Еще на пороге глаза штурмовиков столкнулись со световым барьером, но он был не очень ярким, и поэтому пришлось лишь немного прищуриться, чтобы защитить глаза от рези, а уже через несколько секунд они привыкли к изменившейся обстановке.
Свет лился с потолка. Логичнее было бы предположить, что его источник должен находиться на стенах. Но канделябров со свечами здесь не оказалось. Они были слишком ненадежные, восприимчивые к любым, даже не очень сильным порывам ветра, который мог ворваться в открытую дверь и загасить маленькие кисточки огоньков, танцующих на вершинах свечей, по бокам которых пульсирующими, похожими на узловатые вены струйками стекал расплавленный воск.
В потолок было вмонтировано несколько розеток с лампочками. То ли их никто долго не протирал и они запылились, то ли у генератора, дававшего им энергию, не хватало мощности, но свет был настолько тусклым, что у него хватало сил отнять у темноты только потолок, а возле пола было темно, словно его чем-то затопило. По потолку тянулись электропровода. Почему-то техники, устанавливающие здесь освещение, поленились выдолбить в потолке канавки.
Вдоль стен должны были стоять рыцарские доспехи, а за их спинами – знамена, прошедшие через множество битв. Но ничего здесь не было. Только камень, слегка прикрытый начинавшей уже отслаиваться и осыпаться штукатуркой.
На пороге Рогоколь нос к носу столкнулся с двумя немцами. Те коротали здесь ночь. На одном была каска, но не глубокая и удобная, которую можно надвинуть на голову почти до плеч. Эта каска была небольшой, похожей на котелок, увенчанный пикельхельмом. Немцы и не подозревали, что носят измененный на свой лад пруссаками славянский средневековый шлем. Прототип нашли нескольков десятков лет назад, и когда Николай Первый показал его прусскому императору, тому шлем так понравился, что он приказал сделать похожими на него каски у солдат и офицеров своей армии. Судя по погонам и нашивкам на шинелях, в зале находились офицеры, а их реакция на появление штурмовика показала – это были опытные бойцы, которые придерживались принципа: вначале стреляй, а после уже разбирайся.
Человеческий глаз едва успевал следить за движениями Рогоколя, а чтобы рассмотреть их подробнее, нужна была кинопленка, которую потом следовало просматривать, по крайней мере, с замедленной вдвое или втрое скоростью. Кадр за кадром. У штурмовика не осталось времени замахиваться, закидывать руку с ножом за плечо, а уже потом кидать его. Он бросил нож с уровня пояса, послав его в полет движением, похожим на то, которое делает теннисист, отбивая ракеткой мяч, направленный в корпус. Вот только рукоятку он отпустил. При этом нож не вертелся, а летел прямо, как стрела, разрезая лезвием воздух, и с чавканьем вошел в грудь немца. Удар был настолько сильным, что того отбросило назад. Он врезался в стену. Руки выпустили ружье, которое гулко ударилось о пол, а эхо от этого удара еще долго бродило по коридорам замка. Будто заблудилось и теперь звало на помощь. Оно успокоилось где-то вдалеке.
Рогоколь бросился на пол, перебрасывая пистолет из левой руки в правую. Он умел падать. Когда-то его учили этому. Чтобы не ушибиться, деревянный пол спортивного зала Московского университета устилали матами, набитыми конским волосом. Это происходило поздней осенью, зимой и в начале весны. Когда же футбольное поле в Сокольниках подсыхало, они выходили на улицу. Его команда «Унион» считалась одной из самых сильных в столице, а потом он получил сильную травму в игре с басками и не сумел восстановиться к началу Олимпийских игр. По крайней мере, тренер сборной сказал ему, что именно из-за этого он не взял его в Стокгольм. Сергей часами отбивал мячи, стоя в воротах, обливался потом, получал ссадины и синяки, а потом, когда сил уже не оставалось даже на то, чтобы встать с земли, а тем более их не было на то, чтобы добраться до раздевалки, он несколько минут, закрыв глаза, лежал, восстанавливая дыхание и успокаивая рвущееся из груди сердце. Но он знал, что чувствует себя превосходно. Вместе с тем он понимал, что два вратаря, отправившихся в Стокгольм, подготовились лучше его. Тренер просто не хотел его обижать. Но они пропустили 12 мячей в игре со злейшим врагом – англичанами. Рогоколь надеялся поехать на следующую Олимпиаду. Непременно за золотом. Но даже если бы они не получили никаких медалей, доказав лишь, что русские отныне не мальчики для битья, а серьезный противник, тогда он тоже остался бы удовлетворен поездкой, а теперь… теперь-то он точно не сможет больше играть.
Оказавшись на полу, он стал кувыркаться, чтобы второй немец не сумел в него попасть. Он не хотел стрелять, все еще надеясь сохранить тишину. Рогоколь успел увидеть красивую мозаику на полу. Он мог разглядеть ее, когда глаза оказывались совсем близко от пола, но это продолжалось меньше мига – фрагментарно пол, стены, потолок, вновь стены, и потом все опять повторялось в этой же последовательности, и лишь немца он постоянно держал в поле зрения.
Следом за Рогоколем в залу ввалился Колбасьев. Немец уже успел сдернуть с плеча автомат и теперь пытался передернуть затвор. Но это ему никак не удавалось. Он нервничал. Колбасьев всадил немцу стрелу в горло. Кровь забила, как вода из поврежденного пожарного шланга, толчками, окрашивая в красное стены и пол. Немец стал поворачиваться вокруг своей оси, одновременно складываясь в суставах. Его пальцы, обхватившие рукоять автомата, конвульсивно сжимались, а указательный соскользнул на курок и нажал его. Длинная тугая очередь, которая высосала все пули из ручки автомата, прочертила полосу по полу и стенам. Пули дробили камень, рикошетировали, но глаза у немца уже закатились, он ничего не видел, а когда автомат наконец-то затих, немец был давно мертв.
Теперь бессмысленно сохранять тишину. Из-за этого штурмовики стали чувствовать себя гораздо спокойнее.
– Миклашевский, отвечаешь за казарму. Колбасьев, Вейц! Остаетесь здесь прикрывать нам тыл. Рингартен и Азаров – наверх. Остальные за мной в подвал, – бросил Мазуров.
Он почему-то знал, что именно в подвале они найдут то, что искали. Штурмовики давно уже перевели затворы автоматов в боевое положение и теперь готовились встретить противника таким плотным огнем, что, оказавшись в нем, выжить не смог бы никто.
Колбасьев, забросил арбалет за спину, залег на пороге, спрятавшись за стену, и выставил вперед автомат, наблюдая за двором. Тот пока пустовал.
Вейц присел на корточки, прислонившись спиной к стене и опустив руки с автоматом на колени. Он изредка поглядывал на Колбасьева, но главным образом следил за тем, чтобы к ним никто не мог подобраться из самого здания, и полагал, что прежде, чем увидит немцев, узнает об их приближении задолго – по дыханию или по шороху ботинок о камень пола.
Ударная сила отряда уменьшалась. Это немного беспокоило Мазурова, но если сейчас завяжется бой, то по количеству огневых точек немцы подумают, что в замок ворвался большой отряд. Не дай бог, начнут сдаваться. Мазуров отгонял от себя эту мысль. Он не знал, что ему делать с пленными. «Илья Муромец» не сможет взять всех их на борт, а вызывать специально для пленных еще один аэроплан – глупо и смешно. Но, в самом деле, не расстреливать же их. С другой стороны, если оставить в живых, то они расскажут о том, что произошло в замке. Это наведет на определенные мысли немецкую разведку и контрразведку.
Рингартен и Азаров взбирались по каменной спиральной лестнице на второй этаж. Темнота бесшумно поглотила их, как будто они переместились в другой мир. Лестница поднималась по часовой стрелке – это давало заметное преимущество защитникам во время рукопашной схватки. Штурмовики прижались спинами к стене и шли приставными шагами.
Разбуженный муравейник наконец зашевелился. Вначале ухнуло несколько гранат, затем подал голос автомат на башне, к нему вскоре присоединился еще один у ворот, а следом к разговору присоединились автоматы Колбасьева и Миклашевского, но к этому времени они все вместе едва могли перекричать голоса пистолетов, винтовок и автоматов немцев.
– Началось!
Стены содрогались от глухих ударов, раздававшихся во дворе. Просачиваясь сквозь толстые стены, звук взрывов становился чуть слышным. Они были похожи на отдаленные громовые раскаты, и если бы после каждого взрыва со стен не осыпалась штукатурка, могло показаться, что гремят они где-то очень-очень далеко. А еще они походили на толчки землетрясения. Пожалуй, это было самым точным определением. Гром в сочетании с землетрясением…
Мазуров подвернул ногу, качнулся вперед, из-за этого пуля досталась не ему. Она ударилась в стену. Расплющилась. Он услышал, как она жужжала во время полета, чуть позже до него донесся хлопок выстрела. Каменная крошка, мельчайшая, как пыль, попала в глаза Краубе. Она была едкой и походила на песок, который в бурю носит по пустыне ветер. Краубе заморгал. Сквозь слезы он пытался увидеть стрелявшего или хотя бы определить, где тот находится. Вторая пуля укусила его в правое плечо, но она лишь порвала одежду, рассекла кожу и немного задела мышцы, так что на нее не стоило обращать внимания, если бы не третья пуля, ударившая штурмовика в грудь. У него перехватило дыхание. Кровь забила горло, как пробкой. Воздух уже не мог пробиться в легкие. Краубе стал задыхаться. Он выпустил автомат и схватился не за грудь, по которой текла кровь, а за горло. На губах тоже выступила кровь. Сознание угасало. Последнее, что он понял, – в него стреляли трое немцев. Он упал глухо, лицом вниз. Голова его билась о ступеньки, когда он сползал по лестнице.
Сводчатый потолок подвала плавно стекал на четыре колонны, напоминавшие соединившиеся сталактиты и сталагмиты. В центре подвала они образовывали квадрат со сторонами около десяти метров. Еще восемь колонн наполовину выступали из стен. Подвал был заставлен какими-то приборами. Они казались хрупкими. Вдоль стен стояли огромные стеклянные чаны. Высотой чуть более двух метров, диаметром около метра. В подвал их набилось два десятка – по десять с каждой стороны. Они походили на бочки, в которых хранится вино, но наполняла их мутная серовато-желтая жидкость, напоминавшая протухшие яйца.
Днища чанов утопали в квадратных основаниях, сделанных из какого-то мягкого, похожего на резину материала. С боков их поддерживали металлические штыри, прикрепленные к кольцам, которые опоясывали корпуса. От чанов разбегалась сеть разнообразных трубок. Они опутывали комнату, будто паутиной. Большинство из них составляло потолок арки высотой, немного превышающей рост человека. Они добирались до центра комнаты. Здесь на полу на каменных основаниях располагались насосы. Они окружали большой деревянный стол, уставленный колбами, ретортами, спиртовками, спиралями, перегонными кубами, подставками, пробирками с какими-то растворами. Создавалось впечатление, что в этом зале нашел пристанище средневековой алхимик. Видимо, ему удалось приготовить лекарство, которое может бороться со временем.
По трубкам пульсировала жидкость, как кровь по прозрачным венам. Насосы урчали, наполняя комнату однообразным гудением. От таких звуков тянет в сон.
Но все это Мазуров рассмотрел позже, когда у него появилось на это время и исчезла опасность. Услышав первый выстрел, он упал, но так неудачно, что ударился подбородком о камень, прикусил язык и отколол кусочек зуба. Рот стал наполняться кровью. Ее солоноватый вкус истреблял сладковатый привкус, оставшийся после шоколада. Увидев спрятавшихся за насосами немцев, он стал стрелять, пытаясь при этом не повредить приборы и трубки. Пули отскакивали от железных кожухов, визжали, разлетались в разные стороны. Одна из них ушла вверх и перерезала несколько трубок. Из них, как из пораненных щупалец, закапала жидкость.
Первого немца Мазуров ранил сразу же. Расстояние было небольшим. Он сумел задеть лишь голову немца, хотя метил в лоб. Получалось, что вместо десятки он выбил только двойку, да и то потратил на это пули три или четыре. У немца оторвало кусок уха. Мазуров скорее увидел, что немец вскрикнул, прочитав это по его губам – вскрик растворился в шуме насосов, продолжающих перекачивать жидкость. Немец из-за резкой внезапной боли потерял контроль и вместо того, чтобы нырнуть вниз, дернул головой вверх, показавшись над насосом почти по пояс. Прежде чем он успел спрятаться, автоматная очередь прочертила у него на груди полосу, разорвав гимнастерку в клочья.
Тем временем Рогоколь не давал немцам высунуться из укрытий. Русским спрятаться было негде, пришлось компенсировать это плотным огнем. Немцы все же огрызались. Штурмовики могли бы закидать их гранатами, но в этом случае большинство, если не все приборы, будут разбиты.
Пули разбили угол стола в щепки. Жидкость из поврежденных трубок наполнила комнату вонью, но это был не запах протухших яиц, а скорее – начинающего подгнивать мяса.
Один из чанов лопнул. Часть его содержимого быстро испарилась, отчего воздух сделался густым и плотным, другая – затопила пол. Огромная лужа стала подбираться к штурмовикам. Из чана что-то выпало, но это произошло так быстро, что никто из штурмовиков не успел рассмотреть, что же это было. Зато хорошо разглядел немец, укрывавшийся за чаном, и нервы у него не выдержали. Ему бы прятаться в укрытии и ждать, когда его выручат товарищи, а он высунулся из-за стола и замешкался, не зная, что делать дальше. Наконец немец стал вскидывать автомат, наивно полагая, что ему дадут время прицелиться и выстрелить. Его голова треснула, раскололась на куски, как спелый арбуз, упавший на пол, брызнули ошметки мозга, кусочки раздробленных костей и кровь. Когда он упал, пули еще миг выбивали дробь в стене позади него.
К этому времени Рогоколь подобрался к третьему немцу. Они столкнулись грудь в грудь. У немца был автомат, уже бесполезный на таком близком расстоянии, у Рогоколя тоже, но еще и нож. Он прочитал в глазах немца удивление, а когда они застыли, в них так и не появилась боль. Немец повис на ноже. Рука Рогоколя задрожала от напряжения. Он опустил нож лезвием вниз. Немец соскользнул на пол.
Убитые никак не походили на алхимиков, которые могли увидеть какой-то смысл в хитросплетении приборов, находящихся в этой комнате Это были не хозяева, а слуги.
Мазуров быстро осмотрелся. Он неожиданно понял, что нечто подобное уже видел накануне войны в «Гомункулусе». Фильм был таким длинным, что Мазуров с трудом заставил себя досмотреть его до конца. Он его не понял. Но поговаривали, что как только «Гомункулус» появился в кинотеатрах, германская служба безопасности вызвала на допрос Отто Рипперта – режиссера и сценариста этой картины и чуть не посадила его в тюрьму за якобы разглашение государственных секретов. Рипперту как-то удалось избежать наказания. Но это только слухи – тщательно воспроизведенные в документах, которые подготовила служба разведки для этой операции.
– Мы здесь сильно напачкали, – наконец сказал Мазуров.
Находиться в комнате было неприятно, но вовсе не из-за того, что ее забрызгали кровью, а среди вони проступал пороховой дым. Просто ее атмосфера давила, будто здесь много лет назад находилась комната пыток и боль, которую испытывали узники, навсегда осталась, пропитав воздух страхом, и его не смогли выветрить прошедшие годы.
Взрывы и выстрелы во дворе утихли – это свидетельствовало о том, что гарнизон замка перебит или захвачен в плен, а может быть, и то, что немцам удалось уничтожить всех штурмовиков. Мазуров надеялся, что верным окажется первое предположение.
Ему хотелось остаться в этой комнате, чтобы получше ее рассмотреть. Не оставалось никаких сомнений, что они нашли лабораторию, где немцы готовили тайное оружие. Вероятно, где-то здесь находилось и техническое описание. Нужно только повнимательнее его поискать. То, что он по-прежнему не знал, где Тич, начинало беспокоить капитана. В разведке не могли ошибиться, но в замке мог оказаться подземный ход, даже если его и не предусмотрели в первоначальном проекте. Замок построили так давно, что времени пробить скальное основание, даже если пользоваться при этом только металлическим обломком ложки или вилки, который обычно имелся у узников, вполне хватило бы.
Штурмовики достаточно нашумели, чтобы теперь можно было изъясняться не только знаками, но и словами. Однако Мазуров не стал этого делать. Не оставалось никаких сомнений, что Краубе мертв. Мазуров махнул в сторону лестницы. И в этот момент в стене открылся проход. Такого они не ожидали. На пороге возникла человеческая фигура. Значит, в подвал вела еще одна лестница, а они ее не заметили.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Профессор Вольфрам Тич заранее знал, что не сумеет заснуть. Даже если он заберется в кровать, закроет глаза и начнет считать, сон все равно не придет к нему. В небольшое окно, за которым едва различались очертания внешней стены замка, заглядывала луна. Профессор не любил зажигать по ночам электрический свет, но не из-за того, что это могло привлечь насекомых. От них защищали противомоскитные сетки. Он любил ночь, потому что в это время суток работал наиболее продуктивно, но вместе с тем он начинал бояться темноты. Она служила границей, разделявшей дни, а профессор опасался переступить через нее, стараясь как можно дольше оставаться в прошлом. Дни стали просачиваться слишком незаметно, слишком быстро. Он никак не мог замедлить их бег. Когда-то он не обращал на это внимания, думая, что впереди у него так много времени, что он успеет выполнить если уж не все свои замыслы, то хотя бы основные из них.
То была счастливая пора учебы в Ганноверском университете, когда он мог позволить себе роскошь транжирить время по пивным и борделям. Тогда он существовал одновременно как бы в двух ипостасях. В одной – развлекался, а в другой – анализировал итоги проведенных ранее экспериментов и размышлял о новых. С годами мозг становился все более апатичным, медлительным, как постепенно ржавеющий механизм, а его сочленения и шарниры, сколько их ни поливай маслом, работали все хуже.
Комната была небольшой – около сорока квадратных метров. Ее стены занавешивали толстые ворсистые ковры, как будто профессор хотел утеплить комнату, опасаясь, что зимой здесь может сделаться слишком холодно и ему придется кутаться в теплый шарф, надеть на ладони перчатки. Иней покроет стекла окон, или, не дай бог, они и вовсе треснут от мороза.
Профессор сидел в удобном кожаном кресле, но в полумгле казалось, что оно сделано из глыбы графита, которую обточили или оплавили. Возле кресла стоял массивный деревянный стол. Его поверхность была обита зеленым, как на бильярдных столах, бархатом, на котором в некоторых местах виднелись обожженные дырки и черные кляксы. В темноте невозможно было разобрать – появились они здесь из-за пролитых чернил или по какой-то другой причине. По правую руку от профессора в бархате была глубокая вмятина, похожая на след подковы, втоптавшей зеленые ворсинки в дерево. Когда-то здесь располагался цейссовский микроскоп. С его помощью профессор сделал несколько открытий, но теперь он обладал более совершенной увеличительной аппаратурой. Этот стол он купил почти двадцать лет назад. Он не хотел расставаться с ним, поскольку стол был тем немногим, что связывало его с прошлым, которое он все еще старался удержать в памяти. Но оно ускользало от него.
Сейчас на столе возвышался только серебряный подсвечник с наполовину оплавленной свечой. Профессор знал, что ее хватит до утра, а по тому, сколько еще осталось на ней воска, он мог судить об оставшемся до рассвета времени. У него хранился целый набор свечей разного размера.
Взгляд профессора был устремлен в противоположную стену, где в камине превращались в пепел дрова. Он смотрел на огонь, как загипнотизированный, а чтобы лучше его видеть, даже отодвинул свечу на край стола.
Кресло было на колесиках, поэтому иногда профессор выкатывал его из-за стола, ставил напротив окна и смотрел на звезды до тех пор, пока их не начинал стирать с небес рассвет. Его зрение еще сохраняло былую остроту, поэтому Тичу казалось, что он видит звезды даже через серую пелену, затягивающую небеса, когда восходящее солнце уже поджигало верхушки деревьев на опушке леса.
Со стороны могло показаться, что профессор умер, по крайней мере, в течение последнего часа он не сделал ни одного движения. Он как будто застыл, слился с креслом, откинувшись назад и чуть сместившись к правому краю. Его пальцы подпирали подбородок. Этим он не давал голове склониться на грудь и захлебнуться в снах, поверхность которых находилась где-то в районе шеи.
Огонь в камине, огонь на кончике свечи и лунный свет, смешиваясь в коктейль, успокаивали его куда как лучше, чем наркотики, которые ему доставляли из Циндао. Он прибегал к их помощи очень редко, лишь в тех случаях, когда не мог другими средствами успокоить боль в желудке и суставах.
Одна из стен была полностью заставлена книгами. Некоторые из них он не открывал уже несколько лет и знал, что никогда не будет перечитывать их, но, скользя взглядом по кожаным и картонным корешкам, читая ту или иную надпись на них, он не давал угаснуть воспоминаниям.
На каминной полке располагалась коллекция безделушек, вывезенных из Азии. Он никогда не посещал те страны, где их сделали, но все еще верил, что когда-нибудь побывает в них. Неподалеку на тумбочке стоял патефон, под ним лежала стопка пластинок: немецких, русских, французских, итальянских, английских, американских. Ему не только прощали, что он слушает музыку стран Антанты, но, напротив, выполняли любой его каприз. Любую новую пластинку, какую он ни попросил бы, доставляли очень быстро, можно сказать немедленно, через нейтральную Швейцарию. Он заводил патефон по ночам, но звуки музыки редко вырывались из его комнаты. Стены глушили ее, впитывали, затягивали, как океанская бездна или как зыбучие пески.
Семь лет назад он продал душу дьяволу, связавшись с Военным министерством, и хотя контракт между ними был подписан не кровью, а обыкновенными чернилами, результат оказался таким же. Тогда условия казались ему очень заманчивыми. В его распоряжение предоставлялся замок, в котором он мог создать исследовательскую лабораторию, неограниченные финансовые и материальные возможности – все расходы за счет Военного министерства. После войны он претендовал на процент прибылей, которые будут давать колонии в Индокитае. Но эти колонии еще нужно отобрать у Франции.
Сроки в контракте не оговаривались, но военные, естественно, хотели, чтобы он получил положительные результаты исследований как можно быстрее. Конечно, он мог смириться с тем, что эти результаты никогда не будут опубликованы. Их приравняют к секретам государственного масштаба, а это значит, что он не сможет претендовать на признание коллегами его заслуг. Быть может, многим позже, когда все открытое им уже устареет, когда до этого же додумаются другие, но… Возможно, это произойдет только после его смерти.
В Военном министерстве рассчитывали, что война будет молниеносной.
Тич считал, что германские дипломаты совершили грубейшую ошибку, не добившись выхода России из Антанты. Эта страна – кость, которой Германия обязательно подавится, если попробует проглотить. Сколько ни бросай солдат на Восточный фронт, русские с их неисчислимыми людскими ресурсами выставят в несколько раз больше. Это все равно что кидать горсти песка в бурный поток, пытаясь построить плотину. Казалось бы, многовековой опыт уже давно должен был убедить всех, что Россия – это медведь, дремлющий в огромной берлоге. Пусть она решает свои азиатские и дальневосточные проблемы, которых ей хватит на много лет. Так она быстрее вновь рассорится с Англией. Но если этого медведя разбудить, то от его рыка Европа содрогнется и затрещит по швам. Нужно пойти на любые, даже самые фантастические и безумные требования русских, переступить для блага нации через свой несговорчивый прусский характер и как можно быстрее уладить все разногласия с Россией дипломатическим путем. С каждым днем шансов на это становилось все меньше и меньше, а выгоду от затяжной войны извлечет только Англия – она отсидится на острове, да еще и Североамериканские Соединенные Штаты, которые смогут прилично заработать на поставках оружия всем воюющим сторонам.
Вести войну на два фронта глупо. Британская империя – вот главный враг, на котором Германии нужно было сосредоточить свои усилия. На французов можно было не обращать особого внимания. Наполеон, щедро полив европейские поля кровью храбрых французских солдат, растратил всю доблесть, которая приходилась на эту страну, и теперь ее солдаты могли только пить вино и ухлестывать за девушками. Только итальянцы могли с ними сравниться и в том и в другом, а вот на полях сражений французы оказались в более скверной ситуации, чем их деды, которые позволили пруссакам дойти до Парижа. Удары крупнокалиберных гаубиц вносили хаос в ряды французской армии, а затем деморализованных солдат уничтожала пехота и кавалерия. Игра шла по слишком простым правилам, пока в нее не ввязалась Россия.
Нет, прежде чем затевать кампанию, необходимо было создать флот, который мог бросить вызов британскому. Германия перемолола бы любое количество посланников туманного Альбиона, ступи они на континент, но узкий пролив, который аэропланы и дирижабли могли преодолеть менее чем за час, для немецких сухопутных частей был так же непреодолим, как безвоздушное пространство, отделявшее Землю от Луны.
Те, кого британцы спешно отправляли на континент, чтобы залатать множество дыр, проделанных в обороне союзников тяжелой германской артиллерией, очевидно, были первоклассными рабочими, которые могли сделать превосходные ружья или орудия, но назвать их солдатами было бы большим преувеличением. Как у французов, так и у британцев армии напоминали теперь огромный шар. На первый взгляд вроде и большой, но под оболочкой, которую составляли кадровые военные, согнанные из колоний, была пустота. У русских шар наполнялся чем-то средним между жидкостью и газом.
Британский лев может сколько ему угодно бряцать оружием, но если держать его на приличном расстоянии, то это оружие окажется не опаснее детских хлопушек. Пусть сидит у себя на островах и не помышляет о том, чтобы пустить в дело когти, помня, что их ему могут сломать.
Господство на море достигнуто не было. В результате германские колонии, которые впоследствии могли приносить хорошую прибыль, бросили на произвол судьбы. Оставленные там войска чувствовали себя как на затерянном в океане острове, а корабль, который покажется на горизонте, обязательно окажется неприятельским. Бог с ними. Колонии были той картой, которую противник мог легко побить. Впоследствии был шанс отыграться, но Генштаб – это сборище недальновидных людей, и что теперь толку в том, что германские ученые разработали искусственный каучук, а он – Тич – создал искусственного человека? Морская блокада с лихвой компенсировала все эти успехи.
Профессор приблизился к осуществлению своей идеи еще в десятом году, но на ее доработку ушло пять лет, да и сейчас искусственный человек был далек от совершенства, хотя экспериментальная партия, как отзывались о ней военные, проявила себя неплохо.
Война – это не самое лучшее применение его изобретения. Он мог бы стать богом, выращивая органы для пересадки. Нобелевская премия – это самое малое, что может положить к его ногам человечество. Надо только как-то избавиться от опеки Военного министерства.
Пока ему хватало материалов, но как только дело дойдет до промышленного производства сырья, может не хватить, если… Как это ни отвратительно звучит, но самым лучшим и самым дешевым сырьем для производства искусственных людей были трупы. Судя по тому, как идет война, недостатка в трупах еще долго не будет. Профессор старался не думать о нравственной стороне этого вопроса. Напротив, если мертвые могут принести пользу, что же здесь плохого? К тому же массовые захоронения могут стать источником инфекционных заболеваний… Еще неплохой материал – пленные из лагерей. Зачем кормить столько дармоедов, когда в условиях морской блокады у Германии не хватает продуктов даже для собственного населения?
Его прежние исследования в области органической химии успели создать ему авторитет. На международных симпозиумах к его мнению прислушивались, поэтому, когда он исчез, а затем в газетах появилось сообщение о том, что он погиб из-за несчастного случая, реакция научного мира была однозначной: «Жаль. Мы рассчитывали на него. Он был гениален». У профессора хранилась подборка европейских и американских газет с некрологами и статьями о нем. Тич улыбался, иногда перечитывая их, впрочем, за прошедшие с той поры годы он успел выучить почти все наизусть. Но высокопарные слова тоже мало что значат. В большинстве они оказываются либо лестью, либо ложью.
Ему привозили свежие научные журналы со всего мира. Он с завистью следил за успехами своих коллег, многих из которых знал лично. Большинство из них занялись теперь разработкой отравляющих газов, средств защиты от них, созданием обезболивающих препаратов или более мощных, чем порох и тринитротолуол, взрывчатых веществ. Но эта информация тоже была закрыта.
Одной из причин, почему Тич занялся фундаментальными исследованиями, стало обыкновенное тщеславие. Он хотел славы, мечтал, чтобы его фотографии появлялись в газетах и журналах. Вначале слишком много времени, которое он мог бы уделить для опытов, уходило на поиски средств, на уговоры фабрикантов. Меценаты неохотно расставались с деньгами. Это походило на подачки, главной целью которых было объяснить просителю, чтобы впредь с подобными просьбами он больше не приходил. Но все это уже – в прошлом.
Профессор все еще сохранял прежнюю бодрость, но годы, проведенные за письменным столом, давали о себе знать. Он сутулился, уже не замечая этого, и казался теперь сантиметра на три ниже, чем был на самом деле. Его лицо избороздили морщины, с которыми он раньше боролся при помощи всевозможных мазей и кремов, стараясь сохранить кожу свежей, но теперь он даже брился не чаще чем раз в три-четыре дня, а умывался только для того, чтобы взбодриться и прогнать сон. Его некогда ухоженные волосы теперь с трудом поддавались расчесыванию, и обычно на голове у него был беспорядок. Но это – внешние изменения. При желании, для того чтобы вернуться к прежнему облику, хватило бы нескольких часов. Страшнее то, что в его глазах стало разгораться безумие. Он замечал это, но из-за того, что смотрелся теперь в зеркало все реже и реже, успевал об этом забыть. Когда-то в его глазах была надежда. Огонь, питавший его душу, выплескивался наружу, поджигая окружающих, а теперь остались только разочарование и усталость, как будто все уже прогорело в нем, а под оболочкой были лишь пепел и труха. Он смертельно устал.