Черновой вариант
ModernLib.Net / Матвеева Елена / Черновой вариант - Чтение
(стр. 6)
Лидия Ивановна пробовала меня покормить, но я не мог есть. Сидели с ней за круглым столом. Иногда по комнате бесшумно скользила старушка. В дверях, притаившись, стоял маленький мальчишка, пока его не уволок куда-то муж Лидии Ивановны. - Вышла... нет, выбежала... - голос у Лидии Ивановны дрожал, - до лаборатории, пальто не накинула. Выскочила из парадного, а тут машина, сыворотку с молокозавода привезла... Глаза у меня наполнились слезами, я отвернулся и поднял к потолку голову, подперев подбородок рукой. Я не хотел, чтобы слезы выкатывались, но они уже потекли за уши. Лидия Ивановна предложила наготовить всего, чтобы поминки справить. Это, конечно, обычай. Только я не мог с чужими. Я отказался. Позвала у нее пожить. Теперь меня все к себе пожить зовут. 32 Седьмое февраля. Холод страшный. Город заиндевел. С Дворцового моста Кировский мост не виден. Все в белой пелене, лишь огромный ствол радуги пробивает неяркое молочное марево. Все деревья кажутся облаками. Летний сад тоже облако, порозовевшее сверху. В своих старых ботинках я совсем одеревенел. Отец вчера звонил в школу, там знают, почему меня нет на занятиях. Я поехал к Славику, но его не оказалось дома, он на соревнованиях. Оставил ему записку, что завтра хоронят маму. Ждать не стал. У Славки недавно вернулась сестра из роддома, там свои заботы. На остановке автобуса жалась, видно, вконец промерзшая тетка и умоляющим голосом выкрикивала: - Граждане, покупайте автобусную карточку! Последняя автобусная карточка! Купите, ради бога... Ей, наверно, очень хотелось домой, в тепло. Мне не хотелось, да только пойти было некуда. А по улицам не погуляешь. Входя во двор, я налетел на Надьку Савину. Надька остановилась, сказала: "Володя!" - и схватила меня за руку. Она была без перчаток, но руки у нее мягкие и теплые. Я стоял спиной к стене, мы смотрели друг на друга. И она рванулась, побежала на улицу. Что она делала у нас во дворе? Тут я впервые за три дня вспомнил Тонину. Она знает про маму. Наверно, жалеет меня? Пришел домой, опять мотаюсь из угла в угол. Впору удавиться. В этих стенах я с ума сойду. Снял вышитую газетницу, картину, карту содрал со стены, репродукцию Ван-Гога и "керамику" свою с новгородскими церквями. Стены сразу оголились, но меня такой их нейтральный вид, кажется, успокоил. Потом я сгреб с комода в большую сумку какие-то безделушки, флакончики, свечки свои красные, туда же упрятал салфетку и скатерть. Зеркало положил на картину, стеклом вниз. Собрал мамины вещи, запихнул в шкаф и закрыл его на ключ. Но казалось, эти вещи меня тревожат и из-за стенок шкафа. Время от времени я открывал дверцу, будто проверял, там ли они. Трогал платья, висевшие на вешалках, выдвигал ящики. Сколько времени прошло, я не знаю, только раздался звонок. Пришла тетя Поля. Я не видел ее с детства. Но мне показалось, она мало изменилась. У нее очень тонкие, нервные черты лица. Поставь их посимметричнее, и она была бы красивой. Тетя Поля на маму совсем не похожа. Для начала она прослезилась. Потом я рассказал, как все произошло. Потом говорить было не о чем. Я спросил, жив ли дед. Она ответила, жив, но почти ослеп. Тетя Поля направилась в кухню наводить ревизию. Вскоре что-то зашипело на сковородке. Я опять походил, открыл шкаф, пощупал платья и тоже пошел на кухню. Мы поели. - Что это у вас комната ободранная такая? - спросила тетя Поля. - Убрал с глаз ерунду всякую. Не могу смотреть на вещи. Каждая что-то напоминает. Вот и платья. - И вдруг я понял, что нужно делать, и с надеждой посмотрел на тетю Полю: - Заберите, пожалуйста, платья. Я вас очень прошу. Она улыбнулась асимметрично (если не сказать попросту - криво): - Они же мне не подойдут. - Переделаете, - горячо возразил я. - Отдадите кому-нибудь. Я вязал уже третий узел. Уложил платья, и пальто, и плащ, который мы купили осенью на мою зарплату, и кофту, которую я должен был подарить на Восьмое марта от отца. И обувь завернул. В общем, не так много и получилось. Потом я тащил эти узлы до электрички. Вернувшись, отволок китайскую картину, газетницу и много разной мелочи к нашей дворничихе. Она качала головой, но, кажется, осталась очень довольна. Потом я совершил несколько экскурсий на помойку. Подмел в комнате. Кругом стало голо. Одна мебель. В комоде валялось мое белье и несколько рубашек. В шкафу висел мой костюм. Все. Я успокоился и вдруг почувствовал страшную усталость, будто целый день вагоны грузил. Лег и уснул как убитый. Когда я сплю, мне хорошо. Я все забываю. 33 Восьмое февраля. Лидия Ивановна завязывает бант на венке. Мама. Подойти к ней, сказать что-нибудь самое обыкновенное уже нельзя. На себя не похожа. Нос вытянут и опущен, подбородок выдвинут вперед, шея вздута. Толкутся незнакомые женщины. Отец ходит по улице, поджидает машину. Пришел Славик. Ничего не сказал, крепко сжал руку. Мне сегодня все жмут руку, а кто не жмет, тот - лизаться. Машину подали. Трясемся в дороге. На крышке гроба, на полотенце, буханка подпрыгивает. Мама тоже трясется в своем ящике. Это беспокоит меня. Мне больно. И вот машина останавливается. Гроб подтащили к дверце, он качнулся и поплыл, как ладья. По улочкам кладбища, между сугробами, его везет белая лошадь. У дороги я вижу расчищенное место и кучу сырого желтого песка. Здесь мы останавливаемся. Гроб ставят на землю и опять зачем-то открывают. Если бы я мог запретить! А я ведь для нее здесь единственный близкий человек. Я боюсь, что у нее там от тряски в автобусе что-нибудь не в порядке. Говорят речи. Я не слушаю. Меня какой-то дядька спрашивает, не хочу ли я сказать. Что сказать? Я на него посмотрел, и он отошел. Тут я увидел, как по тропинке бежит кривая фигурка тети Поли. За руку тетя Поля держит старика, он снимает шапку. Еще последний говорящий не кончил, как старик оказался у гроба и стал ощупывать мамино лицо. Кто-то дернул старика за рукав. И в тот же момент зашептали со всех сторон: "Отец пришел. Он слепой". Лицо деда, заросшее желтой неопрятной щетиной, не дрогнуло. Он долго копошился над гробом, потом встал и дал знак продолжать. Отец стоит напротив меня. Он маленький, худой. Шапку в руке держит. Пальто у него почему-то расстегнуто, а шарфа нет. По тонкой шее бегает кадык, будто отец все время глотает слюну. О крышку гроба стукают мерзлые комья. Женщины плачут. Слыша, как они плачут, и я начинаю плакать. Становится легче. Как только установили обелиск, дед позвал тетю Полю, и она повела его обратно по тропинке. Я вздохнул с облегчением. Боялся, что он подойдет ко мне и будет своими пальцами ощупывать мое лицо, а меня вырвет. Потом Лидия Ивановна зовет меня с собой, они с женщинами решили собраться и помянуть маму. Выручил отец, сказал, что я иду с ним. Он звал меня поехать к нему кочевать. И Славик предлагал. Я отказался. Ждал, пока все уйдут. Обелиск сделали на заводе. Сейчас его не видно. С четырех сторон он завален венками, кругом цветы. Их столько, сколько ей, бедной, за всю жизнь не подарили. Мы со Славиком остались одни, посидели на скамеечке соседней могилы и пошли пешком в центр. Здесь забрели в кино, потом Славик поехал домой, а я посмотрел еще три документальных фильма. Идти было некуда. Зря я, наверно, не пошел с Лидией Ивановной, да только чужие они мне. Все чужие. Тонина тоже чужая. Все были свои, пока мама жила. Я купил колбасы, хлеба, дома вскипятил чай. Ел на кухне. Комната меня ужасала своей пустотой и неуютностью. Как я мог разом оборвать все ниточки! Хоть бы платье ее какое-нибудь осталось. Я бы его повесил на спинку стула и думал, что она вышла в магазин и сейчас придет. Я окончательно пал духом. Жалел, что не поехал к отцу или Славику. Можно было бы и теперь позвонить отцу и поехать к нему. Всего только десять часов. Но я устал. Звонок в дверь. У меня мороз по коже. Вдруг там, за дверью, мама в своем сером платье с красными пуговицами-ромашками. Нервы в последние дни стали никуда. Мне хотелось, чтобы кто-то пришел. Один я бы свихнулся. Но сейчас я боялся открыть дверь. Перед тем как открыть, зажег в прихожей свет, сбросил крюк, толкнул дверь и отпрянул. На пороге стояла Надя Савина, держала что-то большое, завернутое в платок. На радость у меня не осталось сил, но, когда я увидел Надю, я испытал больше чем радость, я понял - спасение мое пришло. А я ведь к ней, честно говоря, всю жизнь по-свински относился. Снял с нее пальто, усадил. Я наглядеться на нее не мог. Кожа у нее очень белая, чистая и красные, морозные яблоки щек. От тепла или от смущения она еще больше покраснела. У нее красными стали лоб, и нос, и подбородок. Она пошла в прихожую и вернулась с тем большим предметом, который принесла, сняла с него платок, а там клетка. В клетке снегирь. - Что это? - удивился я. - Снегирь. - Почему снегирь? - Ты же сам однажды сказал, что хотел бы в тростниковой комнате повесить фонарь и клетки с птицами. Не помнишь разве? - Помню. У снегиря грудка как Надины щеки. Он ожил от света, отогрелся и запрыгал, как мячик, с жердочки на жердочку. У меня теперь снегирь есть. Я схватил ее руку и долго тряс. Вид у меня, наверно, был идиотский. Она даже смущаться перестала. - Я тебе кофе сварю, - сказал я. - На ночь ведь кофе не пьют? - Ну и пускай не пьют, а мы попьем. Я сварил кофе. - Почему у тебя комната такая пустая? - спросила она. Я стал ей объяснять все, как было, очень длинно и несвязно, но она, кажется, поняла. Я собирал репродукции с картин разных художников из "Огонька". Теперь я вывалил их перед Надей. - Давай вешать только портреты, - сказала она. - И сразу в комнате будет много людей. Мы отобрали портреты и развесили по стенам. И выпили по чашечке кофе. - Я вообще-то, - призналась она, - не люблю кофе без молока. Но я еще могу выпить. Я с удовольствием. Шел уже первый час. Она все время поглядывала на будильник, а я боялся: встанет сейчас и уйдет. - Если хочешь, - сказала она, - я с тобой до утра посижу. Она все понимает. - Домой только позвоню. Где у тебя телефон? Я показал ей и ушел в комнату. Говорила она долго и тихо, должно быть, ей не разрешали остаться. Может, и не разрешили, я так и не узнал этого. Она вернулась и сказала: - Все в порядке. Тогда мы выпили еще кофе, чтобы не заснуть. И все же через некоторое время нас разморило. Я раньше думал, что у нее некрасивые руки. Ерунда. У Нади большие белые руки, очень нежные, и вены просвечивают легким голубым рисунком, как реки на географической карте. Я рассказывал ей: как мы жили с мамой, как ругались, мирились, как здорово мама пекла пироги, рассказывал все вперемежку. Всякие такие глупости рассказывал. Может, я и делал-то это для себя, а не для нее. Но она так внимательно слушала. А ведь уметь слушать - это редкий дар. Потом мы почему-то сидели на письменном столе, и я положил ей на плечо руку, будто она моя сестренка. Я не знал, как выразить все, что чувствовал к ней. Она как-то странно сгорбилась, застыла и сказала шепотом: - Мне так неудобно. - А ты подвинься поближе, - прошептал я. Она придвинулась, и мы сидели, прижавшись друг к другу, будто были одни в нашем большом старом доме и во всем городе. Оба мы были как-то по-детски беззащитны и испуганы. Я подумал, что мы с Надей, наверно, подружимся, но такое у нас очень не скоро повторится. Я говорю о том, что мы чувствовали, - о доверии, об откровенности. Потом мы опять сидели за круглым столом и дремали, опершись на локти. Ушла Надя в семь утра. А я упал на мамину постель и только успел подумать: "Попадет Надьке". 34 Десятое февраля. Телефон звонит бесконечно. Все мной интересуются. Спрашивают, как живу и чем питаюсь. Сегодня приходил отец. У него был намечен крупный разговор, и он, волнуясь, начал издалека. Как я жить собираюсь? Сказал ему, что твердо решил идти работать и в вечернюю школу. Через две недели паспорт получу, а к этому времени и работу найду. Я уже и с директором школы говорил. Отец стал убеждать меня закончить школу. Но я ведь и так закончу ее через полтора года. Он предложил поселиться у него. Я отказался. Кажется, он боялся, что я соглашусь. Я бы его стеснил, нарушил режим и устоявшиеся привычки. Отец вздохнул с облегчением. Спросил, поговорить ли о работе для меня в одном НИИ. Зачем? Объявлений о работе много. Раз у меня нет никаких определенных желаний, не все ли равно, где работать. Была у меня, правда, потаенная мысль - Гусев. Я ведь к нему так и не сумел зайти. Смерть матери все перевернула, поставила с головы на ноги. Куда-то уплыла Тонина. Действительность всегда вытеснит воздушную фантазию. Я все еще не верил, но ведь любовь моя кончилась. Не думал, что это произойдет так быстро. Уплыли Капусовы. Потускнел отец. Остался Славик. Появилась Надя. И Гусев. Мне не хотелось терять этого человека. Отец просидел не больше часа, а мы уже исчерпали все темы. Он водил пальцем по ребру стола, словно не знал, что делать, и уйти не решался, и оставаться было уже незачем. Я заметил, что он сегодня небрит, не вспомню другого такого случая. И еще он показался мне очень одиноким, и я впервые в жизни пожалел его. - Ты бы хоть собаку завел, что ли, - сказал я. - Зачем? - Он удивленно смотрел на меня. - Живое существо все-таки. - Хлопоты с ней. И потеря времени. Я видел в окно, как он пересекает наш пустынный каменный двор, и у меня снова сжалось сердце. Худенький, как мальчишка, и походка усталого человека. А вчера с завода целая делегация явилась. Молодые ребята. Проговорили с час. Сказал им, что работать иду. Давай, говорят, на хлебозавод. Я даже одного паренька научил, как свечи отливать. Сегодня, я уже спать собрался, Лидия Ивановна звонит. Деньги мне на работе выписали. Вроде помощи. Ребята принесут или я сам зайду через день? Обещал зайти. 35 Двенадцатое февраля. В проходной я прошу вызвать мастера второй бригады, то есть Лидию Ивановну. Вахтерша звонит кудато и не может дозвониться. Потом и говорит: - А ты не Шуры покойной сынок? Ну-ну... беги через двор - вон дверь, на второй этаж. Там спросишь. А я еще позвоню. Она дает мне белый халат. Здесь все в халатах. Я скидываю пальто и бегу через двор, широкий и пустой. Наверно, здесь это с мамой и произошло. Я воровато осматриваю асфальт, словно все случилось только что и я увижу что-то страшное - место, где ее сбила машина. Кровь. Лестница отделана голубым и белым кафелем. Чисто и сгсучно. Я стараюсь отдышаться и успокоиться. Навстречу сходит Лидия Ивановна. Берет меня за руку и ведет. В цехе прохладно и пахнет цементом. В закрытых конвейерах неторопливо ползет мука. Потом сразу тепло. Стоят огромные круглые чаши - дежи. В них коричневое зернистое тесто, как развороченная земля, размолотая, пыльная, чуть присохшая сверху. Дежа опрокидывается в воронку, и землистое тесто тяжело валится туда. Запах стоит мучной, густой. Народу мало, никто не обращает на нас внимания, и я узнаю, чем это таким родным пахло от мамы всю жизнь, пахло уютно и уверенно - хлебом. Так пахли ее полные руки, плечи, грудь, живот, платье. Мама пропиталась этим запахом насквозь и навсегда. Вспоминаю чужое благоуханно Тонины, острое и будоражащее, как запах вечернего цветка. Теперь стало совсем жарко. Женщины в белых халатах-рубахах с цветной прострочкой у ворота, сильные, жаркие, спрыскивают буханки, чтобы корочка запеклась блестящей. Буханки исчезают в печи, а появляются уже румяные, глянцевые, треснувшие кое-где, будто улыбающиеся коричневые солнышки. Они толкаются, бегут по конвейеру, а рядом в другую сторону торопятся такие же, но нежные и светлые, тоже улыбающиеся. Все они попадают в рукавицы женщин, а оттуда, горячие и пахучие, - в ящики многоярусных тележек. Моя мама, пекарь, работала здесь. Я понял это, потому что нас окружили женщины с запыленными мукой щеками, шеями, .грудью. Они совали мне обжигающие ломти хлеба. Лидия Ивановна спросила, где председатель завкома, потом, отбивая меня от женщин, кричала: - Бабоньки, прекратите закармливать его хлебом! - Пускай поест. Ешь, милый, прямо из печи, такого больше нигде не попробуешь. - Я его на экскурсию в кондитерский сведу. - Веди, Лида, пускай сладенького поест. Лидия Ивановна опять подхватила меня и повела, а женщины расходились по местам и снова вертелись, двигались в каком-то спором танце у печи. Мы шли по голубому кафельному коридору. Лидия Ивановна тоже пахла хлебом. И я, держа ее за руку, как маленький, представлял, что это моя мама, излучающая тепло, чистый хлебный запах и уверенность. Уверенность и надежду. Теперь мы проходили помещения, где мыли изюм, растапливали в котле маргарин и сахар. У стены - ванны с крупной коричневой солью. - Люся, у тебя сироп кипит! На обычной газовой плите - два ведра. На столах - противни со сдобным печеньем и ромовыми бабами. - Ешь, - угощает Лидия Ивановна. Они горячие и приторные. - Спасибо, я не люблю сладкого, - говорю я. Мне хочется вернуться к тем женщинам в халатахрубахах. А вообще-то я хочу домой. 36 Четырнадцатое февраля. Уже девять дней, как я остался один. Иногда до сих пор мне кажется: вдруг я проснусь утром, а все по-прежнему. В кухне чайник крышкой тарахтит и голос мамы: "Ты будешь на завтрак колбасу?" Конечно, буду. Никогда на тебя кричать не буду. Все праздники с тобой справлять буду. Не уеду от тебя никогда ни в какой Новгород. Я снова хочу быть маленьким. Я буду слушаться. Я - единственная твоя опора и защита, твой сын. Просыпаюсь в пустой квартире. Вчера забыл выключить радио, и оно орет на полную громкость зверским голосом: "Поверните туловище влево... раз... вправо... два..." Утренняя гимнастика. Вчера заходил Славик. - Отец может взять на работе два абонемента в бассейн. Помнишь, как мы хотели в бассейн? Это два раза в неделю. Как только у тебя решится с работой и школой, мы выберем подходящие дни и часы. Согласен? Тонина звонила. Разве я мог об этом мечтать? Когда-то я умер бы от счастья. Интересуется, как я. - Ничего. Живу с птичкой Петькой. Питаюсь удовлетворительно, санусловия соблюдаю. С нравственной стороны - порядок. Она опешила - и я тоже. Хотел ответить спокойно и с юмором, а получилось почти грубо. - С каким Петькой? - говорит без выражения. - Со снегирем. Живой снегирь Петька. - Хочу сгладить впечатление. - Вы не беспокойтесь. В самом деле все нормально. Спасибо вам за все. Вот и развязка. Не случись ничего с мамой, я бы еще полтора года засыпал с мыслью о Тонине, часами вел бы с ней воображаемые разговоры, я бы очень напрягался и еще какой-нибудь роман Фолкнера прочел - тоже ради нее. Тонина, прелестная женщина, тропический цветок... Я ничего не забыл, я благодарен ей, что жила рядом, ходила, говорила, смеялась. Пусть любовь моя была выдуманной, но разве она от этого хуже? Тосковал и радовался я по-настоящему. Сейчас я стараюсь не вспоминать обо всем этом, для меня это болезненно, потому что связано с матерью. И вообще я весь как-то изменился, пока даже точно не определю, в чем. Я обвинял Капусова, что он живет чужими словами и мыслями, а сам делал то же. Только Капусов брал все напрокат в своей семье, я же хватал где попало. Выпускное сочинение пишут сначала на черновик, потом уже на чистовик. А вот жизнь свою, которая в триллион раз важнее выпускного сочинения, мы живем сразу и навсегда на чистовик. И ничего в ней не исправишь, не вычеркнешь, не припишешь. Возможно, если бы я чаще думал об этом в последние полгода, мне сейчас было бы легче. Надю я не видел со дня похорон. Звонил ей два раза. Хотелось каждый день, но стеснялся. Сегодня караулил ее после школы, и мы пошли куда глаза глядят: мимо угрюмого февральского Ботанического, на набережную Карповки и к Невке. Солнце в небе - медный круг. По разрозненным непрочным льдинам бродили вороны на прямых ногах, словно на палочках от леденцовых петушков. Я пригласил ее в кафе. До сих пор я никогда не ходил с девушками в кафе. Ее, наверно, тоже никто еще не приглашал. Она сказала: - Я в школьной форме. - Неважно. Это же не ресторан. И вина мы пить не будем. Надя позвонила из автомата домой и сказала, что готовится к контрольной у подруги. Кафе маленькое и не слишком посещаемое. В окнах на протянутой леске нанизаны разноцветные кусочки стекла: красные, желтые, оранжевые, напоминающие кусочки желе. В углу "Меломан" с тремя пластинками. По пути я бросил туда пятак и под музыку, торжественно, мы с Надей пошли к столику. Надя села так, чтобы видеть посетителей. Она сказала, что в последнее время ее одолевает удивительное любопытство к людям. Она просто как помешанная. Ходит, заглядывает в лица, ловит обрывки разговоров. У нее даже какая-то теория насчет людей. Она делит их на пять категорий. Настоящий ребенок. Надя рассматривает сидящих напротив парня и девушку, которая курит, выпуская дым, словно тяжело дышащая больная. Еще дальше обедает старик и газету читает. К ним подплывает официантка - Гаргантюа, пол под ней трещит, и швы ее платья трещат, и воздух с шумом раздвигается. - Посмотри на парня, - кивает Надя на соседний столик. - Он картавит. - Откуда ты знаешь? - А подойди к нему, попроси прикурить. Я подошел. В самом деле картавит. "Меломан" беспрерывно прокручивает свои три мелодии. Одна из них очень грустная. Мне приятно сидеть здесь с Надей. Мне легко с ней, нравится смотреть на нее. Я испытываю к ней необъяснимую нежность и думаю: слава богу, что это не любовь. - Я собираюсь завтра к Гусеву. Помнишь, мы с тобой встретили его однажды? - Чудеса смотреть? - спрашивает Надя. - Хочу серьезно поговорить. Может, он возьмет меня на работу. Кем угодно согласен, хоть уборщицей. Пойдешь со мной? - Если не помешаю. Я бы с удовольствием. Выходим мы тоже под музыку "Меломана". Я подаю Наде пальто. То ли я не умею этого делать, то ли она не привыкла, чтобы ей помогали, только долго у нас ничего не получается. Она сует руку куда-то ьыше рукава. Даже покраснела от смущения. И я, чувствую, краснею, а это со мной редко случается, у меня капилляры глубоко спрятаны.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6
|