Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Черновой вариант

ModernLib.Net / Матвеева Елена / Черновой вариант - Чтение (стр. 5)
Автор: Матвеева Елена
Жанр:

 

 


      Говорит о рыбной ловле. Капусов-отец беседу поддерживает, только голову на отсечение даю, он удочку вблизи не видел.
      Капусов-отец с Технарем елку принесли, и мы стали ее украшать игрушками, яблоками и конфетами.
      - У меня есть маленький сюрприз, - сказал Капусов-отец. - Я обещал молчать, но по секрету проговорюсь - объявился Серега Гусев. Обещал сюда подъехать.
      Тонина с мужем обрадовались, но так, будто Гусев этот им безразличен и радуются они из приличия.
      Скоро нас послали за картошкой. Прошло всего минут сорок, а уже стемнело. Звезды высыпали. Ночь прозрачная, как льдинка. Мы бежали на лыжах и вдруг страшно развеселились, всю дорогу пели, кричали, хохотали, как дикие. Обратно несли чайник с кипятком и картошку. О том, чтобы шлепнуться, не могло быть и речи, а это нелегко: руки заняты, идем без палок, осторожно и опять давимся от смеха. А в голове у меня одно: она там ждет, в доме.
      Свет из комнаты почти не пробивался, зато веранда - маяк. И вот уже световая дорожка легла нам под ноги, и мы, как по ковру, подошли к крыльцу.
      В комнате негромко играл магнитофон. В коридоре Капусов-старший и Технарь пытались растопить "голландку". Тонина и Капуста сидели при свече и вполголоса разговаривали. В комнату я не рискнул войти и сел около печки. В проем двери видел два нежных лица, истаявших в неярком свете. Меня наполнило спокойствие, счастье и тихий, умиленный восторг. Ради этого я ехал. Большего, лучшего не хотел.
      Растопив печку, Технарь и Капусов зажгли в комнате свет. Все испортили. Пили за старый год. И нам с Мишкой сухого вина налили. Кислая водичка это вино, но приятная.
      Однажды попробовал водку - чуть не вытошнило.
      Если честно, то мне больше всего нравится сладкое вино. Но любить сладкие вина - дурной тон. А сухие невйусными кажутся только с непривычки. Мне вот кофе без молока тоже не нравился сначала, а потом попил и привык. Просто нужно научиться в не совсем вкусном находить вкус. Кстати, в этом есть своеобразная прелесть.
      Я вспомнил про того Гусева, который все не появлялся, и тут же заметил, что остальные тоже помнят о нем и ждут. Что же это за Гусев? Забыл спросить Мишку по пути к сторожу.
      Пошли какие-то разговоры, где каждый упражнялся в остроумии. Часто с недомолвками. Мишке еще удавалось вставить слово, а мне совсем нет.
      Поначалу, кажется, Тонину смущало мое присутствие. Все-таки ее ученик. Но потом она стала совсем естественной, только раза два назвала нас "дети мои" - так она обращается к классу, если у нее хорошее настроение.
      Капусов-старший сказал:
      - А сейчас тест. Отвечаем по очереди. Как вы относитесь к лошадям?
      Капуста молчала, должно быть, знала, что это за тест.
      Технарь. Я люблю лошадей.
      Тонина. Хорошо. У них прекрасные глаза.
      Мишка. Я мечтаю на них скакать.
      Я. Положительно. Но я их редко встречаю.
      Капусов-отец хохотнул.
      - А как вы относитесь к чайкам?
      Я судорожно придумывал хоть что-то мало-мальски оригинальное.
      Технарь. Никак.
      Тонина. Двояко. С виду красивая птица, а ест отбросы. И криклива чересчур.
      Мишка (а ведь и он, наверно, тужился что-то интересное сказать, да не получилось). Как Антонина Ивановна.
      Я. Люблю чаек. Люблю, когда они на воде качаются.
      И когда стоят на своих длинных ногах. И на суше люблю их и на воде.
      Тут Капусов-отец захохотал оглушительно, а Ка-- пуста подхихикивала. В душе я торжествовал.
      - А как вы к морю относитесь?
      Технарь. Я люблю море, особенно в бархатный сезон.
      Тонина. Море люблю, только плаваю, как топор.
      Мишка. Я тоже.
      Я. Не люблю море. Я реки люблю.
      - А теперь вспомните свои ответы. Отношение к лошадям - это отношение к мужчинам, к чайкам - к женщинам, к морю - к любви.
      Все на минуту задумались, припоминая свои ответы, и натянуто засмеялись.
      - Фу, какая ерунда! - сказала Тонина. - Глупейшая штука.
      Потом заговорили кто о чем. Технарь кричал:
      - Литература - заменитель жизни! Литература - глушитель жизни.
      Тонина махала на него рукой:
      - Перестань, Коля!
      Капусов-отец изрекал:
      - Гуманизм - это боль.
      Технарь неистовствовал:
      - Мемуары - это замочная скважина!
      Капусов фантазировал:
      - Со своей супруги я бы заказал писать портрет Ренуару, а с Тонечки Валентину Серову, ну, а Михайлу Михайловича...
      Открыли еще бутылку вина. Я опять вспомнил о Гусеве. И опять почувствовал вокруг ожидание.
      - Скучнова-та, - отчетливо сказал Мишка.
      Капуста встрепенулась.
      - Ну ладно, пора накрывать на стол. Накрываю на шестерых.
      Тонина сказала, что идет переодеваться в другую комнату. Мы болтались под ногами у старших. И вдруг мы услышали скрип лыж, потом дверь хлопнула и, протопав по коридору, появился мужчина - большой, ростом под притолоку, и очень похожий на мальчишку.
      У него симпатичная круглая голова и волосы ежиком.
      Такие нравятся с первого взгляда.
      Капусовы и Технарь затолпились и заговорили. Со мной и Мишкой мужчина тоже поздоровался за руку и представился: "Сергей". Просто "Сергей" - а ему уже к сорока.
      И тут по коридору прозвучали каблуки. Все обернулись. В дверях стояла Тонина.
      Такой красивой я ее никогда не видел. В длинном нежно-голубом платье, юбка завивается клиньями:
      клин голубой, клин кремовый. Волосы светлые, воздушные. Если бы она растаяла сейчас в воздухе, никто бы не удивился, такая она была. И все это чувствовали. Технарь смотрел на нее с непонятным выражением изумления и недовольства.
      Тогда Тонина сделала шаг к Гусеву и протянула ему руку. А он даже не заметил, так напряженно смотрел ей в лицо, когда же опомнился, как-то торопливо схватил ее руку и долго, очень долго тряс.
      - Здравствуй, Тосенька. Вот время-то летит! - забормотал.
      Я понял, что всем нужно выйти, чтобы они могли просто поздороваться. Как остальные не понимают?
      И я вышел.
      У печки стояли два пенька-чурбана. Я сел, открыл заслонку и стал подкладывать дровины. Огонь хватался за поленья, облизывая, обгладывая их, превращая в загадочные замки и руины с переходами, кельями и перегородками, тонкими, как папиросная бумага.
      Я думал о матери. Скоро двенадцать. Сидит она одна или спать легла? У нас даже телевизора нет.
      А может, плачет там под елкой, где качается балерина в ватной абрикосовой юбке. Я бросил маму, и ради кого? Чего? Чтобы чувствовать себя здесь чужим и лишним? Кто я? Приятель Мишки Капусова, приехал, чтобы ему не было скучно.
      Я не должен был ее оставлять. Ей и так не слишком весело живется. С какими же глазами я вернусь к ней?
      Пришел Мишка и сел на второй чурбачок.
      - Кто этот Гусев? - спросил я.
      - Не знаю, - сказал Капусов. - Раньше отец говорил - неудачник, потом прожектер. А нынче ничего определенного не слыхал. Теперь он кто-то другой, потому что защитил диссертацию.
      - А почему неудачник, прожектер?
      - Видишь, старик, у Гусева как-то не сразу все вышло. Года два отучился с мужем Антонины в электротехническом, потом бросил. "Себя" искал, по экспедициям мотался, чуть прописку не потерял. Зато потом сразу пошел в рост. Бах - университет, бах - статьи какие-то, бах - диссертация.
      - Он геолог?
      - Гидробиолог. Аквалангом увлекается, подводной фотосъемкой.
      - Наверно, интересная у него работа?
      - Наверно, - меланхолически согласился Капусов. - Такая интересная, что Антонину проморгал.
      Он ведь с ней в одном классе учился, он же ее и с будущим мужем познакомил. Меньше надо было за туманами шататься.
      - А что, у Антонины с Гусевым любовь была?
      Я молил, чтобы никто не прервал нашего разговора.
      - Была вроде.
      - Так если была, зачем же она за другого вышла?
      - Спроси что-нибудь полегче, - сказал Капусов. - Я что тебе, аптека?
      - Ты не любишь Гусева?
      - Да нет, почему же. Он появляется раз в сто лет, а разговоров о нем больно много. Надоело.
      Нас звали. Оказывается, уже било двенадцать. Я судорожно схватил стакан и загадал желание: чтобы маме было хорошо и чтобы Тонина в новом году хоть чуть-чуть на меня обращала внимание.
      И вот уже все чокаются. Где Тонинин стакан, не разберу. Вот уже гимн играет. Еще год прошел.
      Включили магнитофон. Тонина с Гусевым сидели рядом и о чем-то говорили. К ним обращались, звали танцевать, а они не слышали, даже не ели, так были заняты разговором. До меня долетали отдельные, ничего не значащие слова, но почему-то сделалось грустно.
      А Тонина с Гусевым пошли танцевать, и так ловко, словно много лет подряд только этим и занимались, пританцевались друг к другу, - шаг в шаг, поворот в поворот. Клинья ее платья то заворачивались вокруг ног, то развихрялись. Очень медленно они танцевали, очень плавно, будто совершая маленькие перелеты.
      И вдруг я без всякой к Гусеву неприязни понял: в этих двоих танцующих нет сейчас ничего бытового, мелкого - в их танце большая, настоящая печаль, любовь, встреча и расставание.
      Капусов-отец танцевал с Капустой, перекладывая бороду с ее правой щеки на левую и снова на правую.
      И Гусев с Капустой танцевал, весело, шумно, а она смеялась своим тихим, чуть дребезжащим смехом.
      А потом Гусев снова танцевал с Тониной. Я смотрел на них и думал: вот за кого Тонина должна была выйти замуж.
      Технарь делал вид, что пьет вино и переговаривается с Мишкой и мной. Он явно нервничал. Наконец не выдержал, подошел и что-то сказал. Тонина ответила.
      Я не видел, а понял: произошло что-то ужасное. В комнате повис звук шлепка. Технарь ее ударил.
      Я выскочил на улицу и долго шел по лыжне, пока не продрог. Тут я заметил, что ушел без пальто, и побрел обратно. Я чувствовал себя побитой собакой.
      Зачем я оставил маму? Зачем приехал сюда? Зачем оказался свидетелем этой сцены? Тонина мне никогда этого не простит. Она будет смотреть на меня и снова вспоминать, как ужасно ее унизили.
      Я бы и сам много дал, чтобы этого не видеть. Впрочем, я был сплошным противоречием. Я коллекционировал ее неловкости, я помнил дни, когда она плохо выглядела, - она не сделала ни одного промаха, который бы я не взял на учет. Я внушал себе: она не так хороша и идеальна, и любовь свою я придумал. С другой стороны, когда я видел ее утомленной, с растрепанной прической, я любил ее в сто раз больше. Потеряв частицу своего совершенства, она становилась мне дороже и милей, она становилась земной и вызывала земное - жалость.
      Когда я вернулся, в комнате тихо играла музыка.
      На чурбачке у печки сидел Гусев.
      - Ну что там, успокоились? - спросил я.
      - Успокоились.
      - Я бы на вашем месте его убил.
      - А знаешь, - сказал Гусев, - я не буду его убивать. А пошел он к черту! Я сейчас встану на лыжи и пойду своей дорогой.
      Я подумал и сказал:
      - Правильно.
      В углу сиротливо валялась мамина сумка, я достал коробку, а из нее пластину. Коробку бросил в печь.
      - Красивая штука, - сказал Гусев. - Первый снег и раннее утро.
      - Да, - согласился я, - вроде получилось.
      Осторожно положил пластину в топку изображением вверх. И сейчас же огонь стер краски, а в поддувало полились тяжелые черные пузыристые капли. Занялась дощечка.
      - Зачем ты так? - спросил Гусев.
      - Мне она не нужна. Да чтб вы так смотрите, я могу еще налепить.
      - Неужели сам делал? - поинтересовался Гусев и посмотрел на меня, будто впервые по-настоящему увидел. - Слушай, а кто ты есть и откуда?
      - Я Володя. В школе учусь, в девятом классе. Живу с матерью.
      - А рисовать ты умеешь?
      - Не знаю, не пробовал. В школе у нас давно нет рисования, у нас черчение.
      - Я хочу предложить тебе работу, - сказал Гусев. - Она даже не столько художества требует, сколько аккуратности.
      - А что нужно делать?
      - Грубо говоря, зарисовывать водоросли в тройном увеличении. Орудия производства: микроскоп, пинцет, миллиметровая линейка и цветные карандаши. Мы бы тебя оформили на половину лаборантской ставки.
      И матери помощь.
      Мне пришлось по душе его предложение. Нравился и сам Гусев. Было в нем что-то открытое, вызывающее доверие. Я долго искал определение, какой же он. И нашел: надежный, настоящий. Еще он какой-то деятельный, даже когда сидит и молчит. К нему невозможно относиться безразлично или несерьезно. Мне хотелось поговорить с ним по-настоящему, по-мужски - о жизни, об отце с матерью, о любви, обо всем. Хорошо бы стать с ним на лыжи и уйти с этой дачи.
      Гусев вынул из внутреннего кармана блокнот, вырвал листок и записал телефон.
      - Мне пора, - сказал он и вдруг предложил: - Хочешь, вместе поедем? Как раз поспеем к первой электричке и в девять будем дома.
      - Я не могу сейчас, так просто, без причины. - Я оправдывался, словно был виноват перед ним. Просто я размазня.
      - Понимаю. - Он встал. - Да, а кому ты хотел подарить свою картинку?
      - Мишке Капусову, - соврал я. Не знаю, поверил он мне или нет.
      Гусев ушел в комнату и тут же появился, уже в полушубке. Сказал:
      - Прощай, брат.
      Я хотел проводить его, но меня опередила Тонина.
      Она выбежала на улицу в своем длинном платье. По звуку я понял, Гусев вытащил из снега воткнутые лыжи, палки и возится с креплениями. И я подумал:
      вдруг она не вернется сюда больше, уйдет за этим человеком в своем воздушном платье и легких туфельках прямо по снегу? Я бы на ее месте так и сделал.
      Я ее благословил и тут же испугался, будто увидел, как она идет в наброшенном полушубке и он рядом, круглоголовый мужчина-мальчишка. Но она вернулась. Ни она, ни я не ушли за Гусевым.
      В топке цвели огненные цветы и порхали огненные бабочки, а в поддувало валились огненные звезды и долго и затаенно мерцали из золы.
      Тонина села рядом - какая-то сникшая, даже плечи у нее горестно опустились. Когда Гусев вставал, он сдвинул чурбан, и Тонина оказалась совсем близко от меня. Сидеть ей было неудобно, и она положила руку на мое плечо.
      Меня куда-то понесло, кружилась голова от выпитого вина, жара печки и оттого, что Тонина сидела бок о бок со мной. В комнате все играла музыка, прекрасная и печальная, из какого-то кинофильма. И я неожиданно для себя сказал:
      - Я вас очень люблю.
      Сказал и опешил. Это было не объяснение в любви, я будто сообщал ей само собой разумеющееся, чтобы утешить ее немного. Она тихо ответила:
      - Спасибо, мальчик. Я знаю.
      Что она знает?! Что она знает обо мне? Зачем она вернулась? Я чувствовал горький запах ее духов. Зачем она положила мне на плечо руку? Я же не каменный.
      Я ради нее маму бросил.
      Я смотрел на пляшущий огонь, все события этого дня навалились на меня разом. И я позорно заплакал.
      Тонина перепугалась, стала гладить по голове и уговаривать:
      - Ничего, ничего, все пройдет. Все будет хорошо.
      Ну перестань. Кто-нибудь зайдет и увидит, что ты плачешь.
      Я неловко встал и, не оглядываясь, вышел на крыльцо. Под ложечкой тоскливо посасывало. Я давно заметил, что у меня все чувства с желудком связаны.
      И страх, и любовь, и грусть. Я понял наконец-то, что Тонина никакой не идеал, она просто человек, уязвимый, как все. Она, конечно, ходит в магазины, как моя мама, и готовит обеды для своего мужа. И сейчас ей очень плохо.
      27
      Утром все сделали вид, что ничего не произошло.
      Воды не было. Мылись снегом и зубы чистили снегом.
      Все вокруг казалось другим, будто я впервые видел это место. Справа пустые домики базы, слева - снежное поле. Небо в маленьких пестрых перышках облаков, как спинка курочки-рябы.
      После завтрака все собирались идти на лыжах, а я - домой. Тонина меня догнала и, замявшись, говорит:
      - Володя, забудь, пожалуйста, про вчерашнее.
      Я смотрел на нее прямо, не скрываясь. Она боялась, что я в школе могу сболтнуть лишнее. Попросила бы Мишку, он бы прямо сказал: "Володя, не трепись о вчерашнем". Не доверяет Мишке.
      - Вы могли бы меня не предупреждать.
      Она подошла ко мне совсем близко и стоит.
      - Не обижайся, мой душевный человечек. Я тебя поняла.
      Что поняла? Она же меня не знает.
      - Ну, я пойду, - что было сил оттолкнулся палками, чтобы сразу взять разгон. И покатил.
      Кого я любил? Не себя ли? Я интересовался только собой и своими чувствами. А может, это у меня возрастная потребность в любви к чему-то красивому, блестящему, яркому?
      Я уже сам себя не понимал. Гармония - это когда человек имеет возможность судить обо всем ясно и правильно. У меня этой гармонии нет.
      28
      Первое января.
      Высунув язык, мчусь домой. Я люблю только свою мать, такую, как она есть: не очень красивую, не современную, не модную, не рассуждающую про Фолкнера и Гогена.
      Прихожу виноватый, ищу слова. Мать какая-то невеселая. Мнется, мнется, наконец говорит:
      - Ты не ругайся, пожалуйста, я дверью хлопнула, упала твоя картинка с церковью и помялась.
      Протягивает мне испорченную пластину. А я заливаюсь великодушием:
      - Ничего страшного. Пусть все наши несчастья этим и кончатся.
      Она повеселела. Я осторожно спрашиваю, что она вчера делала, и вдруг замечаю на столе открытую общую тетрадь. Это мой дневник. Я столбенею на месте.
      - Что это? - спрашиваю.
      Она молчит, внимательно смотрит. Она прочла.
      - Ты читала это? - Я готов расплакаться.
      - Нет, не читала. Она здесь лежала. Я думала, нужная. - Показывает на стопку книг. - Я пыль вытирала...
      Что она несет?
      - Зачем ты рылась в моих книгах?
      - Я ничего не читала.
      - Как тебе не стыдно! - Я начинаю орать. - Я дома не могу хранить вещи! Шпионишь за мной!
      Ненавижу!
      Я с воплями несусь в ванну и запираюсь на крючок. Она все прочла, в этом я уверен.
      - Это еще хуже, чем чужие письма вскрывать! - кричу из-за двери.
      Она этого не понимает. Как жить с такой? Отец прав, какой из нее друг? Отец знал, что делал. Только в историю кретинскую попал со своим отцовством. Может, он никому и не говорит, что вот уже шестнадцать лет у него есть сын. Как же он может меня по-настоящему любить, если ее не любит? А я ее сын, шпионкин.
      29
      Первое февраля.
      Отец мне выдал деньги. Кончу школу и Денег у него не буду брать. Скажу ему, что со стипендией моей покончено. Придумал на Восьмое марта матери подарок из этих денег купить и сказать, будто отец послал. Как мне раньше это в голову не приходило? Невинный обман, а ей приятно. Прихватил с собой Надьку Савину, и после уроков пошли выбирать. Часа три ходили. Купили кофту. Матери должен пойти кофейный цвет.
      Когда домой шли, Гусева встретили. У него хорошая улыбка, рот до ушей. Симпатяга.
      - Здорово, - говорит, - художник. Что же не звонишь? Раздумал работать?
      Я и сам расплываюсь от удовольствия и смущения.
      - Нет, не раздумал, телефон потерял. Потом каникулы, потом хотел у Мишки Капусова выспросить, как до вас добраться, вот и прособирался.
      Он снова записывает мне телефон.
      - Гуляете? - спрашивает.
      - Маме подарок покупали.
      - А я здесь недалеко работаю. Видишь дом с башенкой? На втором этаже. Приходи на следующей неделе. И барышню свою приводи.
      Тут и Надька обрадовалась, по голосу слышу.
      - Спасибо, - радостно говорит. - А чем вы занимаетесь?
      - В основном бумажным делом. А вам покажу что-нибудь интересное. Чудес у нас много.
      Здрасьте-пожалуйста, Надька-то здесь при чем? На что она мне сдалась?
      - Зайдем, - говорю, - обязательно.
      И мы прощаемся.
      - Хороший дядька, - говорит Надя. - Откуда ты его выкопал?
      - Много будешь знать.
      Обиделась. Ну, да бог с ней. Нужно как-то избавить ее от этой глупой детской влюбленности.
      30
      Все это время я помнил о предложении Гусева.
      Естественные науки меня всегда привлекали. Ботаника и зоология больше, анатомия меньше.
      Кабинет биологии с его теплым влажно-вялым запахом обладает для меня какими-то притягательными свойствами. Кафедра под навесом кожистых вырезных листьев монстер и прозрачных зонтиков папируса, стены, затянутые традесканцией, на подоконниках и прямо на полу - шары и сардельки кактусов, колючих, волосатых, пуховых и голых, вырезанные фестонами листья филлокактусов, таинственный густо-зеленый полумрак аквариумов. В углу невысокий, худенький скелет. В лаборантской запах тот же, только сухой и пыльноватый. По стенам развешаны снопики пшеницы, ржи, овса, льна, все завалено наглядными пособиями, гора таблиц, в стеклянном шкафу - штук двадцать микроскопов, чучела зайца, лисы, птиц, а в ящике - живой еж.
      В шестом классе у меня была даже идея составить определитель растений. Я видел настоящий ботанический определитель, но там все по-латыни, шибко научно и неинтересно. Вот и надумал я сделать каталог, где были бы цветные картинки, названия и заметки - чем эти растения (знамениты и какие у них особые свойства.
      Начал собирать материалы, да бросил. Кстати, хорошая была мысль. Для школьников полезно было бы сделать такую книгу.
      А вот с общей биологией нам не повезло. Биологичка у нас - самый нелюбимый учитель. Что уж говорить об отношении к предмету, когда отношение к учителю, который ведет этот предмет, самое отрицательное.
      В учебнике, в разделе "Происхождение жизни на земле", есть портрет Жоржа Кювье. Если пририсовать кудельки на макушке - вылитая биологичка. У нее и прозвище - Жора. Потрясающее сходство: овал лица, огромный лоб, маленькое расстояние между носом и верхней губой. Весь класс в учебниках Жоржу Кювье кудельки пририсовал.
      В начале ноября мы проходили половое размножение организмов, и был ужасный скандал. Жора говорит:
      - Половые клетки многоклеточных организмов возникают и развиваются в особых органах.
      - Это в каких же? - спрашивает Дмитриев.
      - Совсем не в тех, про которые ты думаешь, - выкрикнул Коваль.
      Стали смеяться, девчонки хихикают, сам Коваль от смеха под парту полез. Жора выскочила из-за кафедры, стала топать ногами, стучать линейкой, грозить, кричать, что мы циничные и развращенные. Лучше бы промолчала: ребята посмеялись бы и успокоились, а она только масла в огонь подлила. Физик вышел бы из такого положения с блеском. Обязательно ответил бы, и так, что все хохотали бы до икоты, но уже над Ковалем. После такой разрядки мы и занимались бы с большим удовольствием.
      А тут еще Калюжный приперся, опоздал на урок.
      Видит - скандал, а в чем дело, понять не может. Хочет проскользнуть на свое место - Жора проход загородила. Он бегает за ее спиной, старается мимо нее бочком проскочить, а она его в пылу и не замечает.
      Только он вправо сунется, и она вправо, он влево, и она влево. Все еще больше смеются.
      А Калюжный бросил попытки пробраться к парте, отправился к доске, нарисовал нимб с крылышками и стал под рисунок. За плечами крылышки, над головой нимб. Класс пришел в неистовство. Некоторые уже смеяться не могут, только стонут.
      Биологичка за директрисой побежала, так и не заметив Калюжного.
      Пришла директриса - тишина полнейшая. Выговор, конечно. Дмитриева и Коваля - в директорский кабинет.
      Вовсе Коваль не циничный. У него собака на днях никак ощениться не могла, а потом болела, так Коваль от нее двое суток не отходил, ухаживал за ней и щенками.
      Жора не понимает, что виновата больше она, чем мы. Младшие классы, те, как придут на урок, обязательно разорвут листья драцены и заплетут в косички, бегонию едят.
      Странно, если бы ко мне так относились ребята, я бы ушел из школы, хоть в уборщицы. А Жоре хоть бы что.
      Тонина рассказывала у Капусовых одну историю, а Мишка Капусов - мне. Первоклассники написали письмо в милицию. Письмо с орфографическими ошибками: "Дорогая, уважаемая милиция! Заберите, пожалуйста, нашу учительницу. Очень просим".
      Нельзя работать без призвания. Особенно с людьми.
      31
      Пятое февраля.
      Я сбежал с физкультуры и явился домой раньше времени. Звонит Лидия Ивановна, мамина подруга, они вместе работают. В детстве я звал ее тетей Лидой, а она меня - Вовкой. Уже года три я зову ее Лидией Ивановной, а она меня - Володей.
      Лидия Ивановна говорит:
      - Вова, это тетя Лида, - вроде всхлипывает или охрипла. - Я зайду к тебе на минуту.
      - Мамы нет, - говорю.
      Заявилась-таки. Плачет:
      - Мама под машину попала.
      Я затрясся, слова не могу сказать. Хочу спросить:
      "Что с ней? Жива?" А Лидия Ивановна мотает головой, и я все понимаю. Я ей показываю, чтобы ушла, а она жестами - "Сейчас, сейчас ухожу" и садится на сундук, рядом с вешалкой. У меня зубы дробь выбивают. Я хочу и не могу спросить: где она? ее привезут?
      и какая она?
      Какие-то жуткие картины представляю. У нас старый дом. Лестницы узкие, крутые, марши короткие, не то что гроб - носилки не проходят. Когда умер сосед, его спускали вниз в простыне, а гроб ждал в машине.
      Только бы ее не привезли.
      Я плетусь в комнату. Подъезжает машина. Не помня себя высовываюсь в форточку. Нет, не она. Слава богу.
      Парадное выходит во двор, а рядом, в подвале, сдают бутылки. Это за ними. Вот уже по конвейерной ленте поползли ящики. Звон стекла.
      Я закрываю форточку. Не плачу. Странный озноб, пустота и неприкаянность. Меня уже не волнует, что ее привезут. Наверно, я ни о чем не думаю. Трясусь и шляюсь по комнате. На кушетку лягу, сяду на стул, опять лягу, на кровать, на белое покрывало, на котором мама не велела лежать. Прямо в ботинках, на живот.
      Опять встану. Хочу закурить, руки трясутся.
      Я не осознаю, что случившееся относится к моей матери, что у меня нет больше матери. А будто небо осело на меня и давит огромной мягкой, вязкой и серой тяжестью. Я лежу распластанный, и мне уже нечем дышать. Эта непереносимая тяжесть называется горем.
      Просто - горе.
      Я ее только сегодня утром видел.
      Пошел на кухню. Возвращаясь, наткнулся в прихожей на Лидию Ивановну. Она не ушла.
      - В Куйбышевскую больницу поезжай, - говорит.
      Встает и направляется к двери. Я хочу спросить, как все произошло, и не могу. Вываливаюсь за ней на лестничную площадку.
      - Как ее задавило?.. Лицо у нее есть?.. Что у нее с лицом?
      Меня сейчас это беспокоит чуть ли не больше всего.
      Мне страшно. Я боюсь того, что должен увидеть в больнице. Я боюсь ответа.
      - Личико чистое. Все на ней чистое. Халат белый, только в пыли. Унесли ее, а на дороге кровь. Даже не поняли сначала, откуда натекло.
      Ну вот, теперь ушла. Машина с бутылками отъехала.
      Я кое-как оделся, чтобы в больницу ехать, и уже в пальто опять сел к столу и закурил. Я ее, наверно, сейчас увижу. Ее нет. Я один остался.
      По дороге позвонил отцу. Он пришел в замешательство. Не знал, что сказать.
      - Этот чертов завод, - бормотал он. - Я тысячу раз говорил ей...
      Он обещал подъехать в больницу, но к этому времени меня уже там не будет, даже если он выедет немедленно. Отцу об этом я не сказал.
      Вечером я опять шарахался по квартире. Кто-то приходил, долго звонил, я не открывал. Дважды звонил телефон - не подошел. Свет погасить я не решился. Заснул только под утро на маминой кровати.
      Проснулся - солнце в окно. Не знаю, который час.
      Будильник остановился. В кухне мертво. Чайник холодный. Кастрюльки какие-то на плите, крышек не поднимал. Тут и отец пришел.
      Он не разделся. Сел, оглядывается. Он у нас никогда не был. Жалкий он какой-то. Ростом небольшой. Шапка его меховая на столе лежит. Помолчали. Я закурил, впервые при нем. Меня тошнило.
      - Пойду чайник поставлю.
      - Я не хочу, - сказал он.
      - Я для себя.
      Заварки не нашел, зато обнаружил полпачки кофе и целиком сыпанул в кофейник. Поставил на газ.
      Оторвал кусок черствого батона и намазал маслом.
      - Кофе будешь?
      - Нет, спасибо.
      Я сидел напротив него, ел батон и запивал кофе, густым и черным, как мазут, старался не чавкать. Он молчал.
      Я аккуратно собрал крошки со скатерти, прикрыл кровать.
      - В морге просили, - сказал он, - принести белье, платье и туфли. Давай соберем. Поеду и свезу.
      Я вспотел. Вспомнил, как мама на кухне белье свое сушила: лифчики какие-то с вытянутыми резинками, штаны, рубашки застиранные, мелкие стрелочки ползут по ним, дырочки, как от моли. И все во мне возмутилось. Он же не может, не должен, не имеет права на это глядеть. А он ждал. Он нерешительно направился к шкафу.
      - Здесь у вас белье?
      - Нет!
      Я в один прыжок встал между ним и шкафом. Он даже испугался.
      - Нет, - сказал я.
      - Может, купить нужно? - беспомощно спросил отец. - Я размеров не знаю. Вчера пришел туда, меня не пускали, спросили, кто я. Растерялся, сказал, муж.
      Я думал тебя там найти. Белье нужно бы женщинам, конечно, поручить. Были ведь у нее какие-то знакомые.
      - Я уже отдал белье тете Лиде, - соврал я. - Она снесет.
      Отец кивнул.
      - У меня идиотское положение, - сказал он. - Мне сказали принести белье, потому что я представился мужем. Я женщину там встретил с завода, она говорит, похороны завод берет на себя.
      Я кивнул.
      - Паспорт вчера отнес. Свидетельство о смерти получил, - сообщил я. Пускай завод похоронит. Там ее любили.
      Он кивнул.
      Мы сидели друг против друга и кивали головами, как китайские болванчики, голоса у нас были постные.
      И я вдруг впервые понял - напротив меня сидит сорокасемилетний я. У него тот же лоб, и так же волосы лежат, и глаза мои, и все мое, только постаревшее.
      Когда отец наконец ушел, я открыл шкаф и вывалил все белье на кровать. Оно нежное, как всякий много раз стиранный трикотаж, аккуратно выглаженное и уложенное. Я собрал то, что получше. Снял с вешалки любимое мамино платье, серое с красными пуговками в виде ромашек. Достал выходные туфли, долго их чистил. Я не хотел, чтобы для нее купили все новое, безличное, и для нее и для меня чужое.
      Я тщательно завернул вещи, боясь помять платье, и повез Лидии Ивановне свидетельство о смерти.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6