– Антон! – она умоляюще посмотрела на Тодорова.
– Ну что?
– А если кто-нибудь увидит?
– Да и черт с ним. А если ты в аварию попадешь? На тебя же смотреть страшно. Могу себе представить, как тебе плохо.
– Плохо, – удрученно согласилась Нана. – Ладно, давай тогда встретимся не у метро, а метров на двести подальше, в переулке, у следующего светофора. Туда никто из наших не забредает. Возле метро нас обязательно кто-нибудь увидит, все наши, у кого нет машины, пользуются этой станцией.
– Договорились. Что-нибудь купить? У тебя дома еда есть?
– Полно. Я вчера весь день у плиты простояла. Да, Антон, если Никита дома, проследи, чтобы он пообедал, ладно? И еще одно: зайди в аптеку, пожалуйста, купи марлевые маски. Не хватало мне только ребенка заразить, у него меньше чем через месяц юниорский чемпионат.
Она протянула Тодорову ключи от своей квартиры, и он спрятал их во внутренний карман пиджака вместе с конвертом, оставленным Любовью Григорьевной Филановской.
* * *
Любовь Григорьевна вошла в квартиру и тут же окунулась в давно надоевшие ей, вызывающие раздражение и тупую усталость звуки: из комнаты матери доносилась музыка Вагнера, от которой сводило скулы, и громкая декламация. Мать читала роль леди Макбет, сиделка подавала реплики за всех остальных персонажей. Ну почему это обязательно нужно делать под Вагнера, музыку которого Любовь Григорьевна не выносила?
У себя в комнате она переоделась в красивый домашний костюм – трикотажные брюки и кашемировый джемпер – и прошла в кухню, где домработница Валя исступленно надраивала керамическое покрытие плиты.
– Обед готов? – строго спросила Филановская.
– Да, Любовь Григорьевна, все готово. Тамара Леонидовна уже покушала. Вам подавать?
Филановская милостиво кивнула, присела за стол, потянулась к широкой стеклянной вазе с ржаными сухариками, взяла один, принялась грызть. Здесь, в кухне, музыка слышалась не так громко. Мать не слышит, что Любовь Григорьевна вернулась, и можно еще какое-то время провести в молчании. Валя – прислуга дисциплинированная, вышколенная, никогда не заговорит первой, пока ее не спросят.
Она уже пила кофе, когда музыка смолкла, и Любовь Григорьевна услышала, как распахнулась дверь и зашаркали неуверенные шаги, перемежающиеся стуком палки. Ну вот, счастье длилось недолго.
Тамара Леонидовна появилась на кухне в сопровождении сиделки.
– Валя! – с пафосом воскликнула она. – Кто эта женщина? Почему в доме посторонние? Ты совсем распустилась! Вот Любочка вернется, она тебе выволочку устроит.
Любовь Григорьевна молча продолжала пить кофе. Иначе как выжившей из ума старухой она свою мать давно уже не называла. Правда, только в мыслях. При посторонних она проявляла полное дочернее уважение. Валю мать, стало быть, узнает и даже имя ее помнит, а вот родную дочь идентифицировать отказывается. Что это, проявление болезни или привычка к лицедейству? Мать была когда-то великой актрисой, знаменитой не только в СССР, но и за границей, до семидесяти пяти лет она выходила на сцену, но теперь ей уже восемьдесят семь, осенью исполнится восемьдесят восемь, у нее множество болезней, она с трудом ходит, нуждается в постоянном присмотре, ничего не помнит и мало что соображает. Однако это не мешает ей продолжать оставаться великой актрисой.
– Тамара Леонидовна, это ваша дочка Люба, – терпеливо принялась объяснять сиделка.
– Ну какая же это Люба! – возмутилась та. – Что я, Любочку не знаю? Любочка совсем другая. А это какая-то чужая женщина. Убирайся из моего дома немедленно!
– Хорошо, – спокойно ответила Любовь Григорьевна, – вот сейчас кофе допью и уберусь.
Филановская-старшая попыталась изобразить рукой царственный жест «подите прочь», но пошатнулась, и сиделке еле-еле удалось ее подхватить.
– Пойдемте, Тамара Леонидовна, – ласково произнесла она, – пойдемте. Мы же с вами вышли походить, размяться, вот и пойдемте дальше.
– Я не хочу ходить, – капризно заявила бывшая примадонна, – мне тяжело, я устаю. И голова у меня кружится. Валя, я хочу обедать. Подавай.
– Вы уже обедали полчаса назад, – терпению сиделки поистине не было предела.
– Ты все врешь! Ты врешь! Тебе куска хлеба жалко для меня! Ты сама все съела, в доме еды нет, а на меня сваливаешь! Вот придет Любочка и тебя уволит. Дай мне немедленно телефон, я ей позвоню и скажу, чтобы возвращалась поскорее домой и разобралась тут с вами!
Ее оплывшее морщинистое лицо тряслось от негодования, глаза налились кровью, одной рукой она крепко держалась за сиделку, а другой пыталась поднять палку и замахнуться на домработницу. Терпение Любови Григорьевны лопнуло.
– Мама, прекрати этот цирк! Ты только что пообедала. Если ты голодна, Валя принесет тебе чаю и что-нибудь легкое.
Лицо старухи неожиданно прояснилось.
– Ой, Любочка! Так это ты? А я тебя не узнала, деточка. Ну что ты стоишь? – обратилась Тамара Леонидовна к сиделке. – Веди меня, мы же должны ходить.
Имени сиделки Любовь Григорьевна не помнила. Надзор за матерью требовался круглосуточный, сиделок было несколько, они работали то сутками, то менялись в течение дня, и что толку запоминать их? Это обязанность Саши – нанимать персонал, договариваться, решать организационные вопросы и оплачивать их работу, и Любови Григорьевне было, в сущности, абсолютно все равно, кто именно сидит с ее сумасшедшей матерью, лишь бы кто-то сидел и следил, чтобы она не упала, не вылила на себя кипяток, чтобы вовремя приняла лекарство и поела, чтобы без приключений сходила в туалет, чтобы была чистой и ухоженной и чтобы в комнате ее был порядок. И самое главное: сиделки должны были удовлетворять потребность старой актрисы в общении. Сама Любовь Григорьевна не испытывала ни малейшего желания разговаривать с матерью, выслушивать ее воспоминания и рассуждения о тяготах ее нынешнего состояния и уж тем более не собиралась подыгрывать ей в ее сумасшедших спектаклях. Тамара Леонидовна ежедневно играла какую-нибудь пьесу, то из своего прежнего репертуара, а то и что-нибудь новенькое, ею не сыгранное, вот как сегодня шекспировского «Макбета» например, и сиделки добросовестно помогали ей в этом.
Шаркающие шаги и стук палки то удалялись, то приближались. Квартира большая, просторная, есть где размять старческие ноги, чтобы мышцы окончательно не ослабели. Когда-то в этой огромной квартире их было четверо, потом пятеро, а теперь Любовь Григорьевна осталась вдвоем с выжившей из ума матерью.
Она попросила еще одну чашку кофе, выпила ее не торопясь. Пусть сиделка после обязательного променада уведет мать в ее комнату, тогда и Любовь Григорьевна уйдет к себе.
Наконец шаги стихли, вновь послышалась музыка. Любовь Григорьевна вернулась в свой кабинет, собрала бумаги, аккуратно сложила их в стопку, навела на столе порядок и только после этого села, достала из сумочки конверт и вытащила листок бумаги. За последние три дня она проделывала эту процедуру раз двадцать, каждый раз испытывая глупую, бессмысленную надежду на то, что на листке написано совсем не то, что ей помнится. Ей это просто приснилось, и не было никакой записки, не было этих страшных слов. Она открывала конверт, разворачивала листок и каждый раз убеждалась, что нет, не приснилось, не примерещилось. Все это было. Слова оставались теми же самыми, такими простыми и такими пугающими:
...
«Как ты думаешь, что будет, если они узнают?»
Москва, осень 1968 года
– Так, хорошо. Теперь посмотрела в окно и вспомнила что-нибудь интимно-романтическое, – деловито скомандовал фотограф по имени Женя.
Надя не удержалась, фыркнула и звонко расхохоталась. Какой же он забавный, этот Женя! Когда Сережа вел ее сюда, он говорил, что они идут в гости к самому великому фотографу-портретисту всех времен и народов, и Надя готовилась увидеть солидного дядечку в усах, бороде и свободном свитере толстой вязки, точь-в-точь как у Хемингуэя на самой знаменитой фотографии, висевшей в те годы почти в каждом доме. Дядечка-фотограф, если он самый великий, должен был, по ее представлениям, иметь густой бас и изысканно балагурить, используя в речи старомодные обороты, вроде «голуба моя», «барышня» или «не извольте беспокоиться». Именно такими рисовали представителей богемы (а кто же фотограф, если не богема?) в современном театре и кино, и зачастую они именно такими и оказывались, уж Наденьке ли не знать, ведь она выросла в семье, где папа – главный режиссер театра, а мама – знаменитая актриса. Поэтому она сначала удивилась, а потом развеселилась, увидев вместо солидного бородатого дядечки в толстом свитере невысокого субтильного плешивого Женю в клетчатой ковбойке с короткими рукавами и в вытянутых на коленках старых брюках. Она ни на минуту не поверила, что этот смешной сморчок сможет сделать по-настоящему хороший портрет, но позировала со всей серьезностью и добросовестно выполняла все указания фотографа, потому что не хотела обижать Сережу. Боже мой, она так сильно его любит, что готова ради него на все, что угодно! А уж такая-то малость…
– А интимно-романтическое – это как? – спросила она, бросив лукавый взгляд на сидящего в углу Сергея.
Сергей поймал ее взгляд и весело подмигнул в ответ.
– Ну, например, вспомни, как он объяснялся тебе в любви или как вы в первый раз поцеловались, – объяснил Женя.
– Он не объяснялся. Это сейчас не модно.
– А целоваться тоже не модно?
– Поцелуи – это буржуазный пережиток. Если люди любят друг друга, они составляют единое целое, а если не любят, то им незачем быть вместе. Что еще вы мне посоветуете вспомнить?
Надя откровенно веселилась, а присутствие Сергея придавало ей храбрости и желания казаться взрослой женщиной. Фотограф Женя, судя по всему, принимал ее слова за чистую монету, потому что ответил:
– Тогда думай о том, как вы сливаетесь в единое целое. Голову чуть влево, смотрим в окно и вспоминаем.
Надя послушно повернулась к окну, за которым не было ничего, кроме тяжелого, набухшего сердитым дождем осеннего неба. Квартира Жени находилась на девятом этаже, кроны деревьев сюда не доставали. Позировала она с удовольствием и вообще любила, когда ее фотографируют: Надежда Филановская была красивой девушкой, очень красивой, и знала об этом, как и о том, что наряду с красотой наделена и фотогеничностью. На снимках она всегда замечательно получалась.
– Очень хорошо! Еще чуть-чуть вспомнила… не думай о нас с Серегой, думай только о своем, про остальное забудь… И не моргаем!
На несколько секунд повисла пауза, которую разорвала вспышка фотоаппарата.
– Отлично! Остались в той же позе, продолжаем думать…
– Может быть, достаточно, Женя? – спросила Надя. – Вы уже почти два часа меня фотографируете.
– Наденька, чтобы получить три по-настоящему хороших снимка, нужно сделать не меньше ста кадров.
– Да ладно, Жень, – вмешался Сергей, – она права, хватит уже. Это ж не на выставку портрет, а для нас.
– Как скажешь, – фотограф явно был разочарован, ему хотелось еще поработать. – Тогда будем чай пить. Только последний снимок сделаю, ладно? Девушка так хорошо сидит, свет очень удачно падает.
Надя снова замерла, стараясь не моргать и придать лицу требуемое «интимно-романтическое» выражение, но у нее ничего не получалось, потому что в голову лезли всякие приземленные, вовсе не возвышенные мысли о том, как познакомить Сережу с родителями и что они скажут, когда узнают, что он женат, более того, через три месяца у него родится ребенок. Конечно, он разведется сразу же после рождения ребенка, ну, может, не совсем сразу, а где-то через месяц, но обязательно разведется, и тогда они поженятся. Надя Филановская была очень молоденькой, всего двадцать лет, но даже ее совсем небольшого жизненного опыта хватало для того, чтобы предвидеть реакцию родителей. Хотя, возможно, она зря паникует, папа и мама у нее люди современные, не косные, и когда они познакомятся с Сережей и поймут, какой он необыкновенный, какой замечательный, какой умный и тонкий, они, конечно же, одобрят ее выбор. Ну и что, что он женат! Кругом полно людей, которые разводятся и снова женятся, ничего в этом нет особенного. Ну и что, что он старше ее на четырнадцать лет, это даже лучше, чем выскакивать замуж за зеленых сопляков. Зелеными сопляками ее сестра Любочка называла всех, кто моложе ее самой, а ей уже двадцать шесть. И между прочим, отец Нади и Любы тоже старше мамы, на целых двенадцать лет старше, и они прекрасно живут вместе вот уже без малого тридцать лет и любят друг друга. А где двенадцать, там и четырнадцать, разница невелика.
Чай пили здесь же, в комнате, потому что кухню Женя превратил в фотолабораторию, где проявлял пленки, обрабатывал пластины, печатал и сушил снимки. Там, правда, осталась плита, на которой грелся чайник, но все остальное, включая холодильник и кухонную утварь, находилось в комнате. Сергей и хозяин квартиры горячо обсуждали августовские события в Чехословакии и на Красной площади, а Надя маялась от скуки, потому что политикой не интересовалась и ничего в ней не понимала, однако делала заинтересованное лицо и кивала, не сводя глаз с Сережи и продолжая думать о своем. Главным образом о том, как она его любит, и о том, какая она счастливая, потому что он любит ее.
– Они допустили одну ошибку, только одну, но так дорого за нее заплатили! – сокрушался Сергей.
– Какую?
– Они отменили цензуру. Если бы они этого не сделали, все бы у них получилось. Начали бы строить свой социализм с человеческим лицом, развивать рыночное хозяйство, реабилитировали всех, кто пострадал от репрессий, боролись бы с тоталитаризмом, номенклатурой и бюрократами, и никто бы им не помешал. Думаешь, Кремль рыночного хозяйства испугался? Да ему без разницы, пусть бы у чехов был частный сектор, как в Венгрии или в Югославии. Наши цековские заправилы именно отмены цензуры испугались, потому и ввели войска. Пока есть цензура, все можно делать и перестраивать потихоньку, не будоража умы, просто народ будет чувствовать, что постепенно жить становится легче и свободнее, и думать, что это и есть торжество идей социализма. И все довольны. А как только отменяешь цензуру, на людей начинает изливаться такой поток новых мыслей, что сознание не справляется, начинается разброд в мышлении, а это – прямая дорога к бунту.
– Думаешь, все так просто? – Женя с сомнением покачал головой. – Думаешь, тут, в Москве, все умные, а в Чехословакии одни дураки сидят и никто до этого не додумался? Так не бывает, Серега. И потом, что значит – делать потихоньку? Потихоньку, тайком делают что-то, когда знают, что это плохо, неправильно, а они знали, что правы. И между прочим, они действительно правы.
– Да правы, правы, конечно, кто же спорит, но надо же с умом действовать, а не вот так, в открытую! Они что, не понимали, с кем связались? Не понимали, что наше руководство этого не потерпит?
Надя не очень отчетливо представляла себе, о чем они спорят. О Пражской весне она вообще, кажется, ничего не слышала, потому что сама газет не читала, а на обязательной политинформации в Консерватории, где она училась, об этом как-то не говорили, вернее, говорили, но только уже в сентябре, когда закончились летние каникулы, и не особенно подробно. Так, между делом, упомянули, что в августе руководство ЧССР обратилось к СССР с просьбой ввести войска для укрепления обороноспособности Варшавского блока против НАТО. Ну ввели войска – и ввели. Митингов под лозунгом «Руки прочь от Вьетнама» было куда больше, звучали они куда громче, и название деревушки Сонгми, сожженной дотла американским лейтенантом Келли, известно каждому. А Наде Филановской было не до этого, она вся ушла в свою любовь и в нетерпеливое ожидание зимы: Сережина жена наконец родит ребенка, и он с ней разведется. Надя и Сергей тогда поженятся, и у нее начнется совсем другая жизнь, совсем новая, совсем взрослая, такая тревожно-манящая своей неизведанностью, но обязательно полная любви и нежности.
Около десяти вечера она заторопилась домой. Пока родители не знают о Сереже, нельзя приходить слишком поздно. Ну сколько же можно тянуть с официальным знакомством? Она учится, Сережа работает, встречаться они могут не каждый день, да и то только по вечерам, и эти три-четыре часа пролетают всегда так быстро! Конечно, они и в выходные встречаются, но все равно ей очень хочется, чтобы часов, проведенных вместе, было намного больше. А еще лучше, чтобы можно было не ночевать дома. Но это совершенно невозможно, пока мама с папой не одобрят ее будущего мужа.
– Сережа, когда ты к нам придешь? – спросила Надя, когда они шли от метро «Площадь Революции» по улице Горького в сторону ее дома. – Ну сколько можно тянуть?
– Я пока не готов, – скупо проронил он.
– А когда же? Сереженька, я не могу так больше, ты просишь, чтобы я не говорила родителям о тебе, и мне все время приходится что-то придумывать, врать, чтобы объяснять, куда я ухожу и откуда так поздно возвращаюсь. У меня уже фантазии не хватает. И вообще, я плохо умею врать и скоро попадусь. Давай я им скажу, а?
– Надюша, я прошу тебя… Я не могу знакомиться с твоими родителями, пока не разведусь, ну неужели тебе так трудно это понять? Как я буду смотреть им в глаза, если они будут знать, что у меня беременная жена? Да они меня на порог не пустят, более того, они запретят тебе со мной встречаться, будут контролировать каждый твой шаг, не будут подзывать тебя к телефону, и мы тогда вообще не сможем видеться. Ты этого хочешь?
Этого Надя, само собой, не хотела, однако ни на одну секунду не допускала мысли о том, что Сергей прав. Ну как такое может быть, чтобы родители ее не поняли и не одобрили? У нее такие замечательные мама и папа, такие умные, добрые, веселые, талантливые! Они просто не имеют права ее не понять. Наденька Филановская искренне и радостно любила и жизнь, и всех людей и потому пребывала в счастливом убеждении, что такая огромная любовь не может оказаться безответной. Конечно же, и жизнь будет к ней благосклонна, и люди ее тоже любят, а уж о родителях и старшей сестре Любе вообще речи нет. А коль любят, то ни за что не станут препятствовать тому, чтобы она была счастлива. Сережа упирается, потому что не знает, какая у нее замечательная семья. Ну и пусть. Главное – она знает и поэтому верит, что все будет хорошо.
Решение пришло неожиданно, и Надя сперва даже удивилась, что это ведь так просто, почему же она раньше не сообразила? И совсем не обязательно говорить об этом Сереже, она и сама прекрасно может все устроить. Вот только момент надо выбрать удачно.
Дома она еще не успела снять пальто, как в прихожую фурией вылетела старшая сестра Люба.
– Где ты шлялась? – зловещим шепотом начала она. – Сейчас тебе будет.
– У нас было комсомольское собрание, а потом митинг в защиту Вьетнама, – Наденька округлила глаза, всеми силами стараясь продемонстрировать недоумение. – А в чем дело? Я же предупреждала, что задержусь.
– Не было у вас никакого собрания, тебе какая-то твоя подружка звонила, с мамой разговаривала, вот и выяснилось.
– А почему мама дома? – удивилась Надя. – У нее же сегодня спектакль.
– Спектакль! – фыркнула Люба. – У Громова инсульт, спектакль отменили, заменили на «Бесприданницу», а мама в ней не играет. Она уже с семи часов дома.
Надо же, а Надя даже не заметила мамину машину возле подъезда. Впрочем, когда рядом Сережа, она вообще ничего не замечает, смотрит только на него и думает только о нем. Вот невезенье! Надя была вполне разумной девушкой и приходить домой так поздно, как сегодня, позволяла себе только в те дни, когда у мамы был спектакль, стараясь при этом вернуться раньше ее. Отец, главный режиссер этого же театра, в расчет как-то не принимался, потому что он, как правило, оставался до конца спектакля, а если бы ему позволили, вообще жил бы в театре. Если же он по каким-то причинам проводил вечер дома, то уж точно ни в какие телефонные разговоры с подружками дочерей вступать не стал бы и никаких вопросов им не задавал бы. Ничто в этой жизни не интересовало его больше, чем театр, и за возможность служить ему он отдал бы все, не считаясь ни с чем.
– Папа тоже дома? – дрогнувшим голосом спросила Надя.
– Нет, папа поехал в больницу, куда Громова увезли. Все-таки ведущий актер, занят во всех гастрольных спектаклях, и надо понимать, какие перспективы, оправится ли он к гастрольному сезону или надо вводить другого актера. В Москве можно репертуар скорректировать, а на гастроли-то надо везти самое лучшее. Папа, конечно, в ужасе, так что тебе, считай, пока повезло, ему не до тебя. Но мама!..
Люба вскинула руки, пытаясь жестом передать всю степень негодования, в которое впала Тамара Леонидовна.
Ну и ладно. Раз так – значит, так тому и быть. Все равно придется признаваться, так уж лучше сейчас.
Надя переобулась в домашние тапочки и решительно двинулась к себе в комнату. Однако не успела она пройти и двух шагов, как из гостиной донесся хорошо поставленный голос матери:
– Надежда, это ты пришла?
– Я, мам, – откликнулась девушка.
– Иди сюда.
Надя вошла в комнату, пытаясь выглядеть спокойной и одновременно стараясь побыстрее определить настроение матери. Настроение, похоже, было – хуже некуда, не зря же мама назвала ее Надеждой, а не Наденькой, как обычно. Тамара Леонидовна, в свои пятьдесят выглядящая лет на тридцать пять, без единого седого волоса в длинных густых темно-русых кудрях, сидела в кресле, облаченная в лиловый атласный пеньюар с рюшами. Спина прямая, голова гордо поднята, в изящной руке – дымящаяся сигарета, вставленная в тонкий мундштук. Воплощенная неприступность и бескомпромиссность. В общем, поняла Надя, ничего хорошего ее не ждет.
– Где ты была? Только не ври, что на комсомольском собрании. Так где же? Откуда ты явилась в одиннадцать часов?
– Я была… с мальчиком… ну, то есть с молодым человеком.
– Неужели? И давно ты с ним знакома?
Правду Надя говорить и не собиралась, иначе сразу выяснится, что она соврала не только сегодня, но делала это систематически на протяжении нескольких месяцев.
– Со вчерашнего дня. Знаешь, мама, он такой славный. Хочешь, я приглашу его к нам? Ты с ним познакомишься и сама увидишь, какой он чудесный.
Лицо Тамары Леонидовны заметно смягчилось, теперь оно выражало живейший интерес. Уже не так важно, почему дочь солгала, гораздо важнее, что за мальчик у нее появился.
– Ну, насчет приглашения к нам – я бы спешить не стала, – в голосе матери появились царственные интонации, – может быть, он тебе скоро разонравится, так что и огород городить ни к чему. А кто он? Ваш, консерваторский?
– Нет, он художник.
– Как интересно! – Тамара Леонидовна похлопала ладонью по стоящему рядом дивану. – Иди-ка сюда, сядь, расскажи мне о нем подробнее. Как его зовут?
– Сережа. Сергей Юрцевич.
– И сколько ему лет?
– Ну… он старше меня.
– Намного?
– На четырнадцать лет.
– На четырнадцать лет? То есть ему тридцать четыре года? Господи, Надюшечка, да он для тебя старик!
Надюшечка. Значит, мама уже не сердится, наоборот, она готова к доверительному разговору. Вот и отлично.
– Ой, мама, – Надя сморщила носик, потянулась к матери, прижалась щекой к ее обтянутому прохладным атласом плечу, – ну а вы с папой? Он тебя на двенадцать лет старше, и ничего.
– Сравнила! Впрочем, ладно… – Тамара Леонидовна загасила сигарету и повернулась в кресле так, чтобы видеть дочь. – И что, чем он занимается, этот твой Сережа?
– Я же сказала, он художник. Пишет картины.
– Он член Союза художников? У него своя мастерская?
– Нет… Он просто художник, учился в Мухинском училище в Ленинграде.
– Интересно. Чем же он на жизнь зарабатывает? Если бы его картины продавались, я бы слышала его имя. Как ты сказала? Юрцевич? Нет, не слыхала. На что же он живет?
– Мам, я только вчера с ним познакомилась, откуда же мне знать? Неудобно у человека с первой же встречи спрашивать про деньги, правда? Кажется, он преподает в какой-то художественной школе.
Надя отлично знала, что это только часть правды, но в ее ситуации правду и надо выдавать частями, маленькими такими порциями, иначе можно на корню все дело загубить.
– Это неплохо, – задумчиво протянула Филановская-старшая. – А что же он не женился так долго? Тридцать четыре – это уже солидный возраст, в тридцать четыре года у меня, например, было уже двое детей, Любочке было десять, а тебе – четыре годика.
Но Надя и к этому была готова. Только осторожно, частями…
– Во-первых, когда папа на тебе женился, ему тоже было тридцать четыре, ты не забыла? И до тебя он ни на ком не был женат.
– Ты не сравнивай, – строго ответила мать, – ты вспомни, какое тогда было время! Тридцатые годы – это не то, что сейчас, в то время и до сорока лет не жениться считалось нормальным. Люди не о семьях и любви думали, а поднимали социалистическое хозяйство, преодолевали разруху, электростанции и дороги строили. А что во-вторых?
Ну вот, теперь самое главное. Только бы не ошибиться, ничего не испортить.
– А во-вторых, Сережа был женат.
– Был? То есть он в разводе?
– Да.
Ну какая разница, в конце концов? Он разведется через три-четыре месяца, и то, что Надя сейчас сказала матери, станет чистой правдой. Совсем необязательно признаваться во всем сегодня. А когда Сережа оформит развод и пройдет еще какое-то время, никому уже не будет дела до того, когда именно это произошло, осенью шестьдесят восьмого года или весной шестьдесят девятого.
– И дети у него есть?
– Д-да… кажется…
Не говорить же маме, что Сережина жена беременна и скоро родит. Получится, что он не просто развелся, а бросил беременную женщину одну в такой трудный период. Это уж совсем некрасиво, Надя это понимала, поэтому должным образом относилась к тому, что Сергей собирается разводиться только после того, как родится ребенок.
– Мальчик, девочка? – продолжала допрос Тамара Леонидовна.
– Не знаю, мам, мы же только вчера познакомились.
Да, этот момент Надя не продумала. Действительно, кто может знать, мальчик родится у Сережи или девочка? А отвечать надо уже сейчас. Ладно, пусть она пока якобы этого не знает, но ведь, если познакомить Сережу с родителями, они спросят у него, и что ему отвечать? Он-то не знать не может. Хорошо, если угадает, а если нет?
– Значит, алименты, – задумчиво протянула Филановская. – Ну и зачем тебе такое сокровище? Нищий живописец, разведенный, с алиментами. Нет, и думать забудь о нем, и не надо его сюда приводить, очень надеюсь, что в самое ближайшее время ты сама поймешь: он тебе совершенно не подходит и не надо с ним встречаться.
– Ну почему, мам?
Тамара Леонидовна взяла дочь за руки, притянула к себе, обняла.
– Надюша, ласточка моя, поверь мне, со стороны всегда виднее. Ты такая красивая, такая талантливая, тебя ждет блестящее будущее. У тебя дивный голос, тебя хвалят педагоги, главреж Театра оперетты дождаться не может, когда ты выпустишься, он даст тебе все главные роли. Как раз на днях я с ним говорила, он спрашивал о тебе. Захочешь – поедешь в Ленинград, в Театр музыкальной комедии, да тебя с руками оторвут! Вот о чем ты должна думать, а не встречаться с каким-то разведенным оборванцем. Не трать свое время на него, лучше занимайся побольше.
– Так мне что же, и замуж выходить нельзя? – попыталась пошутить Надя.
– Замуж можно, но только так, чтобы это не мешало твоей артистической карьере, а еще лучше – чтобы способствовало ей. Ну чем твой маляр может тебе помочь?
– Он не маляр, – Надя резко вырвалась из материнских объятий, – не говори так. Он очень талантливый художник. Как ты можешь судить, если не видела его картин? Ты же ничего о нем не знаешь! Он такой образованный, так много читал, так много знает! Он честный и порядочный, и очень добрый. Если уж выходить замуж, так только за такого, как он.
Филановская встала и молча прошлась по комнате, до двери и обратно, остановилась прямо перед диваном, на котором сидела девушка.
– А ты, я так понимаю, его картины видела. Да?
Надя молча кивнула, понимая, что наделала кучу ошибок и вывернуться теперь вряд ли удастся.
– И когда же, позволь спросить?
– Сегодня.
– Где?
– Ну как где… Мам, ну какая разница, где висят его полотна?
– Разница есть. Так где они висят, эти так называемые полотна? У него дома, в пустой холостяцкой дыре? Или дома у его близких друзей? Таких близких, что они проявили чудеса деликатности, и когда вы заявились к ним в гости якобы посмотреть картинки, вдруг оказалось, что им срочно нужно уйти, и вы остались в пустой квартире наедине? Или это была комната в коммуналке? Так было? Признавайся! И не смей мне врать!
Наденька растерялась окончательно. Она боялась родителей, боялась их гнева и даже простого недовольства, и в такие минуты, как эта, от страха переставала соображать. Ее любовь к миру была огромной, и этот великий и такой редкий дар оборачивался оружием против нее же самой: она не умела противостоять тем, кого любила, не умела сохранять хладнокровие, если те, кого она любит, были ею недовольны. Нужно было срочно придумать очередную ложь о том, где и при каких обстоятельствах она видела картины художника, с которым только вчера познакомилась, но в голову ничего не приходило.
– Что ты молчишь? Где ты видела его картины?
– У него дома. Мы зашли буквально на пять минут, я только посмотрела – и мы сразу ушли.
– Не смей мне врать!
– Я не вру. Так и было, правда, – пробормотала Надя дрожащим голосом.
Мать молча уселась в кресло, вставила в мундштук новую сигарету, закурила.
– Ладно. Дай мне слово, что не наделаешь глупостей. Я очень надеюсь на твое благоразумие. И подумай над моими словами: он тебе не пара. Лучше прекрати с ним встречаться сейчас, пока у вас не сложились отношения, толку от этого все равно не будет. Так и быть, можешь сходить с ним в кино или на концерт какой-нибудь, не очень часто, раз в две недели, но не более того. И никаких походов в гости к нему или к его друзьям, ты меня поняла?
– Почему? Ну в гости-то почему нельзя?
– Потому что ему тридцать четыре года и он уже был женат. Ты что, не понимаешь? Он искалечит тебе всю жизнь, потом отряхнется и пойдет дальше и даже не вспомнит о тебе. Это твои ровесники подолгу ухаживают и к первому поцелую подбираются по несколько месяцев. А он, этот твой Сережа, – взрослый мужчина, для него постель – дело обычное, повседневное, ты и сама не заметишь, как в ней окажешься. И что ты потом будешь делать? На аборт пойдешь? Будешь терпеть адскую боль без наркоза? А если неудачно сделают? Рискнешь остаться бездетной на всю оставшуюся жизнь? Или запишешься в матери-одиночки? И думать забудь.