Черновой вариант
ModernLib.Net / Матвеева Елена / Черновой вариант - Чтение
(стр. 5)
Говорит о рыбной ловле. Капусов-отец беседу поддерживает, только голову на отсечение даю, он удочку вблизи не видел. Капусов-отец с Технарем елку принесли, и мы стали ее украшать игрушками, яблоками и конфетами. - У меня есть маленький сюрприз, - сказал Капусов-отец. - Я обещал молчать, но по секрету проговорюсь - объявился Серега Гусев. Обещал сюда подъехать. Тонина с мужем обрадовались, но так, будто Гусев этот им безразличен и радуются они из приличия. Скоро нас послали за картошкой. Прошло всего минут сорок, а уже стемнело. Звезды высыпали. Ночь прозрачная, как льдинка. Мы бежали на лыжах и вдруг страшно развеселились, всю дорогу пели, кричали, хохотали, как дикие. Обратно несли чайник с кипятком и картошку. О том, чтобы шлепнуться, не могло быть и речи, а это нелегко: руки заняты, идем без палок, осторожно и опять давимся от смеха. А в голове у меня одно: она там ждет, в доме. Свет из комнаты почти не пробивался, зато веранда - маяк. И вот уже световая дорожка легла нам под ноги, и мы, как по ковру, подошли к крыльцу. В комнате негромко играл магнитофон. В коридоре Капусов-старший и Технарь пытались растопить "голландку". Тонина и Капуста сидели при свече и вполголоса разговаривали. В комнату я не рискнул войти и сел около печки. В проем двери видел два нежных лица, истаявших в неярком свете. Меня наполнило спокойствие, счастье и тихий, умиленный восторг. Ради этого я ехал. Большего, лучшего не хотел. Растопив печку, Технарь и Капусов зажгли в комнате свет. Все испортили. Пили за старый год. И нам с Мишкой сухого вина налили. Кислая водичка это вино, но приятная. Однажды попробовал водку - чуть не вытошнило. Если честно, то мне больше всего нравится сладкое вино. Но любить сладкие вина - дурной тон. А сухие невйусными кажутся только с непривычки. Мне вот кофе без молока тоже не нравился сначала, а потом попил и привык. Просто нужно научиться в не совсем вкусном находить вкус. Кстати, в этом есть своеобразная прелесть. Я вспомнил про того Гусева, который все не появлялся, и тут же заметил, что остальные тоже помнят о нем и ждут. Что же это за Гусев? Забыл спросить Мишку по пути к сторожу. Пошли какие-то разговоры, где каждый упражнялся в остроумии. Часто с недомолвками. Мишке еще удавалось вставить слово, а мне совсем нет. Поначалу, кажется, Тонину смущало мое присутствие. Все-таки ее ученик. Но потом она стала совсем естественной, только раза два назвала нас "дети мои" - так она обращается к классу, если у нее хорошее настроение. Капусов-старший сказал: - А сейчас тест. Отвечаем по очереди. Как вы относитесь к лошадям? Капуста молчала, должно быть, знала, что это за тест. Технарь. Я люблю лошадей. Тонина. Хорошо. У них прекрасные глаза. Мишка. Я мечтаю на них скакать. Я. Положительно. Но я их редко встречаю. Капусов-отец хохотнул. - А как вы относитесь к чайкам? Я судорожно придумывал хоть что-то мало-мальски оригинальное. Технарь. Никак. Тонина. Двояко. С виду красивая птица, а ест отбросы. И криклива чересчур. Мишка (а ведь и он, наверно, тужился что-то интересное сказать, да не получилось). Как Антонина Ивановна. Я. Люблю чаек. Люблю, когда они на воде качаются. И когда стоят на своих длинных ногах. И на суше люблю их и на воде. Тут Капусов-отец захохотал оглушительно, а Ка-- пуста подхихикивала. В душе я торжествовал. - А как вы к морю относитесь? Технарь. Я люблю море, особенно в бархатный сезон. Тонина. Море люблю, только плаваю, как топор. Мишка. Я тоже. Я. Не люблю море. Я реки люблю. - А теперь вспомните свои ответы. Отношение к лошадям - это отношение к мужчинам, к чайкам - к женщинам, к морю - к любви. Все на минуту задумались, припоминая свои ответы, и натянуто засмеялись. - Фу, какая ерунда! - сказала Тонина. - Глупейшая штука. Потом заговорили кто о чем. Технарь кричал: - Литература - заменитель жизни! Литература - глушитель жизни. Тонина махала на него рукой: - Перестань, Коля! Капусов-отец изрекал: - Гуманизм - это боль. Технарь неистовствовал: - Мемуары - это замочная скважина! Капусов фантазировал: - Со своей супруги я бы заказал писать портрет Ренуару, а с Тонечки Валентину Серову, ну, а Михайлу Михайловича... Открыли еще бутылку вина. Я опять вспомнил о Гусеве. И опять почувствовал вокруг ожидание. - Скучнова-та, - отчетливо сказал Мишка. Капуста встрепенулась. - Ну ладно, пора накрывать на стол. Накрываю на шестерых. Тонина сказала, что идет переодеваться в другую комнату. Мы болтались под ногами у старших. И вдруг мы услышали скрип лыж, потом дверь хлопнула и, протопав по коридору, появился мужчина - большой, ростом под притолоку, и очень похожий на мальчишку. У него симпатичная круглая голова и волосы ежиком. Такие нравятся с первого взгляда. Капусовы и Технарь затолпились и заговорили. Со мной и Мишкой мужчина тоже поздоровался за руку и представился: "Сергей". Просто "Сергей" - а ему уже к сорока. И тут по коридору прозвучали каблуки. Все обернулись. В дверях стояла Тонина. Такой красивой я ее никогда не видел. В длинном нежно-голубом платье, юбка завивается клиньями: клин голубой, клин кремовый. Волосы светлые, воздушные. Если бы она растаяла сейчас в воздухе, никто бы не удивился, такая она была. И все это чувствовали. Технарь смотрел на нее с непонятным выражением изумления и недовольства. Тогда Тонина сделала шаг к Гусеву и протянула ему руку. А он даже не заметил, так напряженно смотрел ей в лицо, когда же опомнился, как-то торопливо схватил ее руку и долго, очень долго тряс. - Здравствуй, Тосенька. Вот время-то летит! - забормотал. Я понял, что всем нужно выйти, чтобы они могли просто поздороваться. Как остальные не понимают? И я вышел. У печки стояли два пенька-чурбана. Я сел, открыл заслонку и стал подкладывать дровины. Огонь хватался за поленья, облизывая, обгладывая их, превращая в загадочные замки и руины с переходами, кельями и перегородками, тонкими, как папиросная бумага. Я думал о матери. Скоро двенадцать. Сидит она одна или спать легла? У нас даже телевизора нет. А может, плачет там под елкой, где качается балерина в ватной абрикосовой юбке. Я бросил маму, и ради кого? Чего? Чтобы чувствовать себя здесь чужим и лишним? Кто я? Приятель Мишки Капусова, приехал, чтобы ему не было скучно. Я не должен был ее оставлять. Ей и так не слишком весело живется. С какими же глазами я вернусь к ней? Пришел Мишка и сел на второй чурбачок. - Кто этот Гусев? - спросил я. - Не знаю, - сказал Капусов. - Раньше отец говорил - неудачник, потом прожектер. А нынче ничего определенного не слыхал. Теперь он кто-то другой, потому что защитил диссертацию. - А почему неудачник, прожектер? - Видишь, старик, у Гусева как-то не сразу все вышло. Года два отучился с мужем Антонины в электротехническом, потом бросил. "Себя" искал, по экспедициям мотался, чуть прописку не потерял. Зато потом сразу пошел в рост. Бах - университет, бах - статьи какие-то, бах - диссертация. - Он геолог? - Гидробиолог. Аквалангом увлекается, подводной фотосъемкой. - Наверно, интересная у него работа? - Наверно, - меланхолически согласился Капусов. - Такая интересная, что Антонину проморгал. Он ведь с ней в одном классе учился, он же ее и с будущим мужем познакомил. Меньше надо было за туманами шататься. - А что, у Антонины с Гусевым любовь была? Я молил, чтобы никто не прервал нашего разговора. - Была вроде. - Так если была, зачем же она за другого вышла? - Спроси что-нибудь полегче, - сказал Капусов. - Я что тебе, аптека? - Ты не любишь Гусева? - Да нет, почему же. Он появляется раз в сто лет, а разговоров о нем больно много. Надоело. Нас звали. Оказывается, уже било двенадцать. Я судорожно схватил стакан и загадал желание: чтобы маме было хорошо и чтобы Тонина в новом году хоть чуть-чуть на меня обращала внимание. И вот уже все чокаются. Где Тонинин стакан, не разберу. Вот уже гимн играет. Еще год прошел. Включили магнитофон. Тонина с Гусевым сидели рядом и о чем-то говорили. К ним обращались, звали танцевать, а они не слышали, даже не ели, так были заняты разговором. До меня долетали отдельные, ничего не значащие слова, но почему-то сделалось грустно. А Тонина с Гусевым пошли танцевать, и так ловко, словно много лет подряд только этим и занимались, пританцевались друг к другу, - шаг в шаг, поворот в поворот. Клинья ее платья то заворачивались вокруг ног, то развихрялись. Очень медленно они танцевали, очень плавно, будто совершая маленькие перелеты. И вдруг я без всякой к Гусеву неприязни понял: в этих двоих танцующих нет сейчас ничего бытового, мелкого - в их танце большая, настоящая печаль, любовь, встреча и расставание. Капусов-отец танцевал с Капустой, перекладывая бороду с ее правой щеки на левую и снова на правую. И Гусев с Капустой танцевал, весело, шумно, а она смеялась своим тихим, чуть дребезжащим смехом. А потом Гусев снова танцевал с Тониной. Я смотрел на них и думал: вот за кого Тонина должна была выйти замуж. Технарь делал вид, что пьет вино и переговаривается с Мишкой и мной. Он явно нервничал. Наконец не выдержал, подошел и что-то сказал. Тонина ответила. Я не видел, а понял: произошло что-то ужасное. В комнате повис звук шлепка. Технарь ее ударил. Я выскочил на улицу и долго шел по лыжне, пока не продрог. Тут я заметил, что ушел без пальто, и побрел обратно. Я чувствовал себя побитой собакой. Зачем я оставил маму? Зачем приехал сюда? Зачем оказался свидетелем этой сцены? Тонина мне никогда этого не простит. Она будет смотреть на меня и снова вспоминать, как ужасно ее унизили. Я бы и сам много дал, чтобы этого не видеть. Впрочем, я был сплошным противоречием. Я коллекционировал ее неловкости, я помнил дни, когда она плохо выглядела, - она не сделала ни одного промаха, который бы я не взял на учет. Я внушал себе: она не так хороша и идеальна, и любовь свою я придумал. С другой стороны, когда я видел ее утомленной, с растрепанной прической, я любил ее в сто раз больше. Потеряв частицу своего совершенства, она становилась мне дороже и милей, она становилась земной и вызывала земное - жалость. Когда я вернулся, в комнате тихо играла музыка. На чурбачке у печки сидел Гусев. - Ну что там, успокоились? - спросил я. - Успокоились. - Я бы на вашем месте его убил. - А знаешь, - сказал Гусев, - я не буду его убивать. А пошел он к черту! Я сейчас встану на лыжи и пойду своей дорогой. Я подумал и сказал: - Правильно. В углу сиротливо валялась мамина сумка, я достал коробку, а из нее пластину. Коробку бросил в печь. - Красивая штука, - сказал Гусев. - Первый снег и раннее утро. - Да, - согласился я, - вроде получилось. Осторожно положил пластину в топку изображением вверх. И сейчас же огонь стер краски, а в поддувало полились тяжелые черные пузыристые капли. Занялась дощечка. - Зачем ты так? - спросил Гусев. - Мне она не нужна. Да чтб вы так смотрите, я могу еще налепить. - Неужели сам делал? - поинтересовался Гусев и посмотрел на меня, будто впервые по-настоящему увидел. - Слушай, а кто ты есть и откуда? - Я Володя. В школе учусь, в девятом классе. Живу с матерью. - А рисовать ты умеешь? - Не знаю, не пробовал. В школе у нас давно нет рисования, у нас черчение. - Я хочу предложить тебе работу, - сказал Гусев. - Она даже не столько художества требует, сколько аккуратности. - А что нужно делать? - Грубо говоря, зарисовывать водоросли в тройном увеличении. Орудия производства: микроскоп, пинцет, миллиметровая линейка и цветные карандаши. Мы бы тебя оформили на половину лаборантской ставки. И матери помощь. Мне пришлось по душе его предложение. Нравился и сам Гусев. Было в нем что-то открытое, вызывающее доверие. Я долго искал определение, какой же он. И нашел: надежный, настоящий. Еще он какой-то деятельный, даже когда сидит и молчит. К нему невозможно относиться безразлично или несерьезно. Мне хотелось поговорить с ним по-настоящему, по-мужски - о жизни, об отце с матерью, о любви, обо всем. Хорошо бы стать с ним на лыжи и уйти с этой дачи. Гусев вынул из внутреннего кармана блокнот, вырвал листок и записал телефон. - Мне пора, - сказал он и вдруг предложил: - Хочешь, вместе поедем? Как раз поспеем к первой электричке и в девять будем дома. - Я не могу сейчас, так просто, без причины. - Я оправдывался, словно был виноват перед ним. Просто я размазня. - Понимаю. - Он встал. - Да, а кому ты хотел подарить свою картинку? - Мишке Капусову, - соврал я. Не знаю, поверил он мне или нет. Гусев ушел в комнату и тут же появился, уже в полушубке. Сказал: - Прощай, брат. Я хотел проводить его, но меня опередила Тонина. Она выбежала на улицу в своем длинном платье. По звуку я понял, Гусев вытащил из снега воткнутые лыжи, палки и возится с креплениями. И я подумал: вдруг она не вернется сюда больше, уйдет за этим человеком в своем воздушном платье и легких туфельках прямо по снегу? Я бы на ее месте так и сделал. Я ее благословил и тут же испугался, будто увидел, как она идет в наброшенном полушубке и он рядом, круглоголовый мужчина-мальчишка. Но она вернулась. Ни она, ни я не ушли за Гусевым. В топке цвели огненные цветы и порхали огненные бабочки, а в поддувало валились огненные звезды и долго и затаенно мерцали из золы. Тонина села рядом - какая-то сникшая, даже плечи у нее горестно опустились. Когда Гусев вставал, он сдвинул чурбан, и Тонина оказалась совсем близко от меня. Сидеть ей было неудобно, и она положила руку на мое плечо. Меня куда-то понесло, кружилась голова от выпитого вина, жара печки и оттого, что Тонина сидела бок о бок со мной. В комнате все играла музыка, прекрасная и печальная, из какого-то кинофильма. И я неожиданно для себя сказал: - Я вас очень люблю. Сказал и опешил. Это было не объяснение в любви, я будто сообщал ей само собой разумеющееся, чтобы утешить ее немного. Она тихо ответила: - Спасибо, мальчик. Я знаю. Что она знает?! Что она знает обо мне? Зачем она вернулась? Я чувствовал горький запах ее духов. Зачем она положила мне на плечо руку? Я же не каменный. Я ради нее маму бросил. Я смотрел на пляшущий огонь, все события этого дня навалились на меня разом. И я позорно заплакал. Тонина перепугалась, стала гладить по голове и уговаривать: - Ничего, ничего, все пройдет. Все будет хорошо. Ну перестань. Кто-нибудь зайдет и увидит, что ты плачешь. Я неловко встал и, не оглядываясь, вышел на крыльцо. Под ложечкой тоскливо посасывало. Я давно заметил, что у меня все чувства с желудком связаны. И страх, и любовь, и грусть. Я понял наконец-то, что Тонина никакой не идеал, она просто человек, уязвимый, как все. Она, конечно, ходит в магазины, как моя мама, и готовит обеды для своего мужа. И сейчас ей очень плохо. 27 Утром все сделали вид, что ничего не произошло. Воды не было. Мылись снегом и зубы чистили снегом. Все вокруг казалось другим, будто я впервые видел это место. Справа пустые домики базы, слева - снежное поле. Небо в маленьких пестрых перышках облаков, как спинка курочки-рябы. После завтрака все собирались идти на лыжах, а я - домой. Тонина меня догнала и, замявшись, говорит: - Володя, забудь, пожалуйста, про вчерашнее. Я смотрел на нее прямо, не скрываясь. Она боялась, что я в школе могу сболтнуть лишнее. Попросила бы Мишку, он бы прямо сказал: "Володя, не трепись о вчерашнем". Не доверяет Мишке. - Вы могли бы меня не предупреждать. Она подошла ко мне совсем близко и стоит. - Не обижайся, мой душевный человечек. Я тебя поняла. Что поняла? Она же меня не знает. - Ну, я пойду, - что было сил оттолкнулся палками, чтобы сразу взять разгон. И покатил. Кого я любил? Не себя ли? Я интересовался только собой и своими чувствами. А может, это у меня возрастная потребность в любви к чему-то красивому, блестящему, яркому? Я уже сам себя не понимал. Гармония - это когда человек имеет возможность судить обо всем ясно и правильно. У меня этой гармонии нет. 28 Первое января. Высунув язык, мчусь домой. Я люблю только свою мать, такую, как она есть: не очень красивую, не современную, не модную, не рассуждающую про Фолкнера и Гогена. Прихожу виноватый, ищу слова. Мать какая-то невеселая. Мнется, мнется, наконец говорит: - Ты не ругайся, пожалуйста, я дверью хлопнула, упала твоя картинка с церковью и помялась. Протягивает мне испорченную пластину. А я заливаюсь великодушием: - Ничего страшного. Пусть все наши несчастья этим и кончатся. Она повеселела. Я осторожно спрашиваю, что она вчера делала, и вдруг замечаю на столе открытую общую тетрадь. Это мой дневник. Я столбенею на месте. - Что это? - спрашиваю. Она молчит, внимательно смотрит. Она прочла. - Ты читала это? - Я готов расплакаться. - Нет, не читала. Она здесь лежала. Я думала, нужная. - Показывает на стопку книг. - Я пыль вытирала... Что она несет? - Зачем ты рылась в моих книгах? - Я ничего не читала. - Как тебе не стыдно! - Я начинаю орать. - Я дома не могу хранить вещи! Шпионишь за мной! Ненавижу! Я с воплями несусь в ванну и запираюсь на крючок. Она все прочла, в этом я уверен. - Это еще хуже, чем чужие письма вскрывать! - кричу из-за двери. Она этого не понимает. Как жить с такой? Отец прав, какой из нее друг? Отец знал, что делал. Только в историю кретинскую попал со своим отцовством. Может, он никому и не говорит, что вот уже шестнадцать лет у него есть сын. Как же он может меня по-настоящему любить, если ее не любит? А я ее сын, шпионкин. 29 Первое февраля. Отец мне выдал деньги. Кончу школу и Денег у него не буду брать. Скажу ему, что со стипендией моей покончено. Придумал на Восьмое марта матери подарок из этих денег купить и сказать, будто отец послал. Как мне раньше это в голову не приходило? Невинный обман, а ей приятно. Прихватил с собой Надьку Савину, и после уроков пошли выбирать. Часа три ходили. Купили кофту. Матери должен пойти кофейный цвет. Когда домой шли, Гусева встретили. У него хорошая улыбка, рот до ушей. Симпатяга. - Здорово, - говорит, - художник. Что же не звонишь? Раздумал работать? Я и сам расплываюсь от удовольствия и смущения. - Нет, не раздумал, телефон потерял. Потом каникулы, потом хотел у Мишки Капусова выспросить, как до вас добраться, вот и прособирался. Он снова записывает мне телефон. - Гуляете? - спрашивает. - Маме подарок покупали. - А я здесь недалеко работаю. Видишь дом с башенкой? На втором этаже. Приходи на следующей неделе. И барышню свою приводи. Тут и Надька обрадовалась, по голосу слышу. - Спасибо, - радостно говорит. - А чем вы занимаетесь? - В основном бумажным делом. А вам покажу что-нибудь интересное. Чудес у нас много. Здрасьте-пожалуйста, Надька-то здесь при чем? На что она мне сдалась? - Зайдем, - говорю, - обязательно. И мы прощаемся. - Хороший дядька, - говорит Надя. - Откуда ты его выкопал? - Много будешь знать. Обиделась. Ну, да бог с ней. Нужно как-то избавить ее от этой глупой детской влюбленности. 30 Все это время я помнил о предложении Гусева. Естественные науки меня всегда привлекали. Ботаника и зоология больше, анатомия меньше. Кабинет биологии с его теплым влажно-вялым запахом обладает для меня какими-то притягательными свойствами. Кафедра под навесом кожистых вырезных листьев монстер и прозрачных зонтиков папируса, стены, затянутые традесканцией, на подоконниках и прямо на полу - шары и сардельки кактусов, колючих, волосатых, пуховых и голых, вырезанные фестонами листья филлокактусов, таинственный густо-зеленый полумрак аквариумов. В углу невысокий, худенький скелет. В лаборантской запах тот же, только сухой и пыльноватый. По стенам развешаны снопики пшеницы, ржи, овса, льна, все завалено наглядными пособиями, гора таблиц, в стеклянном шкафу - штук двадцать микроскопов, чучела зайца, лисы, птиц, а в ящике - живой еж. В шестом классе у меня была даже идея составить определитель растений. Я видел настоящий ботанический определитель, но там все по-латыни, шибко научно и неинтересно. Вот и надумал я сделать каталог, где были бы цветные картинки, названия и заметки - чем эти растения (знамениты и какие у них особые свойства. Начал собирать материалы, да бросил. Кстати, хорошая была мысль. Для школьников полезно было бы сделать такую книгу. А вот с общей биологией нам не повезло. Биологичка у нас - самый нелюбимый учитель. Что уж говорить об отношении к предмету, когда отношение к учителю, который ведет этот предмет, самое отрицательное. В учебнике, в разделе "Происхождение жизни на земле", есть портрет Жоржа Кювье. Если пририсовать кудельки на макушке - вылитая биологичка. У нее и прозвище - Жора. Потрясающее сходство: овал лица, огромный лоб, маленькое расстояние между носом и верхней губой. Весь класс в учебниках Жоржу Кювье кудельки пририсовал. В начале ноября мы проходили половое размножение организмов, и был ужасный скандал. Жора говорит: - Половые клетки многоклеточных организмов возникают и развиваются в особых органах. - Это в каких же? - спрашивает Дмитриев. - Совсем не в тех, про которые ты думаешь, - выкрикнул Коваль. Стали смеяться, девчонки хихикают, сам Коваль от смеха под парту полез. Жора выскочила из-за кафедры, стала топать ногами, стучать линейкой, грозить, кричать, что мы циничные и развращенные. Лучше бы промолчала: ребята посмеялись бы и успокоились, а она только масла в огонь подлила. Физик вышел бы из такого положения с блеском. Обязательно ответил бы, и так, что все хохотали бы до икоты, но уже над Ковалем. После такой разрядки мы и занимались бы с большим удовольствием. А тут еще Калюжный приперся, опоздал на урок. Видит - скандал, а в чем дело, понять не может. Хочет проскользнуть на свое место - Жора проход загородила. Он бегает за ее спиной, старается мимо нее бочком проскочить, а она его в пылу и не замечает. Только он вправо сунется, и она вправо, он влево, и она влево. Все еще больше смеются. А Калюжный бросил попытки пробраться к парте, отправился к доске, нарисовал нимб с крылышками и стал под рисунок. За плечами крылышки, над головой нимб. Класс пришел в неистовство. Некоторые уже смеяться не могут, только стонут. Биологичка за директрисой побежала, так и не заметив Калюжного. Пришла директриса - тишина полнейшая. Выговор, конечно. Дмитриева и Коваля - в директорский кабинет. Вовсе Коваль не циничный. У него собака на днях никак ощениться не могла, а потом болела, так Коваль от нее двое суток не отходил, ухаживал за ней и щенками. Жора не понимает, что виновата больше она, чем мы. Младшие классы, те, как придут на урок, обязательно разорвут листья драцены и заплетут в косички, бегонию едят. Странно, если бы ко мне так относились ребята, я бы ушел из школы, хоть в уборщицы. А Жоре хоть бы что. Тонина рассказывала у Капусовых одну историю, а Мишка Капусов - мне. Первоклассники написали письмо в милицию. Письмо с орфографическими ошибками: "Дорогая, уважаемая милиция! Заберите, пожалуйста, нашу учительницу. Очень просим". Нельзя работать без призвания. Особенно с людьми. 31 Пятое февраля. Я сбежал с физкультуры и явился домой раньше времени. Звонит Лидия Ивановна, мамина подруга, они вместе работают. В детстве я звал ее тетей Лидой, а она меня - Вовкой. Уже года три я зову ее Лидией Ивановной, а она меня - Володей. Лидия Ивановна говорит: - Вова, это тетя Лида, - вроде всхлипывает или охрипла. - Я зайду к тебе на минуту. - Мамы нет, - говорю. Заявилась-таки. Плачет: - Мама под машину попала. Я затрясся, слова не могу сказать. Хочу спросить: "Что с ней? Жива?" А Лидия Ивановна мотает головой, и я все понимаю. Я ей показываю, чтобы ушла, а она жестами - "Сейчас, сейчас ухожу" и садится на сундук, рядом с вешалкой. У меня зубы дробь выбивают. Я хочу и не могу спросить: где она? ее привезут? и какая она? Какие-то жуткие картины представляю. У нас старый дом. Лестницы узкие, крутые, марши короткие, не то что гроб - носилки не проходят. Когда умер сосед, его спускали вниз в простыне, а гроб ждал в машине. Только бы ее не привезли. Я плетусь в комнату. Подъезжает машина. Не помня себя высовываюсь в форточку. Нет, не она. Слава богу. Парадное выходит во двор, а рядом, в подвале, сдают бутылки. Это за ними. Вот уже по конвейерной ленте поползли ящики. Звон стекла. Я закрываю форточку. Не плачу. Странный озноб, пустота и неприкаянность. Меня уже не волнует, что ее привезут. Наверно, я ни о чем не думаю. Трясусь и шляюсь по комнате. На кушетку лягу, сяду на стул, опять лягу, на кровать, на белое покрывало, на котором мама не велела лежать. Прямо в ботинках, на живот. Опять встану. Хочу закурить, руки трясутся. Я не осознаю, что случившееся относится к моей матери, что у меня нет больше матери. А будто небо осело на меня и давит огромной мягкой, вязкой и серой тяжестью. Я лежу распластанный, и мне уже нечем дышать. Эта непереносимая тяжесть называется горем. Просто - горе. Я ее только сегодня утром видел. Пошел на кухню. Возвращаясь, наткнулся в прихожей на Лидию Ивановну. Она не ушла. - В Куйбышевскую больницу поезжай, - говорит. Встает и направляется к двери. Я хочу спросить, как все произошло, и не могу. Вываливаюсь за ней на лестничную площадку. - Как ее задавило?.. Лицо у нее есть?.. Что у нее с лицом? Меня сейчас это беспокоит чуть ли не больше всего. Мне страшно. Я боюсь того, что должен увидеть в больнице. Я боюсь ответа. - Личико чистое. Все на ней чистое. Халат белый, только в пыли. Унесли ее, а на дороге кровь. Даже не поняли сначала, откуда натекло. Ну вот, теперь ушла. Машина с бутылками отъехала. Я кое-как оделся, чтобы в больницу ехать, и уже в пальто опять сел к столу и закурил. Я ее, наверно, сейчас увижу. Ее нет. Я один остался. По дороге позвонил отцу. Он пришел в замешательство. Не знал, что сказать. - Этот чертов завод, - бормотал он. - Я тысячу раз говорил ей... Он обещал подъехать в больницу, но к этому времени меня уже там не будет, даже если он выедет немедленно. Отцу об этом я не сказал. Вечером я опять шарахался по квартире. Кто-то приходил, долго звонил, я не открывал. Дважды звонил телефон - не подошел. Свет погасить я не решился. Заснул только под утро на маминой кровати. Проснулся - солнце в окно. Не знаю, который час. Будильник остановился. В кухне мертво. Чайник холодный. Кастрюльки какие-то на плите, крышек не поднимал. Тут и отец пришел. Он не разделся. Сел, оглядывается. Он у нас никогда не был. Жалкий он какой-то. Ростом небольшой. Шапка его меховая на столе лежит. Помолчали. Я закурил, впервые при нем. Меня тошнило. - Пойду чайник поставлю. - Я не хочу, - сказал он. - Я для себя. Заварки не нашел, зато обнаружил полпачки кофе и целиком сыпанул в кофейник. Поставил на газ. Оторвал кусок черствого батона и намазал маслом. - Кофе будешь? - Нет, спасибо. Я сидел напротив него, ел батон и запивал кофе, густым и черным, как мазут, старался не чавкать. Он молчал. Я аккуратно собрал крошки со скатерти, прикрыл кровать. - В морге просили, - сказал он, - принести белье, платье и туфли. Давай соберем. Поеду и свезу. Я вспотел. Вспомнил, как мама на кухне белье свое сушила: лифчики какие-то с вытянутыми резинками, штаны, рубашки застиранные, мелкие стрелочки ползут по ним, дырочки, как от моли. И все во мне возмутилось. Он же не может, не должен, не имеет права на это глядеть. А он ждал. Он нерешительно направился к шкафу. - Здесь у вас белье? - Нет! Я в один прыжок встал между ним и шкафом. Он даже испугался. - Нет, - сказал я. - Может, купить нужно? - беспомощно спросил отец. - Я размеров не знаю. Вчера пришел туда, меня не пускали, спросили, кто я. Растерялся, сказал, муж. Я думал тебя там найти. Белье нужно бы женщинам, конечно, поручить. Были ведь у нее какие-то знакомые. - Я уже отдал белье тете Лиде, - соврал я. - Она снесет. Отец кивнул. - У меня идиотское положение, - сказал он. - Мне сказали принести белье, потому что я представился мужем. Я женщину там встретил с завода, она говорит, похороны завод берет на себя. Я кивнул. - Паспорт вчера отнес. Свидетельство о смерти получил, - сообщил я. Пускай завод похоронит. Там ее любили. Он кивнул. Мы сидели друг против друга и кивали головами, как китайские болванчики, голоса у нас были постные. И я вдруг впервые понял - напротив меня сидит сорокасемилетний я. У него тот же лоб, и так же волосы лежат, и глаза мои, и все мое, только постаревшее. Когда отец наконец ушел, я открыл шкаф и вывалил все белье на кровать. Оно нежное, как всякий много раз стиранный трикотаж, аккуратно выглаженное и уложенное. Я собрал то, что получше. Снял с вешалки любимое мамино платье, серое с красными пуговками в виде ромашек. Достал выходные туфли, долго их чистил. Я не хотел, чтобы для нее купили все новое, безличное, и для нее и для меня чужое. Я тщательно завернул вещи, боясь помять платье, и повез Лидии Ивановне свидетельство о смерти.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6
|