Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Зрелые годы короля Генриха IV

ModernLib.Net / Историческая проза / Манн Генрих / Зрелые годы короля Генриха IV - Чтение (стр. 50)
Автор: Манн Генрих
Жанр: Историческая проза

 

 


Во главе Габсбургского дома стояли два весьма посредственных властителя, император Рудольф и король Испании Филипп Третий. У них на службе не было министра, равного Сюлли, их войска не подчинялись одному-единственному полководцу. Их страны враждовали между собой, их народы были склонны к возмущению. Сам император имел противника в лице своего брата Матвея[118]. На всемирную державу, которая заявляла бессильные, но немыслимые требования, в самом деле ополчилась вся Европа, что каждому легко подсчитать. В начале мая 1610 года были готовы к выступлению: на стороне Италии шестьдесят тысяч человек и сорок шесть пушек, французские войска, папские, савойские, венецианские, все под началом француза Ледигьера. На границе Испании, на обоих концах Пиренеев, сосредоточились две армии по двадцать пять тысяч человек каждая. Тринадцатого мая король, у которого оставался всего лишь этот один день, возвел в маршалы герцога де ла Форса.

На немецкую ветвь австрийского дома через Юлих и испанские Нидерланды надвигалось двадцать пять тысяч французов с двенадцатью тысячами швейцарцев и ландскнехтов, под начальством короля. Англия, которая присоединилась в конце концов вместе со Швецией и Данией, поставляла двадцать восемь тысяч солдат, протестантские князья в Германии выдвинули тридцать пять тысяч; Соединенные провинции, а также протестанты Венгрии, Богемии, Австрии — по четырнадцать тысяч. В совокупности Европа собрала: двести тридцать восемь тысяч солдат с двумя сотнями пушек. На долю Франции пришлось две пятых. Военный фонд союзников превышал сто пятьдесят миллионов ливров.

Подобные усилия, обещавшие далеко не обычную войну, предпринимались и претерпевались во имя того, чтобы ставшая непереносимой вселенская монархия была низвергнута еще до тех бед, которыми она грозила. До гибели Европы и ее бесценной культуры; до распространения варварства из центра материка; до того, как у народов на долгие годы будут отняты права и свобода совести, до новой религиозной войны на целых тридцать лет. Эти усилия предпринимались со времен Вервена, когда король победил Испанию. Тому уже двенадцать лет. Медленно росла и развивалась его личность, пока его Великий план не стал по праву ее достоянием. Его дипломатия, его предназначение, его престиж медленно привлекали к себе Европу; и соединили наконец в руках одного никогда не виданную мощь князей и республик, их войска, их деньги — спустя двенадцать лет.

Довольно трудно утверждать: король Франции готовится к войне, дабы добыть себе из Брюсселя метрессу. А таково именно было ходячее мнение. Достаточно, чтобы его подхватила одна партия. Партия, которой движет ненависть к народам и людям, существует везде и будет существовать везде и всегда. Пусть этот век переходит в другой, и каждый последующий перерождается в свою очередь. Жизнь будет беспрестанно менять свое лицо. Убеждения будут называться по-иному. Одно остается неизменным: здесь люди и народы, там их извечный враг. Но и друг есть у них, некогда король Франции, Генрих — и он тоже непреходящ, что они понимают и никогда вполне не забывали. Его убьют только временно. И все-таки его убьют.

Этого нельзя было допустить. Судьба и история были против этого. Но никто не понимал его, кроме народов в их бессловесных сердцах. Президент Жаннен, тот самый, что советовал прибегнуть к насилию, когда король вздыхал о похищенной малютке, воочию увидел начало Великого плана и сказал, что не уверовал в него.

Доспехи

Генрих потребовал от герцога Альбрехта, чтобы тот пропустил его войска через испанские Нидерланды. Это было восьмого мая 1610 года. Так как этим самым жребий был брошен, он особенно настойчиво пожелал вернуть дружбу королевы. Когда он выступит в поход, она будет назначена регентшей королевства. Невозможно, чтобы она предпочла другие интересы королевству. Волей судеб она его подруга, и если не чувство, то выгода должна привлечь ее на его сторону. Впрочем, он верил и в ее материнское сердце. Его собственная любовь к детям несокрушима и безраздельна, это отцовское чувство простого человека. А может быть, он вообще прост?

Случилось, что он вошел как раз в ту минуту, когда Мария ударила дофина за то, что он сбросил ее собачонку с подушки, чтобы сесть самому. Ее раздражение значительно превосходило повод.

— Ты будешь у меня последним, — сказала она Людовику, который в ответ долго смотрел на нее, как бы спрашивая: кто она, собственно, такая. Когда вошел отец, он бросился было к нему. Генрих сказал:

— Твоя мать подразумевала: последний, который у нее остался бы, если бы все ее покинули.

Мальчик проскользнул мимо отца в дверь. Родители стояли безмолвно, оба дышали тяжелее, чем обычно, не знали, с чего начать. В этот же самый час герцог д’Эпернон крался в ту часть своего дворца, куда ему не случалось заглядывать. Убогая мансарда под крышей; чистильщик серебра, ночевавший там, был сегодня отослан вместе со всей прочей челядью, которая могла попасться навстречу. Герцог просунул голову, кто-то поднялся с пола, ибо сидеть было не на чем. Прежний судейский писарь, теперь оратор на перекрестках, только головой покачал.

— Его еще нет? — прошептал д’Эпернон. — Как бы он опять не удрал от нас вместе со своим ножом и чувствительной совестью!

Это, конечно, никак не могло долететь до Лувра. Меж тем королева прислушивалась, ее рот непроизвольно приоткрылся, глаза растерянно блуждали. Генрих, который пришел, чтобы поговорить с ней о регентстве, осекся; беспричинный ужас охватил его. Поэтому он сказал только, что в ближайшее время должен обсудить с ней нечто крайне важное.

— Вы? — спросила Мария Медичи. Ее блуждающий взгляд медленно возвратился к нему. Сперва ее взгляд выразил сомнение: «нечто важное, вы?» означал ее взгляд. А разве вы еще можете что бы то ни было? Сперва в ее взгляде было только сомнение, затем оно сменилось коварством и, наконец, насмешкой.

— Мадам, подумайте, кто вы, — настойчиво попросил он. Он боялся перешагнуть тот предел, когда его слова стали бы приказом. Ведь и дофин как бы спрашивал, кто она, собственно, такая.

— Я думаю о брачных союзах с Испанией, — заявила Мария. — Это предел моих честолюбивых стремлений, и об этом я думаю.

Генрих напомнил ей, что она стоит выше, чем могла бы стать когда-нибудь путем брачных союзов с Испанией. Он воздержался от упрека, что она, будучи французской королевой, в сознании своем осталась маленькой итальянской принцессой. Но все же он тем самым натолкнулся на истинное препятствие, из-за которого неблагополучно сложился его брак — включая и настоящее свидание: оно тоже не может хорошо закончиться.

Так как неудача разговора была предрешена — разве только махнуть рукой и предоставить все случаю, он заговорил:

— Какой у вас великолепный вид, мадам, вы прямо сияете!

И она вдруг блаженно улыбнулась. Он сам не знал, до какой степени метко попал. «Сейчас, когда ты уйдешь, ко мне придет мой красавец, — думала Мария. — Мой красавец, мой любимец теперь уж навсегда. Ребенок, которого я ношу под сердцем, от него. Все счастье и блаженство досталось мне. А ты, тощий рогоносец, сам думай о себе. Если что с тобой случится, я здесь ни при чем, я занята другим. Об этом я мечтала спокон веков, я купаюсь в счастье и блаженстве и заслужила их».

Так думала стареющая женщина, и взор ее был туп.

— Вы разглядываете меня, находите, что я исхудал, — сказал Генрих. — Этому виной мои многочисленные заботы.

— Ах, так! У вас есть заботы? — спросила Мария, выпятив грудь.

Генрих:

— Вам ничего бы не стоило облегчить их.

Мария лукаво:

— Теперь я разгадала загадку. Вы хотите, чтобы я написала в Брюссель.

Генрих:

— И в Мадрид.

Мария, удивленно:

— И Конде вы желаете воротить. Одной новой Елены недостаточно. Что же случилось с вечно влюбленным? А ведь когда-то вам удержу не было, сир. Чтобы оплакивать бегство девочки, вы ничего лучше не придумали, как усесться на мою постель.

Генрих:

— Я был вашим другом, иной подруги, кроме вас, у меня не было.

Мария, напыщенно:

— Свою дружбу я вам вскоре докажу. Даже намерение увезти из Брюсселя красотку вы доверили только одной особе.

Генрих:

— Вам.

Мария:

— Вашей подруге. У вас и на это хватило дерзости. Кого вы туда послали? Господина д’Эстре. Кто действовал вам на руку? Мадам де Берни. Вы ничего не скрывали от своей подруги.

Генрих:

— Зачем вы меня выдали?

Мария, с великим торжеством:

— Мой верховой был на месте раньше вашего Ганнибала. А! Брат вашей шлюхи должен был привезти вам другую.

Генрих, презрительно:

— Мадам, прежде вы умышленно скрывали свои чувства, особенно дружеские. Я готов выслушать сейчас все, что вам угодно сказать.

Мария сверлит указательным пальцем висок:

— Время не терпит, скоро старого дурака свергнут и заточат.

Генрих выкрикивает:

— Вы не выйдете из этой комнаты. Вы арестованы.

Мария, по-прежнему держа указательный палец у виска, почти кротко и нежно:

— Попытайтесь, посмотрим, на что вы еще годны. Если я не ошибаюсь, вы вручите своей единственной подруге регентство — дней через пять, после чего, на шестой, миру предстоит еще большая неожиданность.

Последнее было сказано совсем кротко и нежно, едва слышно. Кто знает, произнесла ли она это действительно.

Генрих сдержал себя; без всякого перехода он стал спокоен и холоден.

— Мадам, мы разошлись. Мы с вами это знаем, но ни чужеземные дворы, ни наш двор не должны быть об этом осведомлены. Наоборот, я вам предлагаю возобновить внешнее согласие и восстановить наше поруганное достоинство, каждый в меру своих сил. Я не только отказываюсь от принцессы Конде, которая все равно уже забыта, но обязуюсь не иметь больше никакой женщины. Никакой — при условии, что вы отпустите господина Кончини.

Тут Мария Медичи принялась украдкой кудахтать. Кудахтанье все усиливалось, скоро ей понадобился носовой платок, и Генрих подал его. Но приступ она подавить не могла. Судорожно смеясь, она удалилась.

Дофин стоял снаружи у перил парадной лестницы. Он плевал вниз и каждый раз поспешно прятался. Раздался шлепок, дофин сказал:

— Попал. Прямо в лысину.

— В кого ты попал? — спросил его отец.

— Не знаю. Они все скверные, — сказал бледный мальчик, совсем не радуясь своей проделке. Он взял короля за руку.

— Куда ты меня ведешь? — спросил король.

— Туда, где мы будем одни, — послышался ответ. — Глубокочтимый отец, исполните одну мою просьбу. Я хочу видеть ваши новые доспехи.

И они зашагали рука об руку по запутанным переходам, по заброшенным лесенкам в такие места, куда не ступала ничья нога. В тот же самый час какой-то человек в фиолетовом кафтане пробирался по дворцу герцога д’Эпернона. Человек был высокого роста, широк в плечах и на редкость уродлив. Он недоверчиво поворачивал во все стороны свою рыжеволосую голову, заглядывал за каждый угол, прежде чем обогнуть его. Он считал двери, наконец остановился у одной, но долго колебался, прежде чем войти.

Король достал большой ключ, открыл потайную комнату, вошел туда с дофином и снова немедленно запер дверь. Доспехи стояли, словно живые латники, ноги железные, шлем с опущенным забралом.

— Все это для того, чтобы их сочли старым снаряжением, на случай если бы кто-нибудь забрался сюда и пожелал привести в негодность мои доспехи.

Людовик сказал:

— Всемилостивейший отец, вам бы следовало носить их на теле днем и ночью. Особенно там, откуда вы сейчас идете.

Генрих отвечал серьезно:

— Я вижу, что ты, к сожалению, уже не ребенок.

Людовик едва говорил, так сильно у него дрожали губы:

— Свою собаку она любит больше меня.

Он приложил руку к сердцу.

— Я не подслушивал у дверей. Я и без того знаю слишком много. Вы оставите меня одного, я знаю. Мой великий отец, у вас слабый сын. Во мне говорит страх слабого сердца. Но оно любит вас.

— Я живу теперь лишь для тебя одного, — сказал Генрих.

Они снова зашагали рука об руку, пока не вышли на свежий воздух, и долго прогуливались по саду между высокими шпалерами. Здесь они не говорили.

Последний

Когда убийца Равальяк[119] наконец отважился условленным образом поскрестись у двери и был впущен в мансарду чистильщика серебра, где увидел двух человек, — в это самое время к королеве Марии Медичи явился испанский посланник дон Иниго де Карденас. У него был рассеянный вид, от этого все привходящее становилось еще страшнее, чем оно рисовалось Марии в самых жестоких кошмарах. Кроме того, его отчужденность разочаровала ее. Она льстила себя надеждой, что под конец у нее испросят согласия и выслушают ее указания. Их, правда, уже не требуется, но разве она не главное лицо? Мыслями дон Иниго был там, где все решалось; он только приличия ради нанес этот тягостный визит. В таком тоне, словно речь шла о событиях, которые происходили на расстоянии десяти тысяч миль, он начал:

— У короля есть враги. Я не открою тайны, если скажу, что его жизни угрожает опасность. — Тут он несколько уклонился в сторону: — Для людей добронравных небольшая честь смотреть на то, как великий монарх, в своем совершенстве не имеющий себе подобных…

Посол вспомнил о своей миссии.

— …падет жертвой гнусной своры, — все же заключил он.

В дальнейшем он уже не забывал о своей цели. И уже не был мысленно нигде, кроме этой комнаты, среди торжественных кресел, наваленных грудами подушек, темных картин, возле китайского письменного столика, полученного в дар от генерала иезуитов.

— Я твердо уверен, ваше величество, что вы разделяете мою тревогу. Я не могу сказать: мое отвращение. Король сам чудовищностью своих начинаний накликал бы на себя ту участь, которой мы опасаемся. Посягательство на христианский мир с помощью насилия и численного превосходства непозволительно даже при самых чистых намерениях.

— Намерения короля не чисты, — сказала Мария Медичи. Это были первые ее слова.

Дон Иниго только откинул голову в знак презрения. Он заговорил сверху вниз деловым тоном; повторил, что именно по этим причинам предполагаемое событие не вызывает в нем отвращения. Ведь грех гордыни наказуется даже вечной смертью. Много меньшая кара телесной смерти вытекает отсюда.

— Вытекает отсюда, — повторила Мария, но изменилась при этом в лице.

— Я вполне разделяю с вашим величеством беспокойство совсем иного рода, — подчеркнул дон Иниго. — Оно относится не к отдельному лицу, как бы ни было прославлено это лицо. Оно касается политических последствий предполагаемого события. Большой политике европейских дворов был бы нанесен известный ущерб, если бы от военного поражения их могло избавить только убийство.

Королева стала выше, стала словно башня, притом весьма внушительная.

— Вы произнесли слово, которое мне не подобает слышать. Я его не слышала. В противном случае я была бы вынуждена задержать осуществление замысла и даже предать вас, господин посол, в руки королевских жандармов.

Дон Иниго видел, что королева на всякий случай старается обеспечить себе спасение души. Salvavi animam meam, что вполне соответствовало его миссии. Чтобы дать ей время настроиться на желательный лад, он занялся осмотром китайского письменного столика. Мудреная вещица открывала взору бесчисленные вместилища, не считая секретных, которые она таила. Инкрустированный жемчугом и перламутром столик отливал всеми цветами радуги. Два идола справа и слева кивали большими головами на все, о чем здесь говорилось. Пагода посередине была украшена колокольчиками, по одному на каждой из ее семи крыш. Дону Иниго хотелось бы, чтобы они звенели серебряным звоном и чтобы ему не надо было ничего больше ни слушать, ни говорить.

Но рок судил ему иное, а потому он поневоле выпрямился. — Что можем мы сделать, дабы предотвратить событие? — спросил он.

Столик отделял его теперь от королевы. В десяти или двенадцати шагах мрачно возвышалась она перед громадной пурпурной драпировкой, зарыв руки в ее складки; только лицо белым пятном выделялось на фоне, который был неприятен послу. «Эта женщина жестока и труслива: и одного было бы вполне достаточно. Так или иначе свойства натуры делают ее подходящей для меня сообщницей в этом деле. Мне нужно показать вид, будто я пытаюсь воспрепятствовать убийству короля. В притворстве она мне поможет, а после совершенного деяния мой доклад обойдет все дворы».

— Это ужасно. Я этого не хотела, — сказала королева. Ее голос прервался; это мог быть и неподдельный страх. — Теперь мы увязли по уши, — сказал она. Слова ее резали слух послу. По такому поводу — и такая вульгарность!

— Как же нам выбраться? — спросил он; так он спросил бы кучера, если бы его карета застряла в грязи.

Королева кричит, не владея собой. — Регентство! Разве вы, осел этакий, не видите, что я не позже как нынче или завтра должна быть коронована. К чему нужна вселенская монархия, если она этого не разумеет? Тогда я немедленно прикажу казнить герцога Сюлли. И убийство будет вам ни к чему.

Посол почувствовал, как к горлу его подступает тошнота: — Во-первых, убийство это нужно не мне. Иначе ваше величество не видели бы меня на этом месте. Место, на которое он указал, был китайский письменный столик. Только снисходительно кивающие идолы помогли ему проглотить тошноту.

Посол:

— Ваше коронование совершится высокоторжественно, как государственный акт особой важности, о нем будут толковать целых два часа. Однако король выступит в поход и с ним две трети европейских войск, чтобы не сказать — три четверти. И этого самого короля вы хотите свергнуть, а его министра казнить? Расскажите это кому-нибудь другому.

Королева взвыла как ошпаренная:

— Что ж тогда делать! Тогда мы пропали.

— Мы в самом деле заранее обречены на поражение, — подтвердил посол с чувством холода в груди, все еще мучаясь позывом к рвоте. — Однако вы, ваше величество, забываете… — Он остановился; ему предстояло покривить душой, притворство унижало его больше, чем его собеседницу, которая легко обходилась без самоуважения.

Посол:

— Вы забываете о благочестивых отцах ордена иезуитов.

Королева громко засмеялась, отчего у нее всколыхнулся живот. И тут же она ощутила первые признаки беременности, на сей раз она была обязана ею своему красавцу, своему любимцу. Тем скорее должен исчезнуть король, к чему тратить слова. Пусть убирается прочь лживый убийца, что стоит позади письменного стола. Мне дела нет до их происков. Я опять жду моего красавца. Моего любимца навеки.

Посол, невозмутимо:

— Духовник Коттон чист сердцем. Этим он может усыпить тревогу короля, и тот упустит время.

Королева:

— Ах вы, слизняк! Поищите уверток поудачнее. Коттон так успел усыпить его, что старик сам уже не знает, на каком он свете. Скоро увидит, на каком. Теперь Мария Медичи сделала все, что могла, посол тоже. Дальше они не пошли. Королева вынуждена была присесть на корточки, колики потребовали на сей раз бурного выхода. Вонь, которая вдруг наполнила комнату, вызвала наконец наружу тошноту, томившую посла. Опершись на руки, он загрязнил китайский письменный стол, подарок генерала иезуитов. Оба идола одобрительно кивали. Всякий раз, как он давился и блевал, все колокольчики на пагоде серебристо звенели.

Для чего было этим высоким особам надсаживать свои души и тела? Ведь чердак чистильщика серебра существует все равно, а его соломенный тюфяк тоже не пахнет розами. И тем не менее на нем сидят, поджав ноги, как добрые приятели, герцог д’Эпернон, губернатор, генерал-полковник от инфантерии, и бывший судейский писец, больной любострастной болезнью. Подагрик сказал сифилитику:

— Свою болезнь ты можешь передать другому, если укусишь его. Малый, которого мы ждем, не знает ни стыда, ни совести. Укуси его, как только он взбунтуется.

Судейский писец с трудом пролаял глухому прямо в ухо, некоторые звуки выпадали совсем.

— Он все сделает за деньги. Он, как и я, из судейских и не добронравней меня, служит нашим и вашим, ворует у сторон суммы, которыми должен подмазывать мне подобных. Дважды он уже отсидел, раз за убийство, которое совершил другой, а второй — по заслугам, за долги.

Герцог сказал, что бессовестный прохвост получил указание свыше. Тот, кто в огне очага видит, как виноградная лоза превращается в трубу архангела и, сам трубит в нее, пока оттуда потоком не польются святые дары, — такого сорта дурак может быть и полезен, но чаще всего он становится опасным.

— Такие бывают в союзе с дьяволом, сами того не подозревая. Кусай, говорю я.

— Высокочтимый господин, — отвечал сифилитик. — Видно, что вы плохо знаете судейских. Для дьявола их крючкотворство слишком замысловато, он с ними не связывается. А наш приятель, кроме того, изучал богословие. Когда я искал для вас подходящего человека, я нашел его у госпожи Эскоман, жрицы Венеры, ныне в большом упадке. Она отдает комнаты внаем. Там-то сидел наш приятель за трактатами иезуитов. Прежде всего я купил для него все, что только сочинили святые отцы об убийстве королей. Его как раз на это очень тянуло, только денег у него не было. Кстати, позволю себе напомнить господину герцогу, что мне до сих пор не выплачены расходы, издержки и вознаграждение.

— Что? Как? — спросил д’Эпернон. Так как один из них был глух, а другому не повиновалась поврежденная глотка, то по этому пункту они не могли столковаться. В конце концов судейский писец все-таки выдавил из себя:

— Высокочтимому господину не следовало бы допускать, чтобы связь отбросов человечества с его сиятельством была разглашена и доведена до сведения суда.

Это Эпернон расслышал точно и безошибочно.

— Ты собираешься заговорить, негодяй? При первом нее слове тебе забьют в глотку кол и тебя колесуют.

— Но письменные улики все-таки останутся, — пригрозил приятель. — Госпожа Эскоман дала мне письма для передачи высоким особам, ибо она что-то пронюхала и хочет спасти короля. Она по этому поводу совсем обезумела, старая сводня.

Про себя герцог на всякий случай отметил имя Эскоман. Своему приятелю он пояснил со всем величием, какое не покидает вельможу и приличествует ему даже на соломенном тюфяке чистильщика серебра:

— Ты сам и тот человек, которого ты выбрал, извольте просто исполнять свои обязанности. Служба, больше я знать ничего не желаю, — заявил генерал-полковник. Он принял гордую осанку, что причинило ему изрядную боль. Следствием было то, что убийца Равальяк, когда судейский писец впустил его в мансарду, застал герцога д’Эпернона на ногах.

Тут судейский писец еще раз пошел оглядеть все кругом, не подслушивает ли кто. Герцог тем временем созерцал убийцу, который показался ему пригодным для дела. Рост у него был высокий, костяк как у зверя и огромные руки. Его зловещее лицо вполне подошло бы к случаю, если бы не выделяло его так резко из толпы. Волосы, борода — они, собственно, не рыжие, скорее темные с огненным отливом, тоже необычные для людей. При этом надо заметить, что зловещее лицо вовсе не обличает будущего убийцу. Оно может быть коварным, а не бессмысленно кровожадным. Оно может носить на себе много следов, — но злодейство не запечатлевается, ни до, ни после свершения. Следы же остаются от привычек, порочных или низменных. Сутяжник из самых мелких, самоистязатель и духовидец по причине нечистой совести, словом, слабый человек под ложной личиной — нет, этот малый не пригоден для прямого честного дела, если можно так выразиться.

Судейский писец вернулся в комнату, но остался у притворенной двери, наблюдения ради. К убийце он обратился с несколькими подходящими словами, меж тем как герцог д’Эпернон размышлял, не благоразумнее ли немедленно передать обоих полицейскому офицеру. Король поставил во главе своих армий трех протестантских генералов. Д’Эпернон должен остаться в Париже, он даже подозревает, что король отрешит его от должности. Со всеми почестями, только из-за подагры — генерал-полковник от инфантерии должен быть крепок здоровьем. А на самом деле король его уничтожит после первой же победоносной битвы, иначе он не может поступить, несмотря на свое отвращение к палачу. Я избавлю короля от необходимости меня казнить, я ему выдам его убийцу при условии, что сам получу командование армией. Об убийце говорит весь город и наблюдает, одет ли он в фиолетовый или зеленый цвет.

— Мэтр Равальяк, — сказал герцог. — Вы родом из Ангулема. Вы себя считаете, как мне говорили, избранником. Это меня радует.

Равальяк, глухо, грозно:

— Высокочтимый господин, память изменяет вам. Меня вы знали давно, еще до того, как я стал знаменитым цареубийцей, на которого оглядывается вся улица. Вы отрекомендовали меня отцам ордена Иисуса, которым я и доверился, дабы они помогли мне умиротворить мою чувствительную совесть. Никто не хочет понять меня. А теперь высокочтимый господин представляется глухим.

Д’Эпернон:

— Что? Как? Не ослышался ли я? Ты знаменит, у тебя есть совесть? На колени сию минуту!

Равальяк, падая ниц:

— Я отброс. Что пользы, если архангел дал мне потрубить в свою трубу?

Д’Эпернон:

— Зачем?

Равальяк:

— До этого я должен додуматься сам. Никто не изречет решающего слова, ни архангел, ни высокочтимый господин, ни каноник в Ангулеме, который дал мне ватное сердце, а в нем кусочек святого креста.

Д’Эпернон:

— Так он говорит. Тебя никто всерьез не принимает, приятель. Ты напускаешь на себя важность. Всему городу известный цареубийца! Выдохся ты, ничего из тебя не получится, ступай домой.

Равальяк вытаскивает нож:

— Тогда я сейчас же заколюсь у вас на глазах.

Судейский писец:

— Нож без острия. А он собирается им заколоться.

Равальяк вскакивает:

— Что ты, мразь, знаешь о борьбе с незримым? Нож похищен. На постоялом дворе мне был голос: твой нож должен быть похищен. По дороге, когда я шел за какой-то повозкой, другой голос повелел: сломай его о повозку. Третий голос, в Париже в монастыре Невинных младенцев…

— Невинных, — повторил судейский писец.

Равальяк:

— После третьего голоса я жалостно воззвал к королю, когда он проходил мимо, дабы предостеречь его. Было бы дурно убить его, не предупредив. Королевские жандармы оттолкнули меня.

Судейский писец:

— Ты был в фиолетовом или в зеленом? В следующий раз надень, пожалуйста, другой кафтан, в котором ты еще не попадался на глаза королю.

При этом судейский писец тоже вытащил нож, но с острием. Он стоял позади Равальяка, по знаку высокочтимого господина он не замедлил бы пронзить им сзади сердце преступника с беспокойной совестью. Это, по человеческому разумению, единственный способ помешать раскрытию убийства, прежде чем оно совершено.

Герцог безмолвно остановил его, судейский писец спрятал нож — не без сожаления. За этого покойника он бы уж стребовал должную мзду. Если же будет убит король, кто заплатит тогда? На горе судейскому писцу, у высокочтимого господина были те же мысли. «Лучше идти наверняка, — думал д’Эпернон. — Короля надо убрать. Только что у меня самого вдруг заговорила совесть. У нее скверная привычка выставлять разумные доводы». Он спросил убийцу:

— Твое решение по-прежнему неизменно? Отвечай прямо. А ты, писец, следи за дверью. Тут дело идет не о богословии, а о политике. Что ты хотел спросить у короля подле монастыря Невинных младенцев?

— Во-первых, мне надо было предостеречь его, — повторил Равальяк. — Он не должен умереть без предупреждения.

Д’Эпернон:

— Тщетные старания. Все предостерегают его понапрасну. Он сам этого хочет.

Равальяк:

— А затем спросить его, правда ли, что он намерен воевать против папы.

Д’Эпернон:

— Спроси его солдат, они только этого и ждут.

Равальяк:

— И, наконец, верно ли, что гугеноты собираются изрубить всех истинных католиков.

Д’Эпернон:

— Отточи снова свой нож.

Равальяк, пылая жаждой деятельности:

— Сию минуту, высокочтимый господин. Распятие, которое я видел, повелело мне это.

Д’Эпернон:

— Стой! Куда ты? Сначала нужно, чтобы было объявлено регентство и чтобы короновали королеву. Вспомни о королевстве. День после коронации — твой.

Равальяк:

— Как я не подумал об этом, когда все мои чувства и помыслы о королевстве! Да здравствует благочестивая регентша, смерть еретику, виновнику наших бед!

Они поочередно прибегали к тону посредственных актеров, обсуждающих государственное дело.

— У вас есть ватное сердце, храбрый Равальяк, с вами ничего не может случиться. Вы обессмертите свое имя и войдете в историю.

Жалкое чудовище познало наконец уважение, которого вследствие отталкивающей наружности было всегда лишено. Сбылась его мечта! Вытянувшись во весь рост, Равальяк приветствовал собеседника поднятой рукой. Д’Эпернон попытался ответить ему тем же, но подагра, подагра…

Судейский писец переусердствовал, подражая их жестам, отчего у него на лице лопнул нарыв, и содержимое залило глаз. С проклятиями отправился он проводить убийцу. Несмотря на своей злой недуг, он еще надеется пожить на свете. А здоровенный малый скоро будет колесован.

Герцог Д’Эпернон подождал, пока они оба покинули дом. У него было горько на душе, по причине его ничтожной роли — нечем блеснуть перед всем миром, нельзя покичиться смертью монарха, хотя бы и столь замечательного. Слава есть слава, и в историю попадает какой-то Равальяк. Кому будут известны прежние убийцы, те восемнадцать или даже больше, чьи попытки не удались? Среди них были отважные солдаты, были фанатики, не обладавшие робкой или лукавой совестью. Кто вспомнит о склонных к мистике юношах, почти непорочных, которые думали, что убив его, они уступят свое место в аду большему грешнику. Все забыто, все затеряно, останется один лишь ничтожный хвастун, потому что он последний. Грязные дела, отжившие суеверия, последыш соединяет в себе накипь целого столетия пагубных привычек. Низок и бессмертен — вот каков последний.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53