Второй был поврежден. Его пилот теперь уводил свой аэроплан домой, под прикрытием двух истребителей, оставляя за собой тонкий дымный след. Если пустить по нему стаю ищеек, они без труда отыщут бомбардировщик, но беда в том, что ищейкам хватало своих проблем, и им было уже не до добычи. Последнему бомбардировщику, пожалуй, повезло больше всех остальных. В него попали остатки лишь одной короткой очереди. Несколько пуль пробили крылья, но не оставили смертельных повреждений. Он тоже уходил, потому что, оставшись без прикрытия, не мог рассчитывать на успешное бомбометание. Самому бы уцелеть. Ведь он мог легко превратиться в груду обломков, горящих на дне глубокой воронки, гораздо раньше, чем долетит до цели.
Семирадскому заложило уши. Когда он поднял вертикально вверх свой аэроплан, то не слышал ни рева двигателя, ни воя ветра, а лишь глухие удары сердца и гудение крови, струящейся по венам. Винт взбивал воздух, вкручивался в него, как штопор в винную пробку, забираясь все выше и выше. Кожа лица обтягивала череп и стекала вниз, так натянувшись, что могла порваться, обнажая стиснутые от боли зубы. Семирадский не мог даже закричать. Полковник закрыл веки, опасаясь, что у него от напряжения лопнут глаза, а потом несколько секунд не мог разлепить их, настолько они стали тяжелыми. Он изо всех сил обхватил побелевшими пальцами штурвал, как это делает, цепляясь за спасательный круг или обломок доски, бедолага, оказавшийся в воде после кораблекрушения. Его руки, ноги и тело окаменели.
Аэроплан дрожал. Он стал опрокидываться, а потом, сделав небольшую дугу, пошел вниз, наверное, расставшись с надеждой добраться до звезд. Все это походило на катание со снежных горок, когда от страха закрываешь глаза, думая, что если санки долетят до подножия, то больше никогда-никогда не полезешь на эту крутизну.
Аэроплан вошел в штопор. Семирадскому сделалось невообразимо легко, и в голову закралась мысль продлить это ощущение как можно дольше, ведь вместе с любым маневром вновь должна была вернуться тяжесть. Она исчезла так быстро, что могло показаться, будто большая часть тела куда-то пропала.
Земля надвигалась катастрофически, и теперь, чтобы увидеть хоть что-то помимо нее, приходилось закатывать зрачки почти под веки, как при обмороке, или до хруста в позвонках откидывать голову назад, но и в этом случае взору открывалась лишь верхнее крыло да узкая полоска неба, которая быстро уменьшалась в размерах, как будто небо оседало на землю и растворялось.
Он едва не потерял сознание, когда начал выравнивать аэроплан. Окружающий мир превратился в какой-то отвратительный белесый туман, в толще которого вспыхивали искры, и каждое их появление отдавалось в затылке пульсирующим ударом. Полковник сумел бы разогнать этот туман, замахав руками, но вот беда, в эту секунду он сжимал штурвал. Отпустишь его, и аэроплан вновь рухнет, и вряд ли на этот раз Семирадскому удастся снова выправить его.
Постепенно мир прояснился, очистился, точно вначале в него впрыснули пары хлора, а затем пропустили через угольный фильтр. И хотя легкое головокружение и пульсация крови в висках, напоминавшая вспышки молнии, остались, Семирадский был готов продолжить сражение.
Он сделал петлю так неожиданно и резко, что немцы, не успев последовать его примеру, теперь находились впереди него. Они решили разделиться. Тот, что летел справа, стал карабкаться вверх, одновременно отклоняясь в сторону, а другой заложил крутой вираж налево. В любом случае, независимо от того, кого станет преследовать Семирадский, второй немец вновь постарается оказаться у него на хвосте.
Пилот «Фоккера» попытался было сбить преследователя со следа, оторваться от него и затеряться в облаках, чтобы затем, когда придет время, атаковать. Но Семирадский приклеился к его хвосту и медленно сокращал расстояние. До «Фоккера» оставалось метров 60–70, когда полковник наконец-то нажал на гашетку, почувствовав приятную отдачу ожившего пулемета. У него было превосходное зрение, но уследить за пулями он не мог и не сразу понял, что промахнулся.
– Проклятье, – прошептал полковник, досадуя, что напрасно истратил слишком много патронов.
Он жалел, что пули не оставляют за собой след. Если бы они были светящимися, начиненными фосфором, он хотя бы знал, насколько далеко в стороне они прошли от немца, и тогда сделал бы поправку. Впрочем, вряд ли у его пулемета сбился прицел. Он жалел еще и о том, что аэропланы его эскадры так и не оборудовали бортовыми рациями. Если со своими подчиненными он еще как-то мог общаться, хотя это происходило на уровне интуиции, то взаимодействовать с артиллерией было невозможно.
У него заслезились глаза. «Фоккер» был чуть менее маневренной машиной, нежели «Ньюпор», а его пилот лишь немногим менее опытным, но в сочетании эти две причины превращали бой в нечто напоминающее охоту кота за мышью. Правда, если при этом не брать в расчет то, что хвост кота может укусить вторая мышь, неожиданно превратившаяся в огромную зубастую крысу.
Если продолжать сближение, то винт «Ньюпора» мог сломать хвостовое оперение немца. Но оставалась вероятность, что лопасти винта погнутся, мотор заклинит, а сейчас не тот случай, чтобы уходить с поля при счете один – один. Он вспомнил о Нестерове, но тот все равно был обречен, потому что смерть ходила за ним по пятам. Он сам искал с ней встречи. Он обращался с аэропланом, как ребенок со своей игрушкой, пытаясь выяснить, что же она может еще делать. Аэропланы были далеки от совершенства и не могли выполнять любой каприз пилота. Более того, игрушка была опасной.
Немец нервно оглядывался, и чем ближе русский истребитель подбирался к нему, тем чаще он делал это, так что у него, наверное, уже болела шея от этих слишком частых упражнений. Каждый раз пилот, казалось, получал от очередного поворота и вида русского аэроплана на хвосте заряд энергии, с новыми силами принимаясь выписывать обманные маневры, но результат оставался прежним. С такого расстояния можно было рассмотреть лицо немца, полускрытое шлемом и очками, о том же, что в его глазах угнездился страх, приходилось лишь догадываться.
Следующую очередь Семирадский вбил в «Фоккер», как горсть толстых гвоздей в мягкое дерево – по шляпку мощным и точным ударом. Пулемет с наслаждением проглатывал ленту, раскусывал патроны, как орехи, выплевывая шелуху. Нагретые гильзы сыпались вдоль бортов аэроплана, некоторые из них попадали в пилотскую кабину, обжигая Семирадскому ноги.
Первые пули, едва не задев хвост, утонули где-то в середине корпуса, но затем они побежали к пилоту, наткнулись на верхние крылья. Пули были похожи на капли дождя, барабанящие по крыше, вот только крыша не спасала от них. Пули легко проходили сквозь фанеру. Часть из них досталась пилоту, другая попала в приборы. В лицо немцу брызнули осколки стекла.
Когда Семирадский перестал стрелять, ленты замерли, повиснув на фанере, похожие на отдыхающих змей, которые греются на солнце. Они сделали свое дело и выбились из сил. Их яд смертелен, но его почти не осталось.
«Фоккер» плавно снижался, все еще цепляясь крыльями за воздушные потоки, но вскоре заглохший двигатель, как скатившийся на один борт груз в корабле, нарушил его равновесие, увлекая вниз.
Он так и не успел войти в штопор, ударившись о землю под острым углом, но этого оказалось вполне достаточно, чтобы «Фоккер» сломался как карточный домик, разбросав повсюду куски горящей фанеры.
Семирадский резко бросил аэроплан в сторону, боясь, что один из обломков может попасть в двигатель «Ньюпора» и заклинить его. Полковник завертел головой. Он искал второго немца, но тот сам дал о себе знать короткой, оказавшейся бесполезной очередью. До него было метров 150. При большом разбросе попасть с такого расстояния можно было, только рассчитывая на везение и удачу, а уж никак не на собственное мастерство. Очередь оборвалась неожиданно, как будто пулеметная пара подавилась. Семирадский понял, что ее заклинило.
Немцы так и не освоили такой прием, как таран. Они всячески пытались избегать его, поэтому пилот не стал рисковать и постарался побыстрее скрыться. Без пулеметов он оказался беспомощен. На его счастье, воздушные бои все еще напоминали рыцарские турниры, во время которых раненых не добивают, если они признают свое поражение, а тем, у кого сломалось оружие, дают возможность заменить его, чтобы выяснить соотношение сил в следующий раз.
Семирадский быстро догнал своих товарищей, возвращающихся на аэродром. Два поврежденных биплана тащились, будто их нагрузили непосильным грузом, пара других сопровождала их, стараясь уберечь от опасности, если та появится. Общие потери эскадры составляли пока два аэроплана, причем полковник все еще надеялся, что погиб только один пилот. Он помахал крыльями и развернулся, уверенный, что подчиненные доберутся до аэродрома и без его помощи.
Тело Иванцова было заметно издалека. Черная кожаная куртка с меховым воротником, черные брюки и черные сапоги резко контрастировали с невысокой зелено-желтой травой. Парашют то ли отнесло ветром в сторону, то ли пилот сам выбрался из-под него. Однако признаков жизни он не проявлял, и лишь белый шарф, обмотанный вокруг его шеи, трепетал, будто живой. Семирадский неожиданно вспомнил убитого немецкого пехотинца. Вокруг его запястья был обмотан собачий поводок. Собака лаяла, рвалась вперед. Иногда она оглядывалась на своего хозяина и недоуменно смотрела на него, словно спрашивая: «Ну что ты лежишь? Вставай. Побежали». Но вздрагивала только рука убитого, словно в ней все еще сохранялась частичка жизни.
До того как сесть, полковник сделал круг над телом. Ему показалось, что пилот пошевелился, но зрение могло обмануть, и он мог принять желаемое за действительное.
У пилота были открытые переломы обеих ног Издалека кровь была не видна, но вблизи стало понятно, что ее натекло слишком много. Часть не смогла даже впитаться в землю, осев на траве красными, похожими на ягоды, каплями. Она походила на росу, окрашенную красным лучами заходящего солнца. Глаза Иванцова оставались полуоткрыты. Он стонал, находясь между сознанием и беспамятством, когда с одной стороны окружающий мир воспринимается фрагментарно, но в компенсацию к этому и боль чувствуется далеко не вся. Лицо пилота свела судорога, и оно застыло в болезненной гримасе. Парашют – опавший парус, все еще связанный с пилотом. Семирадский перерезал лямки.
Иванцов мог вообразить, что за ним спустился ангел с небес, хотя полковник, облаченный в униформу пилота, на ангела не походил.
Жизнь Иванцова вместе с кровью медленно пропитывала эту землю. Здесь вырастет хороший урожай. Глаза пилота стали закатываться. Он умирал. Он попытался улыбнуться, но не сумел даже избавиться от гримасы.
– Ну уж нет, – тихо прошептал Семирадский, зная, что пилот все равно не сумеет расслышать его слов, – ты не умрешь.
Полковнику стало больно оттого, что он понял – когда-нибудь и он вот так же будет лежать на земле, а над ним склонится другой пилот. Очень тяжело видеть, как друг расстается с жизнью. Тяжело наблюдать за тем, какие метаморфозы происходят с человеком всего за несколько минут. Он видел много разбившихся птиц, которые гнили, валяясь на земле. Они уставали бороться с дождем и ветром. Они натыкались на столбы, их сбивали выстрелы охотников. Они падали, падали, падали…
Эту территорию контролировали русские войска, но пока прибудет санитарный автомобиль и отвезет пилота в госпиталь, где ему окажут помощь, тот успеет умереть. «Ньюпор» Семирадского был рассчитан всего лишь на одного человека, но он мог выдержать дополнительный вес. Полковник выломал позади пилотского кресла кусок фанеры, отогнул спинку так, чтобы в образовавшееся отверстие пролезало человеческое тело.
– Может помочь, пан? – услышал Семирадский у себя за спиной.
От неожиданности он вздрогнул, оглянулся. Там стояли два крестьянина, а чуть поодаль лошадь и телега с сеном. Они появились, как кроты из-под земли или сказочные тролли. Впрочем, полковник видел эту телегу, когда садился, но тогда не обратил на нее особого внимания. Очевидно, крестьяне, увидев падающий аэроплан, поспешили к месту катастрофы.
– Так и заикой можно стать, – буркнул Семирадский.
В глаза ему сразу бросились черные кожаные немного стоптанные сапоги, которые носили крестьяне. У пилота мелькнуло подозрение, что они могли стянуть обувь с мертвых солдат, а за это полагалось наказание, но, присмотревшись, он понял, что сапоги отличаются от военного образца. На крестьянах были свободные холщовые брюки, развевавшиеся на ветру парусами, а ноги казались мачтами, но корпус этого корабля полностью ушел в ил, и теперь его ничто не сможет оттуда извлечь, даже если прилетит ураган, способный поднимать к небесам дома и перебрасывать их через горы. Брюки испачкались землей и навозом, к ним пристали соломинки. Но все равно крестьяне не походили на босяков. У них был опрятный, располагающий к доверию вид. Полковник отметил добродушные, загорелые лица, иссеченные морщинами, но не от старости, а оттого, что крестьянам подолгу приходилось бывать на природе и в жар, и в холод.
– Ну, добры молодцы, чего встали, как истуканы языческие? Помогите мне. Берите его за ноги. И несите в аэроплан. Не здесь! – закричал Семирадский, когда увидел, что один из крестьян собирается взять раненого за щиколотки. – Разве не видишь, что у него ноги переломаны?
Крестьянин засмущался, молча развел руками, весь его вид говорил о том, что он просит прощения за свою оплошность, но слов не находит. Похоже, у него перехватило дыхание.
– Жив ли он? Может, уже преставился? – сказал он наконец.
– Не беспокойся. Он еще тебя переживет. Бери выше переломов, а ты – под мышки. Держите нежно, но крепко, и не смейте уронить. Головы поотрываю!
Полковник опять убедился, что его аэроплан – это хрупкая игрушка. Удивительно, что она не рассыпается, когда взлетает и борется с ветром. Только сумасшедший может летать на ней. Семирадский залез на крыло, перевалился в пилотскую кабину. Одной рукой он уперся в борт аэроплана, другой обхватил спинку кресла и сильно потянул на себя. Раздался треск, резанувший по барабанным перепонкам не хуже, чем стрекотание пулемета. Крестьяне безмолвно наблюдали за полковником. Они его осуждали. Аэроплан не был для них чем-то обычным. Их губы что-то шептали. Они, как четки руками, перебирали губами слова, иногда поглядывая на раненого пилота.
– Здорово вы бились, – проговорил все тот же крестьянин, сопя себе под нос. – Дали германцу.
– Дали. Но нам тоже на орехи досталось.
Шурупы вылетели из пазов, спинка оторвалась. С обшивкой Семирадский справился легче. Она отделялась от корпуса, как старая кожа, под которой уже выросла молодая.
– Здесь не очень уютно, ты уж извини, – прошептал Семирадский, осмотрев внутренности аэроплана.
Главное, что его каркас выдержит вес человеческого тела, а что касается неудобств… кроме боли, пилот все равно ничего не мог чувствовать, да и боль он тоже перестал ощущать…
К вечеру прилетели остальные штурмовики. Мазуров пошел представлять их Семирадскому, но тот на этот раз был неразговорчив и угрюм. Его можно было понять. Россия ежемесячно выпускала всего двести аэропланов, то есть примерно по семь в день. Это означало, что ее мощностей хватало только на три таких воздушных сражения. Причем лимит распространялся на все фронты, и если кто-то его перебирал, то ему приходилось задумываться над тем, что делает он это в ущерб другим. Но отсутствие аэропланов – это полбеды, полковник знал, что авиационные заводы начинают увеличивать производство. Семирадский полагал, что в дальнейшем воздушные сражения будут носить еще более жестокий характер и, видимо, перестанут напоминать рыцарские поединки, превращаясь в побоища, где нет никаких правил. Главное – уцелеть самому и уничтожить противника. Плотина наполнилась до краев, и вода может в любую минуту перелиться через край. Это произойдет сразу же после того, как кто-нибудь расстреляет в воздухе пилота, выбросившегося с парашютом из подбитого аэроплана, или аэроплан, у которого закончился боекомплект. Наступит время более ощутимых потерь. Где найти опытных пилотов? Их не много. Если отправлять в бой новобранцев, то результатом станет лишь катастрофическое увеличение числа сгоревших аэропланов. У него в эскадре встречались пилоты, которых сбивали по два, а то и по три раза, но в этом не было ничего позорного. Ас, получив новый аэроплан, мог одержать на нем десяток побед, прежде чем вновь оказывался сбитым. Десять новобранцев на десяти точно таких же аэропланах вряд ли в сумме запишут на свой счет столько побед. Большинство из них вообще останутся в категории пилотов, не сбивших ни одного противника, а их жизнь на войне продлится не более трех вылетов.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Казалось, что в салоне аэроплана поселились призраки. Лица штурмовиков, выкрашенные черной краской, были едва различимы, только поблескивали белки глаз и иногда зубы. Запас разговоров уже иссяк. Штурмовики летели не первый час и даже на шепот не осталось ни сил, ни желания. Они молчали. К тому же, чтобы заглушить шум двигателей, приходилось громко кричать. Это всем быстро надоело.
Ритмичная работа двигателей убаюкивала. Веки переставали сопротивляться надвигающимся снам. В салоне было холодно. Система подогрева не справлялась, и только из-за того, что сны замерзали на лету, так и не успев пробраться в мозг, штурмовики все еще не спали. Бодрили и несколько чашек крепкого кофе, которые не так давно они влили в себя, но с каждой минутой его действие ослабевало.
«Илья Муромец» летел высоко над облаками. Они казались дном океана с прозрачной водой. Вот только на дне почему-то не было видно обломков тех, кто потерпел кораблекрушение. Люди появились здесь недавно и еще не успели наследить, но вскоре это упущение будет исправлено. В глубине океана плыла лодка аэроплана, а где-то там, высоко над ней – на поверхности мерцали звезды.
За три часа штурмовики устали смотреть в небеса, устали говорить, устали думать. Единственное, что они могли еще делать, это растирать замерзшие лица (пальцы тогда тоже красились в черное) или выполнять какие-нибудь простейшие гимнастические упражнения, чтобы размять затекшие мышцы.
Стон, издаваемый двигателями, изменился. Аэроплан пошел вниз, но не резко, как при неисправности, а плавно.
Мазуров вгляделся в крохотный иллюминатор, но по звездам не смог определить, прибыли они на место или еще нет.
Через несколько минут нос аэроплана нырнул в облака, взбил винтами пену, разметал ее и подбросил вверх, но пены было так много, что в конце концов она затопила двигатели, быстро поднялась до уровня иллюминаторов, а затем полностью накрыла аэроплан. Если раньше штурмовики видели хотя бы звезды, то теперь мир уменьшился для них до размеров салона. Все вокруг него превратилось в клубящееся море. Если иллюминаторы не выдержат его давления и треснут, то море затопит аэроплан, и тогда штурмовики задохнутся. Впрочем, они взяли с собой противогазы.
Все это продолжалось недолго. Лишь несколько ударов сердца. Потому что слой облаков был не дном океана, а лишь коркой льда на его поверхности, который аэроплан легко пробил. Для этого не требовалось иметь металлических насадок, как у ледокола, да и пропеллеры он не помял. Небо становилось полупрозрачным. Но и сюда пробралась темнота. О том, где находится земля, можно было лишь догадываться, ориентируясь по отблескам лунного света, скользящим по поверхности озера. Свет был тусклым. Он потерял всю свою силу, просачиваясь сквозь облака. Не было видно ни одного огонька, который мог бы обозначить деревушку, городок или хотя бы одинокий домик. Люди внизу спали. Мазурову казалось, что двигатели аэроплана так шумят, что разбудят всех в округе, и тогда операция будет обречена на провал с самого начала. Вернее сказать – даже не начавшись.
Три часа, проведенные на жесткой лавке, закрепленной вдоль борта аэроплана, походили на утонченную пытку, авторами которой вполне могли быть китайцы. Но штурмовики в отличие от тех, кто попадал к мастерам заплечных дел, могли хотя бы примерно предположить, когда их мучения закончатся.
Время текло медленно, словно загустело от холода. Хорошо еще, что температура воздуха была не столь низкой, чтобы время здесь застыло, превратившись в лед. Впрочем, если подняться чуть выше – за пределы атмосферы… Глупые мысли. Они помогали Мазурову расслабиться и отдохнуть. В это время он мог думать о чем угодно. О последнем романе Казинцева, о любовных похождениях, о еде, но только не о предстоящем задании. Иначе оно измотает его прежде, чем он к нему приступит. От ожидания устаешь больше всего. Прежде чем вновь закрыть глаза, Мазуров провел взглядом от пилотской кабины до хвоста, скользя по лицам своих подчиненных, пытаясь догадаться, о чем они сейчас думают. Каждый погрузился в собственные мысли. Плохое это состояние, потому что мысли в эти минуты появляются все какие-то мрачные, темные, будто ты оказался в пещере, куда не проникает ни одного луча света. Мазуров нащупал в кармане ампулу, поиграл с нею пальцами, чтобы немного успокоить нервы. Он не знал, что в ней находится. Ее содержимое – мутная, как самогон плохого качества, жидкость предназначалась для Тича, если тот заартачится и не захочет идти со штурмовиками добровольно. Полковник Игнатьев утверждал, что уже через полминуты человек, которому дали эту жидкость, становится послушным и ко всему безразличным. Он, не задумываясь, выполнит любой приказ, и если, к примеру, ему прикажут выпрыгнуть из аэроплана без парашюта, он сделает и это, а на лице его будет сиять глупая улыбка. Препарат разработали в одной из лабораторий разведывательного управления. Ампулы хватало примерно на сутки. Никаких отрицательных последствий, кроме головокружения и расстройства желудка, после применения этого препарата не обнаружили, но дело в том, что исследования проводились лишь в течение нескольких месяцев, поэтому никто не мог предсказать, как скажется действие этого препарата через более длительный период времени. Плохо, если Тич впоследствии превратится в идиота.
Игнатьев поручил Мазурову и еще одну деликатную функцию, при мысли о которой капитана начинало мутить, как от приступов морской болезни.
– Если шансов спастись не будет, ты должен убить Тича. Пуля в голову или две. Самый простой способ, – так сказал ему Игнатьев при личной беседе.
– Но это на самый крайний случай, – добавил он. – Запомни: Тич нужен нам живым.
Грязная, очень грязная досталась ему работа. Выполнив ее, он может так запачкаться, что уже никогда не отмоется и к нему приклеится плохая репутация. Впрочем, убив Тича, он вряд ли сумеет надолго пережить его. Увы, но им не стоило попадать в плен. В этом случае, рано или поздно, немцы выведают у них всю правду. Для этого есть слишком много способов. Чтобы избежать этого незавидного будущего, каждому из штурмовиков в воротник куртки вшили ампулу с быстродействующим ядом.
Они превратились в бездомных собак. Если авиаторы, отправляясь на задание, одевали все свои награды, будто это могло испугать противника или хотя бы на время ослепить его сиянием золота, то штурмовики все оставляли на базе. Даже документы. Если германцы поймают их, то они не смогут попасть в категорию военнопленных, с которыми принято обращаться сносно. Они шпионы. А что делают со шпионами? Ставят к стенке.
– Пять минут до высадки, – голос раздался в салоне, заставив штурмовиков невольно озираться по сторонам. Его стоило приравнять к фразе «Ваше время истекает. Добро пожаловать на небеса». Вот только процесс будет протекать в обратном направлении. Не с земли на небеса, а с небес на землю, как у падших ангелов. Рупором создателя выступил Левашов. Голос пилота искажался треском помех. Узнать его было трудно, как будто он был записан на старой затертой пластинке. Однако штурмовики вздохнули с облегчением. Наконец-то стала видна цель. Но смотреть в иллюминатор по-прежнему не было смысла. За ним только непроглядная темнота. Мазуров принялся про себя считать до трехсот. Так он хотел скоротать эти последние и, пожалуй, самые долгие мгновения. Остальные занимались, похоже, тем же. Но из капитана получился слишком плохой хронометрист, потому что он не добрался даже до двухсот пятидесяти, когда из кабины вышел второй пилот. Он молча прошел через салон к двери, за которой было крыло, дернул за ручку, надавил на дверь, но снаружи на нее тоже кто-то давил. Кто-то более сильный, чем второй пилот, поэтому как тот ни старался, он смог приоткрыть дверь лишь на один-два сантиметра. В щелку тут же ворвался ветер, а потом она быстро закрылась и больше не поддавалась. Второй пилот бросил бесполезное занятие и оглянулся.
– Ну, помогите же, – наконец сказал он.
Его дыхание сделалось прерывистым. Он устал. Как будто только что выложил все свои силы на стометровке. От пилота было уже мало пользы. Справиться с дверью поодиночке штурмовики не смогли, и, чтобы ее открыть, понадобились усилия двух человек. Да и то им пришлось изрядно потрудиться.
На их спинах выступил пот. Никто и не подозревал, от какого шума оберегают их стенки салона. Он захлестнул их. Его стало невозможно перекричать, будто ты оказался возле мощного водопада. Теперь им приходилось общаться знаками.
Шум стал еще более невыносимым, когда отворили дверь по другую сторону салона. В него ворвался холод, мгновенно прогнав даже то тепло, которое заботливо сохраняла маломощная система отопления. Ветер начинал сбивать с ног на подходе к дверям. Любого, кто появлялся на пороге, он заталкивал обратно. Чтобы выбраться на крыло, приходилось держаться за борта и подтягиваться на руках, одновременно очень медленно передвигая ноги. Казалось, что, если освободить руки – ветер отбросит тело, и если не размажет по стенке, то дух от такого удара из него точно вышибет. Второй пилот похлопывал штурмовиков ладонью по спинам, немного подталкивая вперед. Что-то говорить было бесполезно. Они шли друг за другом. Растяжки между крыльями звенели наподобие какого-то струнного музыкального инструмента. Разобрать, что он играл, не получалось.
Аэроплан снижался. Мазуров не знал, насколько упала его скорость, но, оказавшись на крыле, он не сомневался, что «Илья Муромец» продолжает лететь быстрее стрелы, быстрее ветра, быстрее пули.
Только сейчас холод по-настоящему добрался до их тел. Он сделал это одним резким кинжальным ударом в грудь и горло, от которого перехватило дыхание, а остатки воздуха застыли в глотке. Мазуров задыхался. Он не мог проглотить этот кляп и не мог издать ни единого звука – даже стона или мычания, не говоря уже о человеческой речи. Ветер хотел сбросить их с крыльев, беспрерывно атакуя, точно так же, как когда-то немецкая кавалерия штурмовала высоту, на которой они закрепились. Ветер пытался заставить их пальцы разжаться и отпустить поручни, за которые они цеплялись. Он зря старался.
Мазуров огляделся. Отряд был похож на группу самоубийц или на членов религиозной секты, решивших принести себя в жертву. Поверхность крыльев обледенела. Лед быстро таял, но все равно удерживать равновесие было тяжело. Надолго сил не хватит. Наконец пилоты отдали команду прыгать. Штурмовики сорвались с крыльев и бросились в бездну, ведь земли они так и не видели. Их сразу же съела темнота. Вероятность, что при прыжке ветер отбросит их на корпус аэроплана, была очень мала, но на всякий случай они прыгали почти с самого окончания крыльев – за дальними моторами.
Аэроплан ушел вверх. Из-за того что он, потеряв часть своего груза, стал намного легче, его подбросило, и «Илья Муромец» начал всплывать, как подводная лодка, откачавшая балласт.
На самом деле ветер был не таким сильным, как это казалось штурмовикам, когда они стояли на крыльях. Теперь Мазуров был уверен, что ветру не удастся сильно разнести их в стороны. К тому же прыгали штурмовики друг за другом с короткими интервалами, и между первым и последним прошло всего несколько секунд. Если, конечно, кого-то не угораздит попасть в сильный воздушный поток.
Под Мазуровым стали расцветать купола парашютов. Они чем-то напоминали вспышки взрывов или клубы дыма, которые почему-то не опадали со временем, а оставались неизменными. Мазуров подумал, что парашюты для ночной выброски нужно было выкрасить в черный цвет.
Сердце начало давать сбои, как прибор, у которого зашкаливает стрелку. Ритм ударов был настолько частым, что кровь обезумела в венах. Растекаясь по телу, она приносила страх во все его закоулки, но особенно настойчиво – в голову. Пора было ее остановить. Мазуров посмотрел в небеса. Он пребывал в на редкость неудобном положении для того, чтобы любоваться звездами. Он их и не увидел, заметив лишь луну, да и та показалась ему смазанной, будто ее нарисовали серебряной краской на черном фоне, а потом кто-то слегка потер рисунок тряпочкой с растворителем. И конечно, капитан не увидел аэроплана и даже не услышал его – настолько сильно гудел ветер в ушах.
Потом он дернул кольцо, старательно отгоняя мысли о том, что парашют может не раскрыться. Боль от лямок, впивающихся в предплечья, была приятной. Парашют с хлопком появился из ранца, наполнился воздухом, навис над Мазуровым, отнимая у него небо и оставляя его глазам только землю. Его основательно тряхнуло. Тело заныло, позвонки хрустнули, мышцы растянулись, но, к счастью, не порвались. Компенсацией за все это стало то, что одновременно тело покинул страх, который продолжал камнем падать вниз.
Когда штурмовики захватывали мост, снизу их встречали ружейными залпами. На этот раз все было иначе. Удавалось даже насладиться полетом. Главное – успеть вовремя стряхнуть с себя очарование небес и не врезаться неожиданно в землю.
Воздух был приятным. В нем растворились запахи, которые занес сюда ветер, украв их у деревьев, травы и земли. Он бросил их здесь, погнавшись за аэропланом. Когда падаешь с небес как дождь, который через несколько минут разобьется брызгами и впитается в землю, хорошо фильтруются мысли. Мозг остается почти пустым.
Парашют вел себя прекрасно. Конструктор Кудинов немного усовершенствовал свою разработку и учел большинство замечаний, которые сообщил ему Мазуров во время непродолжительной беседы на Гатчинском поле. Мазурову очень понравился этот сухощавый старичок в смешном маленьком пенсне на подслеповатых глазах. Он одевался по моде пилотов, и, глядя на него, никто не сказал бы, что он летал на аэропланах всего пять раз и ни разу не воспользовался собственным изобретением…