Но Бартлет лишь рассмеялся своим резким гортанным смехом и, уперев в нары не знающие покоя изуродованные руки, от одного вида которых мне стало не по себе, принялся раскачивать свой корпус взад и вперед.
— Брат Боннер, ты ошибаешься! — посмеиваясь, поддразнивал он. — В моём случае с серой, на целительные свойства коей ты, мой дорогой эскулап, возлагаешь столь большие надежды, делать нечего. Серные ванны хороши для французов; при этом я вовсе не хочу сказать, что сей источник здоровья может повредить такому любителю прекрасного пола, как ты, хо-хо, но заруби себе на носу, мой цыпленок, там, куда тебя вознесут, когда придет твой час, запах серы ценится не меньше, чем мускус или персидский бальзам!
— Признавайся, свинорылый демон, — ревел епископ Боннер голосом льва, — этот баронет Глэдхилл — твой сообщник по убийству и грабежу, или…
— …или? — откликнулся Бартлет Грин насмешливым эхом.
— Тиски для пальцев сюда! — прошипел епископ, и вооруженная стража ворвалась в камеру.
Тогда Бартлет с жутким смехом поднял правую руку, показал её всем, затем сунул оттопыренный большой палец глубоко в рот и одним сокрушительным сжатием своих мощных челюстей откусил его у самого основания; потом, вновь разразившись издевательским хохотом, выплюнул его епископу в лицо, так что кровавая пена забрызгала щеки и сутану остолбеневшего священнослужителя.
— На! — проревел Бартлет Грин, захлёбываясь своим инфернальным смехом, — забирай, сунь его себе в… — И тут он изверг на епископа такой поток площадной брани и оскорблений, что воспроизвести их здесь, даже если бы моя память была в состоянии удержать хоть малую толику этих проклятий, просто не представляется возможным. Суть их в основном сводилась к тому, что Бартлет во всех подробностях описал Его преосвященству, как по-братски будет заботиться о нем «с того света», вот только вознесется вместе с пламенем костра к «Зелёной земле». (Что за землю имел он в виду?) И отблагодарит его не смолой, не серой — о нет, за зло он воздаст добром и пошлет ему, сыну своему возлюбленному, дьяволиц самых благоуханных и неотразимых, ради прелестей которых сам император не побрезговал бы французской болезнью. И будет ему уже здесь, на земле, каждый час то дьявольски сладок, то дьявольски горек, ибо там… — …там, мой птенчик, — примерно так закончил свое мрачное пророчество Бартлет, — там ты запоёшь по-другому — воем завоешь и в своей адской трясине будешь смердеть в угоду нам, принцам черного камня, коронованным абсолютным бесстрастием!
Мое перо бессильно передать игру коварных мыслей, шквал бушующих страстей или хотя бы тени панического ужаса, которые во время этого сизигийного прилива проклятий, сменяя друг друга, пробегали по широкой физиономии епископа Боннера. Этот крепкий мужчина, казалось, врос в землю; за ним жалась по тёмным углам кучка стражников и подручных палача; все они были охвачены суеверным ужасом: «белый глаз» мог навести порчу и сделать несчастным на всю жизнь.
Наконец сэр Боннер пришёл в себя, медленно отерся шёлковым рукавом и произнес почти спокойно, даже как-то устало, однако в голосе его слышалась нешуточная угроза:
— Старо как мир. Я вижу, методы злого ворога и прародителя лжи не меняются! Ничего нового ты мне не открыл, проклятый колдун. Но теперь по крайней мере мне ясно, что тянуть дальше нет смысла: светило небесное не должно марать свои лучи о такое исчадие ада.
— Пшёл вон, — коротко и предельно брезгливо бросил Бартлет, — прочь с глаз моих, ты, пожиратель падали! Воздух, которым ты дышишь, смердит!
Епископ властно взмахнул рукой, и стражники двинулись на Бартлета. Тот, однако, сжался в комок, откинулся на спину, а свою обнаженную ногу выставил им навстречу… Стража резко отпрянула назад.
— Смотрите, смотрите, — цедил он сквозь зубы, — вот он, «серебряный башмачок», который подарила мне Великая Мать Исаис. Пока он у меня на ноге, ни страх, ни боль не властны надо мной! Я не подвержен этим недугам карликов!
С ужасом я увидел, что на его ноге отсутствуют пальцы; голый обрубок действительно напоминал тупой металлический башмак: серебристая лепра, сверкающая проказа, разъела ступню. Как у прокаженной из Библии, о коей сказано: «Покрылась проказою, как снегом…»[25]
— Проказа! — завопили стражники и, побросав копья и наручники, без ума от страха, устремились к узким дверям камеры. Епископ Боннер стоял белый от ужаса, колеблясь между гордостью и страхом, так как серебристая лепра почитается учеными специалистами за болезнь чрезвычайно заразную. И вот медленно, шаг за шагом, стал отступать тот, кто пришёл насладиться своей властью над нами, несчастными заключенными, перед Бартлетом, ползущим на него с вытянутой вперед заразной ногой и непрерывно изрыгающим хулу на высшее духовенство. Конец этому положил епископ — особой храбрости тут не потребовалось; поспешно шмыгнув к дверям, он прохрипел:
— Сегодня же зараза должна быть выжжена семикратным огнем. Ты тоже, проклятый сообщник, — это уже предназначалось мне, — попробуешь пламени, которое избавит нас от этого чудовища; мы предоставим тебе возможность хорошенько попытать свою погрязшую в грехе душу, быть может, хотя бы костёр отогреет её и поможет вернуться на праведный путь. Не вешай носа, у тебя ещё все впереди, с нашей стороны было бы величайшей милостью, если б мы предали тебя огню как простого еретика!
Таково было последнее благословение, которым напутствовал меня Кровавый епископ. Признаюсь, эти слова в считанные мгновения провели меня через все бездны и адские лабиринты страха, на которые только способно человеческое воображение; ибо если о Его преосвященстве говорят, что он владеет искусством убивать свою жертву трижды: первый раз — своей усмешкой, второй — словом, третий — палачом, то это в полной мере соответствует истине, так как уже дважды он меня подверг мучительнейшей казни, и лишь необъяснимому чуду обязан я своим спасением от третьей смерти, в руках заплечных дел мастера…
Едва мы с Бартлетом Грином остались одни, как наступившую тишину вновь разорвал неистовый смех этого неустрашимого человека; насмеявшись вволю, он почти благосклонно обратился ко мне:
— Беги отсюда, брат Ди. Я же вижу, что всё твое существо зудит от страха, словно тысячи блох и клещей кусают тебя. Но не бойся, всё кончится благополучно. Не веришь? Признайся, всё-таки я со своей стороны сделал всё, чтобы выгородить тебя!.. Ну, будет, будет, ещё бы тебе этого не признать! Это так же ясно, как и то, что ты выйдешь из этой западни целым и невредимым, разве что мой огненный ковчег, проплывая мимо, слегка подпалит твою бороду. Но уж это горе ты как-нибудь переживешь.
Недоверчиво качнул я усталой головой, в которой после всех перенесенных потрясений и страхов болезненно пульсировало тупое отчаянье. Внезапно — как это бывает, когда чрезмерные переживания исчерпывают наконец душевные силы, — меня охватило полное безразличие, и все тревоги разом рассеялись; меня даже развеселил тот неподдельный ужас, с каким епископ со своими подручными смотрел на серебряный башмак проказы, и я с каким-то упрямым вызовом придвинулся почти вплотную к клейменному лепрой.
Это не ускользнуло от Бартлета, и он усмехнулся с явным удовлетворением: я сразу понял той особой, обостренной интуицией людей, коим довелось по-братски делить выпавшие на их долю страдания, что этого человека, принадлежащего к какой-то иной, полярно противоположной природе, быть может, впервые коснулось нечто, отдаленно напоминающее земное человеческое участие.
Что-то осторожно нащупав за пазухой своего кожаного колета, из-под которого выглядывала его волосатая грудь, он коротко обронил:
— Ещё ближе, брат Ди. Не беспокойся, дар моей повелительницы такого свойства, что каждый должен заслужить его сам. При всём моём желании я не могу передать его тебе по наследству.
И вновь жуткий глухой смех обдал меня ледяным холодом. А Бартлет уже продолжал:
— Итак, я сделал всё зависящее от меня, чтобы отбить охоту у этих церковных крыс вынюхивать связывающие нас интересы; но это отнюдь не из любви к тебе, мой добрый собрат, — просто так повелевал мне мой долг, и тут уж ничего не поделаешь. Ибо ты, баронет Глэдхилл, — истинный наследник короны Зелёной земли и повелительница трёх миров ожидает тебя.
Эти слова, слетевшие с губ разбойника, пронзили меня как удар молнии; с большим трудом я сохранял самообладание. Однако, быстро соотнеся возможное с вероятным, я мгновенно понял, в чём тут дело: скорее всего, Бартлет, прирожденный бродяга и колдун, был связан с ведьмой Эксбриджского болота, а возможно, и с Маске.
Бартлет словно угадал мои мысли:
— Да, конечно, мне хорошо известна сестра Зейра из Эксбриджа, да и магистр московитского царя тоже. Будь осторожен! Он только посредник, а направлять его должен ты, брат, — силой знаний твоих и воли! Те шары, красный и белый, которые ты выбросил из окна…
Я недоверчиво хмыкнул:
— У тебя хорошие осведомители, Бартлет!
Значит, Маске шпионит и на ревенхедов?
— Что бы я тебе ни ответил, умней ты от этого не станешь. Но кое-что всё-таки скажу… — и Бартлет Грин по минутам перечислил все мои действия в ту ночь, когда меня схватили стражники епископа, и даже назвал место и во всех подробностях описал устройство тайника, в который я с величайшими предосторожностями прятал бумаги, настолько секретные, что и по сю пору не могу доверить их содержание этому дневнику. Он с хохотом дразнил меня, вдаваясь в самые мельчайшие детали, да так точно, словно перевоплотился в меня или же присутствовал в моём кабинете как призрак, ибо ни один человек в мире не мог этого ни знать, ни выведать.
Этот искалеченный разбойник и еретик с таким пренебрежительным смехом, с такой аристократической небрежностью демонстрировал свои поистине феноменальные способности, что я, баронет древнего знаменитого рода, к моему изумлению и скрытому ужасу, застыл перед ним, по-идиотски раскрыв рот, а потом, тупо уставясь на него, залепетал:
— Ты, не ведающий боли, победивший самые ужасные страдания плоти, пользующийся, по твоим словам, покровительством своей госпожи Исаис Чёрной, — ты, видящий всё, даже самое сокровенное, ответь мне: почему же ты лежишь здесь в оковах, с искалеченными руками и ногами, уготованный в жертву пламени, а не рушишь с помощью чудесной силы эти стены, дабы целым и невредимым выйти на свободу?!
Бартлет снял на это висевший у него на груди маленький кожаный мешочек, раскачал его подобно маятнику у меня перед глазами и, посмеиваясь, сказал:
— Разве не говорил я тебе, брат Ди, что по нашим законам срок мой истек? Семнадцать лет назад мною были принесены в жертву пятьдесят черных кошек, теперь точно так же, на огне, я должен принести в жертву самого себя, ибо этой ночью исполнился тридцать третий год моей жизни. Сегодня я ещё Бартлет Грин, сын шлюхи и святоши, которого можно пытать, рвать на куски, жечь, но утром с этим будет покончено и сын человеческий воссядет как жених в доме Великой Матери. Тогда настанет мой час, и вы все, брат Ди, сразу почувствуете начало моего правления в вечной жизни!.. Но чтобы ты помнил обо мне и всегда мог найти меня, завещаю тебе моё единственное земное сокровище и…
И вновь пробел, кусок текста уничтожен явно намеренно, похоже на то, что на сей раз это сделал сам Джон Ди. Однако какого свойства был подарок Бартлета Грина, явствует с первых же оставшихся нетронутыми страниц журнала.
(Следы огня.) …что около четырёх часов пополудни все приготовления, до которых могла додуматься разве что распаленная ненасытной мстительностью изуверская фантазия Кровавого епископа, были закончены.
Бартлета Грина увели, и я уже более получаса томился в полном одиночестве. Чтобы как-то отвлечься от тревожных мыслей, я извлёк невзрачный подарок и принялся напряженно вглядываться в кусок чёрного каменного угля величиной с крупный грецкий орех, не появятся ли в его сверкающих гранях — кристалл был великолепно отшлифован в форме правильного додекаэдра, — как в зеркале, видения событий, происходящих в данную минуту в самых отдаленных местах, или же образы будущей моей судьбы. Но, как и следовало ожидать, ничего похожего не произошло, ведь Бартлет предупреждал, что с душой, замутненной тревогой и житейскими заботами, пользоваться кристаллом нельзя.
Лязг засовов заставил меня быстро убрать таинственный камень в кожаный мешочек и спрятать в подкладке моего камзола.
Вошел эскорт тяжеловооруженных ландскнехтов, и я в приступе страха решил, что не иначе меня хотят казнить на скорую руку, без суда и следствия. Однако задумано было хитрее: дабы моя строптивая душа отмякла и стала более уступчивой, меня намеревались только подвести к костру, но так близко, чтобы я во всех подробностях мог наблюдать, как будет гореть Бартлет Грин. Должно быть, сам Сатана присоветовал епископу воспользоваться оказией, так как либо Бартлет в предсмертных муках, либо я, устрашенный кошмарным зрелищем, могли проговориться, и тогда, как полагал Его преосвященство, выжать признание о нашем компаньонаже или даже склонить к предательству труда бы не представляло. Он, однако, просчитался. Не буду здесь многословно описывать картину, каковая и без того запечатлелась в моей памяти надёжней огненного тавра. — Потому отмечу лишь, что епископу Боннеру не удалось насладиться лицезрением пышного аутодафе так, как он, по всей видимости, воображал в своих жутких сладострастных фантазиях.
В пятом часу Бартлет Грин взошел на костер; он с такой готовностью взобрался на кучу хвороста, как будто его там в самом деле ждало брачное ложе… И мне сразу вспомнились его собственные слова, что ещё сегодня он надеется воссесть женихом в доме Великой Матери, под этими кощунственными речами он, вне всяких сомнений, имел в виду возвращение к Исаис Чёрной.
Вскарабкавшись наверх, он, громко смеясь, крикнул епископу:
— Будьте начеку, господин святоша, как только я запою песнь возвращения, берегите свою лысину, ибо я намерен окропить её кипящей смолой и огненной серой, дабы мозг ваш пылал непрестанно до вашего собственного паломничества в ад!
Костёр и вправду был сложен на редкость коварно и расчетливо; никогда прежде и, дай Бог, никогда в грядущем не будет такого в нашей земной юдоли. На уложенных штабелями вязанках сырых, коптящих сосновых сучьев был возведен столб, к которому стражники железными цепями приковали Бартлета. Это пыточное древо до самого верху было обмотано пропитанной серой бечевкой, а над головой несчастного грешника нависал внушительной толщины нимб из смолы и серы.
Таким образом, когда палач стал с разных сторон совать свой факел в дрова, прежде всего ярко вспыхнула серная бечевка, и проворный огонек, как по фитилю, побежал вверх, к нимбу над головой осужденного, и вот уже первые редкие капли огненного дождя упали на Бартлета Грина.
Однако, казалось, фантастический человек там, на костре ждал этого инфернального серного дождя как манны небесной, как освежающей весенней грозы: поток едких, глумливых издевательств обрушился на епископа, так что бархатное кресло Его преосвященства куда больше напоминало позорный столб, чем тот, к которому была привязана его жертва. И если бы сэр Боннер мог под благовидным предлогом покинуть место, где при всем честном народе ему в лицо беспощадно бросали обвинения в самых тайных грехах и пороках, он бы с величайшим удовольствием так и сделал и даже отказал бы себе в наслаждении полюбоваться этой казнью! Однако, словно прикованный к спинке кресла, он пребывал в странном оцепенении, похоже, ему просто не оставалось ничего иного, как, дрожа от ярости и стыда, с пеной у рта отдавать приказ за приказом помощникам палача, чтобы они ускорили свою страшную работу, которую раньше он думал растянуть до предела. И всё же, несмотря на весь ужас происходящего, я не мог не изумиться тому, что даже этот огненный ливень из серы и смолы, хлынувший на смену редкому моросящему дождику, не заставил Бартлета замолчать, казалось, он и в самом деле был неуязвим. Наконец сухие щепки и хворост, нашпигованные паклей, сделали свое дело — костер вспыхнул, и Бартлет исчез в дыму и пламени. И тогда он запел, но не так, как в подземелье, распятый на цепях, — сейчас, под треск горящих поленьев, его мрачный гимн звучал грозно и ликующе:
Повешенный на мачте —
хоэ-хо! — после линьки в мае! —
плыву за горизонт
в серебряном ковчеге
сквозь огненный потоп.
Хо, Мать Исаис, хоэ!
Мёртвая тишина воцарилась на площади, у всех от ужаса перехватило горло; палач со своими подручными, судьи, священники, сановники, застыв в гротескных позах, напоминали комичных нелепых марионеток. Впереди, подобный бескровному призраку, восседал Его преосвященство; судорожно вцепившись в подлокотники своего кресла, невидящими глазами взирал он на пламя. И вот когда затих последний звук и Бартлет Грин замолк навсегда, я увидел, как епископ внезапно вскочил и, качнувшись вперёд, едва устоял на ногах; в эту минуту он поразительно походил на осужденного, которому только что огласили приговор. Был ли то порыв ветра, или в самом деле не обошлось без нечистой, так или иначе, над костром вдруг взметнулся огненный сполох — подобный красно-жёлтому языку, он вихрем перечеркнул вечернее небо в направлении епископского трона и, почти облизав тонзуру преподобного Боннера, ужалил сгустившиеся сумерки. Ну а о том, окропило ли эту благочестивую главу пылающей адской серой, как предсказывал Бартлет, остаётся только гадать. Судя по искаженному судорогой лицу Кровавого епископа, — да, хотя вопля слышно не было, должно быть, он просто потонул в крике разом ожившей толпы и лязге оружия.
Думаю, пророчество Бартлета всё же исполнилось, ибо, когда я, немного придя в себя, провёл рукой по лбу, инстинктивно смахивая напряжение последних часов, к моим ногам упал мой собственный опаленный локон. Ночь, сменившую этот кошмарный день, я провёл в моем одиноком застенке, но и она прошла при весьма странных обстоятельствах, лишь часть из них можно доверить дневнику, хотя мне очень не хочется делать даже это, да и смысла нет, так как все равно я никогда не забуду того, что случилось со мной в подземелье Кровавого епископа.
Вечер и первая половина ночи прошли в томительном ожидании нового дознания или — кто знает? — возможно, и пытки. Признаюсь, я не очень-то доверял предсказанию Бартлета, зато поминутно хватался за его уголёк, пытаясь через полированные грани невзрачного минерала заглянуть в будущее. Но вскоре в подземелье стало слишком темно, а тюремщики в эту, как и в прошлую, ночь не считали нужным — а может, следовали строгому предписанию — давать в камеру свет.
Вздыхая о своей судьбе, я почти завидовал жребию главаря ревенхедов, который теперь по крайней мере избавлен от цепей и дальнейших тягот этой жизни; в таких невесёлых думах я просидел довольно долго, должно быть, уже за полночь свинцовая дремота смежила мне веки.
И вдруг тяжёлые кованые двери распахнулись и Бартлет Грин запросто, как к себе домой, вошёл, лучась улыбкой победителя; зрелище здравствующего и даже как будто помолодевшего разбойника повергло меня в крайнее изумление, причём я словно и не спал, ни на мгновение не забывая, что всего несколько часов тому назад он был сожжён. Я тут же строго потребовал во имя Троицы Единосущной ответствовать, кто он теперь — призрак бесплотный или Бартлет Грин собственной персоной, коль скоро он какими-то неведомыми путями вернулся с того света.
Бартлет, как обычно, рассмеялся своим глухим смехом, идущим из глубины груди: нет, он, конечно, не призрак, а живой, здоровый и самый что ни на есть настоящий Бартлет Грин, и пришёл не с «того» света, а с этого, ибо мир един и никакого «загробного» нет, зато имеется неисчислимое множество различных фасадов, сечений и измерений, вот и он теперь обитает в несколько ином измерении, так сказать, на обратной стороне.
Однако в моем изложении это звучит каким-то жалким лепетом, не передающим и малой доли той великой ясности, простоты и очевидности, которыми, как мне казалось, я обладал в тогдашнем уникальном состоянии духовной иллюминации, так как проникновение в истинную природу того, о чём мне говорил Бартлет, было подобно священному восторгу мистиков: солнечное сияние затопило мой мозг, и тайны времени, пространства и бытия стали вдруг прозрачными и покорно открылись моему духу. Тогда же Бартлет поведал мне массу удивительного о моём «я» и о будущем, всё это моя память сохранила вплоть до мельчайших подробностей.
Воистину, после того как я стал свидетелем столь многих его пророчеств, кои сбывались самым чудесным и противоестественным образом, с моей стороны было бы просто глупо не доверять предсказанному мне в ту ночь и сомневаться, воображая себя во власти предательского морока. Одно лишь меня удивляло: с какой стати Бартлет столь преданно заботится обо мне, взяв под своё покровительство? Христианская забота о ближнем? Смешно и наивно, но пока я ещё ни разу не уличил его в самомалейшем прегрешении против справедливости и не заметил, чтобы он хоть раз проявил себя коварным искусителем, иначе у меня достало бы мужества крикнуть твердое и действенное «apage Satanas», и он бы незамедлительно провалился в тартарары.
Во веки веков мой путь не станет его путем; и если бы я тогда заподозрил, что он злоумышляет против меня, то сейчас же призвал бы его к ответу!
Уступая моим настойчивым расспросам, Бартлет открыл мне, что уже утром я буду на свободе. Утверждение, принимая во внимание все обстоятельства дела, совершенно невероятное, но, когда я насел на разбойника, доказывая, что чистое безумие предрекать такое, он буквально зашелся от смеха:
— Да ты никак умом повредился, брат Ди. Видишь солнце — и отрицаешь око! Ладно, ты в искусстве ещё неофит, для тебя кусок шлака значит больше, чем живое слово. А потому, когда проснёшься, порасспроси мой подарок, да смотри не растеряй при этом свой хвалёный здравый смысл.
Его чрезвычайно важные советы и поучения касались в основном завоевания Гренландии, а также той поистине непредсказуемой значимости, каковую будет иметь это предприятие для моей дальнейшей судьбы. Следует добавить, что во время своих посещений — а он отныне частенько навещал меня — Бартлет Грин вновь и вновь с предельной настойчивостью и опредёленностью указывал на этот путь как единственный к той высочайшей и страстно взыскуемой цели, коя воплощена для меня в короне Гренландии; и его призыв я уже начинаю оценивать по достоинству!..
Потом я проснулся… Ущербная луна стояла высоко и ярко, так что проекция узкого окна бледно-голубым квадратом лежала у моих ног. Я вступил в косую лунную полосу, осторожно извлек кристалл и подставил его чёрные зеркальные грани лучам ночного светила. На них заиграли синеватые, иногда переходящие в чёрный фиолет рефлексы… В течение долгого времени дальше этого не шло. Однако странное, физически ощутимое спокойствие поднималось из глубин моей души, и вот чёрный кристалл перестал дрожать в моих пальцах — они словно окаменели.
Лунный свет на угольных гранях начал перепиваться всеми цветами радуги; молочно-опаловые туманности то появлялись, то вновь пропадали. Наконец на зеркальной поверхности кристалла проступил светлый, очень чёткий контур; вначале он был совсем крошечный и казался залитой светом луны комнатой с играющими гномами, за которыми следишь в замочную скважину. Однако фигурки вскоре стали расти, и картинка, хоть и лишенная перспективы реального пространства, обрела такое удивительное сходство с действительностью, что мне показалось, будто я сам перенёсся в нее. И тут я увидел… (Следы огня.)…
Вот уже в который раз кто-то очень старательно выжег текст; пробел, впрочем, небольшой. Здесь вновь чувствуется рука моего предка. Скорее всего, записав этот эпизод, Джон Ди подумал, что не стоит кому попало раскрывать тайны, которые, как он, видимо, понял после своих злоключений в Тауэре, могут быть весьма опасными. К этому месту журнала прилагается фрагмент какого-то письма. Очевидно, его где-то раздобыл мой кузен Роджер и в процессе собственных штудий счел необходимым присовокупить к записям Джона Ди. Во всяком случае, на письме имелась соответствующая пометка его рукой:
Остаток документа, проливающего свет
на таинственное освобождение Джона Ди
из Тауэра.
Принимая во внимание плачевное состояние фрагмента, выяснить адресата этого письма не представляется возможным, что, впрочем, не так уж и важно, так как само послание достаточно убедительно свидетельствует, что освобождение Джона Ди из заключения произошло благодаря вмешательству принцессы Елизаветы.
Фрагмент привожу полностью:
…подвигло меня (Джона Ди) открыть Вам, единственному на земле, сию тайну, самую великую и самую опасную в жизни моей. И если ничто другое, то пусть хоть это оправдает меня во всём, что я сделал и сделаю во славу всемилостивейшей королевы моей Елизаветы, целомудренной в своем одиноком величии.
Итак, в двух словах.
Как только принцесса из известных источников узнала о моём отчаянном положении, она повелела втайне — какое мужество и осмотрительность, и это в столь юном возрасте — явиться ко двору нашему общему другу Роберту Дадли и, взяв с него рыцарское слово, спросила о его любви и преданности мне. Убедившись в его решительном настрое пожертвовать, если надо, жизнью своей ради меня, она предприняла шаги неслыханного мужества. Не в силах верить — мои способности удивляться отнюдь не беспредельны, — мог ли я предполагать, что недооценивающее опасность, по-детски наивное высокомерие, даже, если хотите, сумасбродство её характера, кое время от времени заглушало в ней голос здравого смысла, заставит её сделать невозможное и тем не менее единственно возможное для моего спасения? Короче, ночью, с помощью поддельных ключей и отмычек — одному небу известно, кто их подсунул ей в руки! — она пробралась в государственную канцелярию короля Эдуарда, который как раз в эти дни питал особенно дружеское расположение к епископу Боннеру, вдобавок о ту пору их ещё связывали государственные дела.
Она нашла и открыла ящик, в котором хранилась снабженная водяными знаками бумага, предназначенная исключительно для королевских документов; на ней, подделав недрогнувшей рукой почерк короля, она начертала приказ о моём немедленном освобождении и скрепила его личной печатью Эдуарда — уму непостижимо, каким образом к ней попал этот практически всегда находящийся под замком предмет государственной важности.
Всё это она проделала с такой изумительной осторожностью, умом и отвагой, что подлинность документа не вызвала и тени сомнения, — более того, когда позднее приказ попался на глаза самого короля Эдуарда, он был до того поражён этим почти магическим порождением своего пера, о существовании коего доселе и не подозревал, что с молчаливым покорством принял документ за свой собственный. Скорее всего, он заметил подлог и тем не менее во избежание кривотолков о нечистой, возымевшей неслыханную дерзость творить свои непотребства в непосредственной близости от Его высочайшей особы, почёл за лучшее промолчать. Как бы то ни было, а на следующее утро, ещё до восхода солнца, Роберт Дадли — позднее граф Лестер — барабанил в двери канцелярии епископа Боннера; вручив срочное послание, он настоял на том, чтобы получить ответ на королевскую депешу и самого арестанта непосредственно от духовного суда. И это удалось!..
Ни один человек — и я в том числе — уже не узнает содержания этого мнимого послания короля Эдуарда, составленного шестнадцатилетней девочкой. Однако я знаю, что Кровавый епископ, отдавая при Дадли как королевском посланце приказ о моей выдаче, был бледен и дрожал всем телом. Вот и всё, чем я с Вами, мой бесценный друг, хотел поделиться. Этих сведений, которые я сообщил Вам не без некоторых колебаний, достаточно, чтобы составить себе представление о том «вечном единстве», о котором я Вам неоднократно рассказывал в связи с нашей всемилостивейшей королевой…
На этом письмо кончается.
В журнале же Джона Ди, после испорченного куска, записи продолжаются с нижеследующего:
Утром, в полном соответствии с предсказанием Бартлета Грина, я был без всяких проволочек освобождён из-под стражи и вывезен стариной Дадли из Тауэра туда, куда не достали бы даже длинные руки Его преосвященства, ибо по истечении весьма короткого времени он наверняка уже терзался бы муками совести за свое преступное, недостойное государственного мужа мягкосердечие в отношении такой злокозненной персоны, как моя. Не хочу больше нагромождать комментарии, назойливо пытаясь объяснить и доказать secundam rationem[26] каждый дюйм неисповедимых путей Господних. Замечу лишь, что, наряду с прямо-таки невероятным и в высшей степени примечательным мужеством и ловкостью моей избавительницы и очевидным заступничеством высших сил, моему спасению поспешествовало также душевное состояние епископа Боннера. Невесть какими окольными путями до меня дошло от епископского капеллана, что сэр Боннер в ночь после сожжения Бартлета Грина так и не сомкнул глаз: вначале в каком-то сильном смятении часами расхаживал из утла в угол в своем кабинете, потом, впав в странный делирий, бился в судорогах, преследуемый до утра неописуемыми кошмарами. Временами, на миг прерывая своё сражение с воображаемыми демонами, он обращался с обрывистыми невнятными речами к какому-то невидимому гостю и наконец громко возопил: «Сдаюсь! Признаю, что ты сильнее и что меня пожрёт огонь… огонь… огонь!» Ворвавшийся в кабинет капеллан обнаружил его лежащим без сознания… До моих ушей доходило ещё множество слухов, которые я не хочу приводить. Все они столь ужасны, что мне кажется, эти инфернальные образы будут меня преследовать всю жизнь, попытайся я перенести их на бумагу.
Этим Джон Ди завершает свой рассказ о «серебряном башмачке» Бартлета Грина.
Несколько дней, проведенных на природе, прогулки в горах оказали на меня своё благотворное действие. Решительно распрощавшись с письменным столом, меридианом и пыльными реликвиями предка Ди, я словно преступил магический крут и как из тюрьмы вырвался на свободу…