизни любого автора вообще, а во-вторых, отсутствием сколько-нибудь полной информации о родоначальнике черной фантастики. Посему мы считаем возможным ограничиться следующей цитатой из послесловия к роману «Ангел западного окна»:
«Густав Майринк (1868 – 1932) начал свою литературную деятельность сравнительно поздно: с 1903 года стали появляться его рассказы, собранные в 1913 году в сборник «Волшебный рог немецкого филистера». Первый роман, «Голем», прославил его имя. 1916 год – «Зеленый лик», 1917-й – «Вальпургиева ночь». И так получилось, что во время первой мировой войны, которая отнюдь не благоприятствовала популярности художественной литературы, тираж «Голема» достиг ста тысяч экземпляров, а «Зеленого лика» – сорока тысяч. В 1921 году был написан четвертый роман – «Белый доминиканец», и в 1927-м вышел последний – «Ангел западного окна». При этом Густав Майринк издавал и переводил классиков оккультной и фантастической литературы».
Надо отдать должное Марианне Вюнш – автору этого послесловия, – она довольно успешно постаралась ввести Густава Майринка в немецкоязычный художественный контекст. Высоколобые критики оставляли и оставляют Майринка во втором либо в третьем эшелоне австрийской прозы, отмечая, правда, его своеобразный юмор и хлесткую сатиричность. Литературоведческий подход мало что нам даст, вернее сказать, совсем ничего. Можно при сильном желании различить некоторое влияние Гофмана, Ахима фон Арнима, Теодора Фонтане, поверхностное стилистическое сходство с прозой Франца Верфеля или Альфреда Кубина, известное сближение инфернально-юмористических констант Майринка, Моргенштерна, Ведекинда. И тем не менее Майринк настолько чужд философско-литературным тенденциям этого столетия, определенным Фрейдом, Гуссерлем, Карнапом, настолько чужд экзистенциальному абсурду и глубинной психологии, что его вполне можно изолировать от главных художественных направлений новой эпохи и поместить в более или менее отдаленную провинцию европейской беллетристики. Он, разумеется, остроумен, он хороший изобретатель сюжетных хитросплетений. Но таких остроумцев и выдумщиков в наше время, слава богу, достаточно. Итак, общее мнение критики приблизительно таково: Густав Майринк, ненавистник филистеров, офицеров и всякого мелкобуржуазного отребья, подавленный тревожной атмосферой предвоенного десятилетия и катастрофой мировой войны, не нашел ничего лучшего, как начитаться оккультной литературы и посвятить себя сочинительству оккультно-юмористических новелл и туманных, зловещих романов. Ирония судьбы заключается в том, что его писания моментально пришлись по вкусу презираемым филистерам, которым, конечно, очень понравилось, что им плюют в физиономию и призывают к путешествию в фантастические миры. Таково было расхожее мнение о Густаве Майринке, пока этим писателем всерьез не занялись современные популяризаторы магии и алхимии – Луи Повель и Жак Садуль, а также представители эзотерической метафизики – Рэ-мон Абеллио и Джулиус Эвола.
Что можно сказать по этому поводу? Густав Майринк – автор очень открытой прозы, доступной любому читателю. Так писали Парацельс и Франсуа Рабле, так писал бы Тиль Уленшпигель, если бы знал грамоту и нашел бы время для подобного занятия. Сияющая мрачным блеском, испещренная шутливыми огоньками поверхность романа или рассказа должна быть, так сказать, общепривлекательной. Глубина, которая страшит, не является подлинной глубиной, ибо facilis descensus Aver-ny – легок и приятен спуск в инфернальные пропасти. Поэтому совсем не обязательно чувствовать иронию в названии «Волшебный рог немецкого филистера». Все мы без исключения обыватели, глупцы и филистеры, и почитать себя за человека умного или целенаправленного – значит нацепить маску Панталоне, которого дурачат и обманывают все кому не лень. К сожалению, о беспредельной глупости человеческой написано очень мало. Роберт Музиль – соотечественник Майринка – в своей «Речи о глупости» отметил, кроме известной книги Эразма, только одну немецкую диссертацию XIX века. Но ведь «похвального слова уму» вроде бы никто не сказал. Пошлость, трюизм, ханжество, лицемерие, бахвальство – если бы всего этого не существовало, то иссяк бы вечный источник животворного смеха. Когда бравый солдат Швейк назвался идиотом, он попросту объявил себя посвященным, поскольку одна из лучших книг о посвящении есть «Liber de idiota» («Книга простеца») Николая Кузанского. Кстати говоря, Густава Майринка и Ярослава Гашека связывает не только склонность «особым образом унижать офицерство» («Швейк»), но и следующая важная тенденция: каждый из них остроумно, разнообразно, увлекательно повествует либо о пути к посвящению, либо о вхождении в ситуацию «инициатической смерти», либо о жизни «истинного человека». В своей уникальной книге Ярослав Гашек, в сущности, комментирует средневековую традицию вагантов, очень близкую к традиции некоторых суфийских орденов и некоторых дзэн-буддистских общин. Хитрый Ярослав Гашек «выдает» себя два раза: первый – когда описывает увлечение повара-оккультиста Юрайды сутрами Праджна Парамита («Мудрость совершенства»), и второй – когда более чем серьезно рассуждает о пути посвящения, который он очень точно называет «анабазисом» – активным и парадоксальным «отступлением»: «Идти без устали вперед, пробираться незнакомыми краями, быть постоянно окруженным врагами, которые только ждут первого удобного случая, чтобы свернуть тебе шею, и идти вперед, не зная страха, – вот что называется анабазисом». Густав Майринк и Ярослав Гашек беспощадны к врачам и офицерам, желающим в прямом и переносном смысле превратить мир в казарму и лазарет, потому что они принципиально ненавидят идею души как «бога живого человека», поскольку люди для них – только материал для артиллерийских и хирургических экспериментов. «Будейовицкий анабазис Швейка» есть, по сути дела, longissima via – долгий извилистый путь посвященного. Но если Швейк – un homme veritable – «человек истинный», который являет собой «фул-джо-кер» – двадцать второй аркан герметической колоды карт таро, то герой «Вальпургиевой ночи» Тадеуш Флугбайль – живая иллюстрация шестого аркана. Он – «влюбленный», он – жертва двух женщин, молодой и старой Богемской Лизы, и судьба бросает его под колеса «повозки» – седьмого аркана таро.
Тадеуш Флугбайль – претендент. Женщина – первое тяжкое испытание на пути к посвящению. Женщина – беспощадная и всесильная креатура, мужчина… ребенок, игрушка, орудие в ее руках, хотя признать эту простую истину не под силу человеку рациональному. Представление о женщине как о любящей подруге и заботливой матери – стойкий предрассудок патриархальных времен. Разглядеть в застенчивой молодой девушке мрачную старуху, которая сухими, расчетливыми пальцами перебирает медяки будущего «счастья», разглядеть в сгорбленной старой карге ослепительные прелести вакханки – для этого надо… иметь глаза. Господин лейб-медик видит кое-что, но у него такие же глаза, как у пингвина крылья. Он видит, но ему страшно: «Прошлое и настоящее сплелись в нем в какую-то кошмарную явь, бежать от которой он был бессилен; кто его знает, то ли сам он все еще молод и та, что сейчас танцует перед ним, внезапно превратилась из только что прекрасной девушки в страшный труп с беззубым ртом и воспаленными морщинистыми веками, то ли ее и его собственная юность никогда не существовала и лишь пригрезилась ему». Здесь начинается предчувствие красоты и возможность гармонии – соединения мнимых противоположностей: «Он совершенно отчетливо вспомнил беспокойно проведенную ночь: как всего лишь несколько часов назад во сне, пьяный от любви, сжимал в объятиях цветущее тело юной женщины, то самое, что сейчас лежит перед ним худое, в лохмотьях, сотрясаемое судорогами рыданий».
Шестой аркан таро изображает типичную ситуацию человека на перепутье: слева от него соблазнительная девушка, справа – умудренная опытом и годами женщина. Комментаторы, естественно, предостерегают от левой линии этого «пифагорейского игрека», но Каролус Бовиллус (De sapiente, 1509) справедливо порицает и правое склонение, акцентируя «срединный путь», превращение игрека в букву «пси», проще говоря, поиск раскрытия возможностей собственной души. Слово «душа», несмотря на его употребление по любому поводу, было и остается таинственным и непостижимым словом, понимание которого все более затемняется «психологией». Генератор неопределенных суггестии, чистое поле, где разгуливают эмоциональные «порывы», – вот что такое «душа» в современном мире. Что ныне означает бессмертие души или продажа души дьяволу? Не более чем отголосок религиозно-фольклорных мотивов. Какой смысл имеет жизнь, когда потерян микрокосм, когда forma latenta substantia-lis – сущностная скрытая форма – вообще не принимается всерьез? И пока наше сознание не найдет пути к собственной душе, о каком «боге», о каком «дьяволе» может идти речь? Реальное знание есть пробуждение активности восприятия, внутренней энергии органов чувств. Ян Баптист Ван Гельмонт, которого историки науки считают талантливым естествоиспытателем, рассуждает так: «Господь бог дал человеческой душе важные и необходимые знания. Эта душа есть зеркало мироздания и воедино связует все сущее. Она озарена внутренним светом, но страсти и хаос внутренних впечатлений омрачают этот свет, который сияет лишь в том случае, когда в центре нашего бытия царит гармония. В гармонической концентрации пробуждается внимание души – она способна различать и понимать любой объект» (J. В. wan Helmont. Tesaurus chymiatricus, 1631). Здесь, правда, есть одна маленькая заминка – в начале «срединного пути», препятствуя первому шагу, стоит страж порога: в «Золотом горшке» Гофмана – Старая Лиза, в романе Майринка – Богемская Лиза. Несмотря на обещания официальных оккультистов или торжественные заверения восточных гуру, никто и ничто не поможет неофиту сделать первый шаг, и, если он этого шага не сделает, его ситуация после смерти значительно ухудшится и он вполне может лишиться даже пингвиньих крыльев. Что такое «первый шаг» для Тадеуша Флугбайля? Различение единого существа, которое в пассивном восприятии лейб-медика распадается на молодую и старую Богемскую Лизу, понимание простого факта, что «прекрасная девушка» и «страшный труп с беззубым ртом» – только две маски неведомого стража порога. Старая Богемская Лиза жаждет его любви, Тадеуш Флугбайль чувствует брезгливость. Это обыденное словечко имеет ужасающий смысл: оно не только убивает всякую возможность эстетизма, оно пресекает попытку нормального бытия в мире и парализует внимание души. Умный Пингвин все отлично понимает, но не может «преодолеть себя» и способен пробормотать нечто не совсем вразумительное насчет материальной помощи.
Сюжетная занимательность и открытая манера повествования дают возможность гибкого и разнообразного контакта с читателем. Когда текст хорошо написан, каждое философское понятие, каждый мистический термин, каждый эмоционально заряженный субстантив развивается в живом ассоциативном пространстве политональных взаимодействий, в пространстве, которым не может быть насыщена работа теоретическая. В основу каждого романа Майринка положена определенная герметическая теория или разветвленная, сугубо традиционная идея, и совершенно напрасно этого автора упрекают или хвалят за увлекательное «мифотворчество». Майринк просто создает максимальные условия развития мифа, атмосферу неистовых поляризаций символа, вовлекает в беспокойный динамизм присутствия эзотерического постулата, но Майринк никогда не рисует новых иррациональных перспектив. Трудность понимания Томаса Манна, Германа Броха, Роберта Музиля всегда обусловлена зашифрованностью авторской мифологемы и принципиальной сложностью сообщения. Книги этих писателей рассчитаны на подготовленного читателя, и, таким образом, читательская публика вольно или невольно разделяется на аристократию и плебс, точно так же, как христиане вольно или невольно разделяются на праведных и неправедных. Но экзистенциальная категория «in der Welt sein» изначально предполагает Geworfen-heit – заброшенность человека в мир и в мире, Alltag-lichkeit – то есть повседневность его амбиций и полную беспомощность перед богом, дьяволом или всемогущим Das Man. Человек может сочинить о себе какое угодно мнение, придумать любую модель «я», но коварное Man всегда способно лишить его тезу даже минимальной убедительности. Когда в конструкции немецкого предложения существительное не предусмотрено, неопределенное местоимение man играет роль существительного. Можно отрицать бога, дьявола, существование души, но нельзя отрицать таинственного, связующего нечто. Смысловое распыление кардинальных понятий – свобода, любовь, жизнь, наслаждение, ненависть – привело к обесцениванию энергетических субстантивов, к своеобразной феноменологической редукции главного члена предложения.
Любую структуру определяет только призрачная взаимосвязь составляющих, обусловленная man. Поэтому в игре «грамматических вероятностей» (выражение лингвиста Н. Хомского) текст – будь то надпись на заборе или стихотворение Малларме – теряет характеристики простоты или сложности. Таков современный процесс: в музыке уже нет смысла говорить о тонике, доминанте, субдоминанте, в поэзии – о существительном, прилагательном или глаголе, в социальной психологии – о лидере, помощнике, исполнителе. Ведь когда идешь в сумерках по тропинке, всегда можно принять веревку за змею, когда в темноте пальцы рассчитывают встретить на столе какой-либо инструмент или предмет обихода, они всегда могут взять… нечто иное.
В сумерках призрачная взаимосвязь всегда организована таинственным «нечто»: шорохом, нежданной ступенькой, резким запахом, прикосновением знакомой или чужой руки. В темноте наше вялое восприятие становится совершенно пассивным, так как пропадает привычная оптимистическая перспектива пространства и времени: прошлый опыт уже бесполезен и тревожный настоящий момент все более и более детерминируется агрессивным будущим. Истерзанные нервическим ожиданием, мы счастливы услышать любой спокойный голос, увидеть любой свет, не задумываясь, кто именно говорит и что именно светит. Наша жизнь все более повелительно захватывается чуждыми внешними фактами, и наша позиция отныне называется конформизмом и приспособлением к обстоятельствам. Мы начинаем понимать, почему заброшенность – главный экзистенциал нашего бытия, И вместе с тем все более ощущается относительность любого мировоззрения. В самом деле: на вопрос «что такое Большая Медведица?» ученый ответит одно, прикованный к веслу галеры – другое, человек, который получил выигрышный лотерейный билет, – третье. И наша подозрительность растет: в каждом утешительном голосе мы слышим обертоны беспокойства, в каждом ровном свете нам чудится мерцание.
Каков путь к Большой Медведице? И кто зовется поводырем Большой Медведицы? И почему у дьявола раздвоено копыто? Эти три вопроса задавались человеку желающему вступить в орден «Азиатских братьев» (Fabre d'Olivet. Enigma de soleil, 1810). На эти вопросы сложно ответить «специалистам», но они не представляют труда для тех, у кого пробудилось внимание души. Очередной парадокс заключается в следующем: для умеющих читать книги более не представляют интереса, а что касается безграмотных, то всякое чтение их сбивает с толку, и чем больше они читают, тем лучше увязают в элементарных вещах. Пример: знаменитый алхимик XVII века Иринеус Филалет издал простую увлекательную книгу под названием «Открытый вход в закрытый дворец короля». Там написано, что «солнце – темная звезда с холодными лучами» и что «в полюсе спит сердце Меркурия, которое есть истинный огонь». Самое глупое для читателя – пытаться понять подобные фразы, то есть начинать их так-сяк вертеть, доискиваться до смысла, извлекать концепцию и сравнивать с другими концепциями. Понимать в нашу эпоху – значит анатомировать, переваривать, рассекать на составляющие, словом, ублажать прожорливый вопросительный знак, угнездившийся в центре нашего сознания. Мы никогда не живем, мы постоянно занимаем «позицию по отношению к…», в данном случае к фразам Филалета. Желательно отказаться от попыток интерпретации и позволить подобным фразам спокойно и свободно жить в нашем мозгу. И пусть они уходят из памяти когда им вздумается – они предназначены только для пробуждения внимания души, для активизации света души, единственного света, который дает нам представление о кошмаре нашего бытия, о критической ситуации в неумолимой ночи. В космической Вальпургиевой ночи. Напомним: Густав Майринк никогда не занимался мифотворчеством, то есть никогда не пытался из обломков старых мифов создать нечто «новое». Тихо Браге предупреждал, что «звезды исчезают с небосклона», Кеплер писал о наступающей космической ночи, английский астролог Джон Монтснайдерс употребил конкретное выражение «космическая Вальпургиева ночь» (Tesaurus astronomicon, 1694). Здесь необходимо сделать маленькое примечание: речь идет отнюдь не о космической диссолюции или о какой-нибудь вселенской катастрофе, речь идет об угасании качественных параметров нашего восприятия, о все возрастающей слепоте и глухоте, которую мы очень напрасно исправляем телескопами и микрофонами, потому что утрата качественной активности восприятия обусловлена угасанием солнечного света в крови, а кровь, как сказано в романе «Белый доминиканец», есть «истинная субстанция души».
Вместе с «пневмой солнца» кровь теряет квинтэссенцию – возможность свобоного движения вокруг сердца – и «радикальную влагу» – возможность сопротивления любым внешним воздействиям. Кровь теряет «формальную свободу» в аристотелевском смысле и превращается в жидкость, подвластную притяжениям и отталкиваниям, приливам и отливам. Она превращается в «лунную магнезию» (Иринеус Филалет), необходимую питательную среду женской вегетации, поскольку растительное царство, в отличие от минерального, живет по сугубо матриархальным законам (М. Maeterlinc. Raison desfleurs, 1913). Согласно последовательности космического цикла, мы вступили в ночь и пребываем под властью андрогинного ночного светила, где мужской аспект, Лунус-Месяц, является послушным инструментом, орудием и символом – имеется в виду серп с его «женской» округлостью и специфической, направленной от периферии к центру, агрессивностью. Когда кровь теряет солнечную пневму, начинается поиск «женского тепла» и, обусловленное непреодолимой сексуальной притягательностью, утверждение эстетического примата женского тела. И женщина уже не дочь Евы, верная спутница, любящая мать, но вампирическая и беспощадная «дочь Лилит» – Мерседес «Болонских слезок», Поликсена «Вальпургиевой ночи». Лилит – первая жена Адама, сотворенная из глины и «равноправная» – имеет чрезвычайно развитый monte veneris и вагину, помещенную в голове. «И по слову Ягве разверзлась вульва в ее голове», – удостоверил рабби Акиба (цит.: Knorr von Rosenroth. Cabala denudata, 1661). Согласно некоторым интерпретациям она, собственно говоря, есть «змей парадиза» и является сатаной (так как «сатана», «дьявол» и «Люцифер» – совершенно различные единства). В рассказе «Болонские слезки» дается следующий аналог: «В это мгновение из сумрачных зарослей подобно пружине вырвалась гигантская орхидея, с лицом демона, с плотоядными, алчными губами – без подбородка, только пронизывающий взгляд и зияющая голубоватая пасть. Этот жуткий лик покачивался на стебле и, дрожа в приступе злорадного смеха, не сводил взгляда с ладоней Мерседес. Сердце мое остановилось, как будто душа заглянула в бездну». Дочь Евы только вбирает в себя необходимую для пролонгации жизни субстанцию, дочь Лилит – ненавистница детей – ночным суккубом высасывает ее, ибо субстанция сия, вне конкретной целесообразности, имеет свойство интенсифицировать женские прелести. Но это ровно полбеды. Дочерям Лилит необходимо постоянно оплодотворять свой хищный мозг «радикальной влагой» крови, чтобы воображение вместо обычной спекулятивной проекции получило реальную власть магнетической концентрации, называемую в черной магии «рапт» («авейша» в романе «Вальпургиева ночь»). Они, как правило, весьма стыдливы и в буквальном смысле боятся разоблачения, поскольку вынуждены скрывать какой-либо физический изъян, вроде мохнатого родимого пятна. Они любят блистать нарядами и остроумием, завораживать нас «пьянящим вихрем экзотических красок, чтобы мы не заметили их отвратительные гадючьи тела, которые – невидимые и смертоносные – затаились в царстве теней» («Болонские слезки»). Их дети мужского пола воплощают алхимическую символику Сатурна, «мужскую» ориентацию лунной агрессии, центробежную энергию, «разрывающую колбу». Читаем в рассказе «Черная дыра»: «В ту же секунду колба разлетелась вдребезги, и осколки, словно притянутые каким-то магнитом, полетели в шар и бесследно исчезли». И далее: «Черное шарообразное тело неподвижно повисло в пространстве». Здесь дана иллюстрация следующей аксиомы в ситуации Лилит – Луны-Гекаты: «наполненность» – только сведенная к минимуму центробежная агрессия, необходимая для успешного функционирования «черной дыры» – «абсолютного математического «Ничто»». Иринеус Филалет так изображает фигуру герметического постулата: «Когда восточный и западный полумесяц образуют единый круг, в центре появляется точка инфернального золота – черная звезда Сатурн». Амбивалентная символика «шар-дыра» характеризует глобальную центростремительную активность «вульвы» Лилит в рассказе Густава Майринка: «Все, граничащее с черной дырой, повинуясь неизбежным законам природы, устремлялось в «Ничто», чтобы мгновенно стать таким же «Ничто», то есть бесследно исчезнуть».
Подобное исчезновение нельзя назвать смертью, потому что смерть – метафорическая трансформация тела и необходимое условие жизни души, а здесь речь идет о тотальном уничтожении души в климате космической ночи. Начало космической ночи, как не без основания считал Клод де Сен-Мартен, ознаменовалось французской революцией, удачным изобретением доктора Гильотена и учреждением палаты мер и весов (здесь имеется в виду европейское понимание сатурнического, хронометрического времени, а не космические циклы индуизма). Век Просвещения – век лихорадочнй церебральной деятельности – разрушил гармонию дух-душа-тело вообще и соматическую структуру в частности. В гермафродической схеме человека мозг соответствует луне, сердце – солнцу.