Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Зрелые годы короля Генриха IV

ModernLib.Net / Историческая проза / Манн Генрих / Зрелые годы короля Генриха IV - Чтение (стр. 44)
Автор: Манн Генрих
Жанр: Историческая проза

 

 


— Можете спокойно владеть ими и дальше, — сказал им министр. — Вам это важно, королю — ничуть. Однако он более не намерен выслушивать ваши жалобы, ибо они ему известны, вам же его намерения не известны. В особенности должно вам, согласно его воле, избегать всяческих переговоров не только с чужеземными его врагами, но и с городами и владетельными князьями в самом королевстве, поведения которых он не одобряет. — Рони назвал их по именам, и тот, кто у всех был на уме, прошел незаметно с остальными; они же поняли, что пробил час решительно стать на сторону своего государя и товарища с давних пор. Тогда они дали согласие на все, чего потребовал от них его посол, а их брат по вере.

После заседания они, правда, послали к нему наивлиятельнейших из своей среды — между прочим, господина Филиппа де Морнея, но как раз ему Рони намылил голову, вместо того чтобы внять его просьбам о смягчении королевской воли. Что это? Морней до такой степени укрепил свой город Сомюр, что он один требует восьми тысяч солдат гарнизона. Нелепость — укрепления без пушек. Пусть господа протестанты объединят свои войска! И держат их наготове!

— Самые грозные враги вашего короля пока еще притаились, — заявил Рони. Знал ли он больше, чем высказывал, и, может быть, не один лишь уже раскрытый заговор герцога Бульонского привел его сюда?

Он предоставил им догадываться. Понять они должны одно — что на них рассчитывают, в случае безыменной опасности, когда отравленная чаша обессилит страну и народ. Если же раздастся незабытый шаг гугенотских полков, чаша минует их. Странно, именно непреклонный министр, их брат по вере, который требовал, чтобы они пожертвовали всеми привилегиями и общественными свободами, даже безопасностью — именно он укрепил их упование на короля. Казалось бы, житейские труды, а также его проступки успели не на шутку разобщить их, однако же они вновь увидят его в своей среде неизменным. Явись, наш Генрих! Крепость Ла-Рошель впустит тебя; хотя бы даже ты привел с собой многотысячное войско, мы настежь откроем ворота, снесем стену на триста локтей!

В Ла-Рошели

Настал сентябрь, явился он сам, и тут пошло по его гугенотским землям великое ликование, втихомолку смешанное со слезами. Чтобы видеть его, обитатели Ла-Рошели взбирались на крыши, арки, на мачты в гавани. Колокола звонили для него, и звук их был давно знаком. Так же гудели они, когда он въезжал сюда белокурым юношей, только что убежав из плена старой Екатерины.

Тогда, из предосторожности, он сперва отрекся от навязанной ему религии и вернулся к исконной, и лишь после этого показался своим единоверцам. Нынче они принимают его таким, каков он есть, со всем, что сделала из него суровая жизнь: волосы и борода его побелели прежде времени.

— Вихрь невзгод пронесся по ним, — пояснил он старейшим из своих товарищей, когда они все вместе сидели в зале за семнадцатью столами по шестнадцать приборов каждый.

Молодое поколение дивилось сверх меры, видя перед собой во плоти образ легенд. Он поднимает стакан, вытирает рот, широко раскрывает глаза. Те же глаза при Иври приковали к месту врага, так что он остановился со всеми своими копьями, пока наши не налетели на него. Те же глаза хранят облик всех людей в королевстве, отныне также и мой. Я пребываю в них, и прекраснейшая из когда-либо живших женщин запечатлена в них. Она была нашей веры, и он втайне тоже наш единоверец, но враги отравили его прелестную Габриель. В его глазах запечатлен облик мертвецов: как велики и печальны должны быть эти глаза, дабы вместить всех, кто живет еще только в них. Сами мы живы потому лишь, что он так много боролся. Вот что думало молодое поколение, которое, однако, дивилось не так уж долго, напротив, оно вскоре освоилось с невиданным явлением, побороло неловкость и принялось обсуждать повседневные дела, спорить, смеяться. То один, то другой вскакивал, чтобы получше рассмотреть короля. Кто осмеливался, тот целовал ему руку, а у кого хватало храбрости, тот просил перемолвиться с ним хоть словом.

Генрих и его старые соратники пересчитывали друг друга. Они были веселы, оттого что сидели вместе за столом и ход истории пощадил их, но часто поминали своих мертвецов. Они становятся многочисленней нас по мере того, как седеют волосы от вихря невзгод. Последним мертвецом из числа приверженцев истинной веры был господин де ла Тремойль, смешной человек, даже память о нем способна была бы развеселить. Но как друг герцога Бульонского он стал ненавистен королю и вовремя убрался из жизни, прежде чем был пойман. На его имени не стали задерживаться. Что поделать, после долгой разлуки королю и его протестантам не следует тревожить иных мертвецов.

Отвлечь от этого покойника более всех имел причины Агриппа д’Обинье. Он заявил: мертвых нет, есть только отсутствующие. Агриппа утверждал, что они могут подавать о себе весть оттуда, где находятся, и даже бесспорно, что некоторые из них возвращаются. В тот день, как пал его младший брат, Агриппа лежал на соломе между двумя товарищами и вслух читал молитву. При словах: «И не введи нас во искушение» — кто-то трижды ударил его ладонью так явственно, что оба товарища вскочили и поглядели на него.

— Помолись еще раз, — сказал один; и когда он послушался — при тех же словах снова три удара, нанесенные рукой брата, как понял Агриппа после, когда нашел его мертвым на поле битвы.

Генрих сказал:

— Агриппа, ты поэт. Не всякий, у кого умирает любимое существо, чует это за милю, а тем более за двадцать. — При этом он подумал о Габриели, о ее последнем дне, когда она еще была жива, он же оплакивал ее, и никакие три удара не побудили его поспешить к ней.

Агриппа, ярый защитник сверхъестественного как проявления воли небес:

— Капитана Атиса мы сами похоронили с воинскими почестями, и все же он ночью прокрался к себе в постель; он был весь холодный и убрался прочь через окно. Но пусть судят богословы, — заключил он, смущенный общим молчанием.

Генрих молчал не потому, что ему стало жутко, напротив, он заметил, что теперь ничего не чувствует при рассказах о предзнаменованиях и чудесных происшествиях, которые прежде имели для него значение символов, если не большего. Он смотрел на простодушного вояку, который крепко надеялся на загробную жизнь и принимал на веру самые неправдоподобные случаи из страха перед смертью. Однако совесть Агриппы явно предостерегала его, и потому пресловутые три удара всякий раз следовали за теми же словами: «И не введи нас во искушение».

Старый боевой товарищ отбросил смущение, он предпочел засмеяться и сказал, что богослов у них под рукой, лучше Филиппа Морнея не найдешь. Генрих в самом деле спросил его мнение; но так как Морней, отмахнувшись от призраков, вдался в рассуждения о вечном блаженстве с усердием и педантизмом мирянина, овладевшего наукой о Боге, Генрих перестал его слушать. Он задумался, опершись головой на руку, а кругом шумел пир.

Немного погодя он огляделся — где же он? Среди участников своей незавершенной юности, на прежнем святом месте, кругом привычные соратники, а над ним нет балдахина. «Мнимый возврат нашего первоначального душевного строя, но с того расстояния, на котором мы находимся теперь, нам уже не измерить ни его безрассудной отваги, ни его слабости. Нам пришлось состариться для того, чтобы нож перестал быть пугалом. Лишь сейчас и здесь обнаружилось, что страх за жизнь отпустил нас. Что же касается вечного блаженства, смысл его для нас утрачен. То и другое — потеря страха за жизнь и упований на вечность — одинаково печально, человек становится все печальнее и трезвее, чем больше сделано, и притом несовершенных дел».

Сидя вполоборота, он увидел из окна больверк в гавани, туда он всходил еще во времена своей возлюбленной матери Жанны, пятнадцатилетним юношей. Была ночь, волны с такой же силой набегали, перекатывались, и рев их был голосом дали, не знавшей его, но в ветре он ощущал вкус иного мира — свободного от ненависти и насилия, свободного от зла. С тех пор королевские мореходы и колонисты в самом деле переплывали океан, терпели кораблекрушения, обитали на пустынных островах. Воротившиеся не пали от этого духом, они добиваются нового флота, лишь теперь они прониклись сознанием своей правоты, своего назначения, и гибель не страшит их.

«Ничего не страшиться — это в сущности и есть поворот, как мы видим на собственном опыте. Поворот начался незаметно. Когда? Не вспомнишь. Знаешь лишь одно: борьба, в которой нам суждено пасть, — далеко не последняя, и, когда не станет нас, она будет продолжаться, словно мы тоже участвуем в ней.

Мне кажется, война, которую я готовлю, необходима. Если же я паду раньше, не беда, всего так или иначе не завершишь. Это и есть поворот посреди служения».

Пока он так думал и рассуждал, остальные глядели на него, и у них защемило сердце, они и сами не понимали почему. Наш король Наваррский, — молча сказали они друг другу вместо словесных пояснений. Поседевшим обрели мы его вновь. У Агриппы д’Обинье первого навернулись слезы. Морней прервал свою речь о вечности, и Агриппа перегнулся через стол:

— Сир, когда я вижу ваше лицо, я становлюсь дерзок, как прежде. Расстегните три пуговицы на камзоле и окажите мне милость пояснить, что побудило вас возненавидеть меня.

Генрих побледнел, из чего они безошибочно заключили, что он даст волю чувству.

— Разве вы не предали меня? — спросил он. — Вам мало было Бирона, вы столковались с герцогом Бульонским. Мне известны твои письма к его другу де ла Тремойлю, который смешно квакал, когда говорил. Он умер, впредь он будет квакать и предавать на том свете.

И ответил Агриппа:

— Покойный был настолько слабее вас. Я же от вас, сир, смолоду научился держать сторону гонимых и обремененных.

Тогда обнял Генрих простодушного вояку и сказал:

— Приверженцы протестантской веры добродетельны и за своих изменников.

После этого все стало ясно между королем и его протестантами; на прощание они пожали друг другу руки.

Между тем Морней был молчалив за столом, если не считать рассуждений о вечном блаженстве, они же нагнали на Генриха печаль. Теперь он был один с господином дю Плесси-Морнеем в зале, которая опустела, и настал вечер. Замешкавшиеся гости оглядывались напоследок с порога. Король, видимо, хотел поговорить о самом главном, ибо он направился к оконной нише со своим старым советником, с первым среди протестантов, его называли их папой. Тогда последние из двухсот гостей удалились, ступая бесшумно, и тихо притворили дверь.

Генрих за руку повел Филиппа к окну, остановился перед ним, всмотрелся в состарившееся лицо: каким маленьким стало оно под непомерно выросшим лбом. «Глаза глядят разумно; мы держимся стойко, невзирая на случайные провалы, как тогда с Сен-Фалем. Глаза глядят мудро, но по-вечернему: дерзаний нечего ждать от этого человека. Когда мы были молоды, мое королевство Наварра, спорное по самой своей сути, имело в его лице ловкого дипломата, который одной силой своей любви к истине умел перехитрить всех лжецов. Далекие времена, где вы? Но именно тогда мы превыше всего боялись ножа, как способны бояться лишь люди, еще не оправдавшие себя, алчные до своих будущих деяний, которые им страшно упустить».

— Многого мы достигли, Филипп?

— Сир, всего, что было вам назначено или на вас возложено. Почему не хотите вы признать, что сверх того Господь наш не спрашивает и не попускает?

— Известно вам, господин дю Плесси, что великая война готовится на свете?

— От ваших решений я устранен. То же, что решает воля Всевышнего, я постигаю через испытания. Новые открытые раны жгут меня, и последняя еще впереди.

Что он шепчет во мраке? Чело склоняется, выражения лица не видно. Морней поднимает голову, говорит отчетливо:

— Сохраните на земле мир до конца ваших дней. Сир, едва вы испустите дух, ваша высокая ответственность снимется с вас и возвратится к Господу.

— И это все? — спросил Генрих. — Таково, по-твоему, бессмертие, Филипп? Таково вечное блаженство?

Когда вместо ответа последовал лишь вздох, Генрих собрался отвернуться. Однако сказал:

— Ваше познание Бога необычайно расширилось. Вы говорите о Нем слишком по-ученому для того, чтобы Он, как прежде, мог жить в вашем сердце. Ныне мы снова встретились с вами здесь на земле, у вас же в мыслях одна лишь диалектика вечности.

— Мой сын пал при осаде Гельдерна, — сказал Морней ясно и просто.

Генрих привлек его к себе:

— Бедняга!

Руки их долго оставались сплетенными. Глаза их не увлажнились. Морней впоследствии напишет трактат «О слезах». В действительности он не плачет, а Генрих проливает теперь слезы лишь по ничтожным поводам. Для значительных он вооружен.

— Ваш единственный сын, — сказал Генрих с ударением. Быть может, он подразумевал: к чему же ваша вера.

Морней, по-прежнему просто:

— У меня теперь нет сына, а потому нет и жены.

Что он хочет сказать, спросил Генрих. Получила ли уже мадам Морней злую весть?

— Она ничего не знает, — сказал человек, побежденный жизнью. — Гонец явился сегодня ко мне. Я сам должен принести ей это известие: она не переживет его. Тогда я буду разлучен с ними обоими, а лишь ради них мне еще стоило жить — неужто же не бывать свиданию?

— У вас есть внутренняя уверенность.

— У меня ее нет, — выкрикнул Морней. И продолжал уже спокойно: — Мало того что Шарлотта уйдет от меня, она уйдет по своей воле. Меня обуревает страх, что любовь кончается и с ней кончается все, особенно же надежда на бессмертие.

— Друг, нам нечего бояться, — сказал Генрих. — Я познал это сегодня, а потому благословляю свою поездку в Ла-Рошель. Перед концом некий голос промолвит: мы не умрем — но будет это только значить, что мы свершили свое.

По вещему испугу в своем сердце Морней понял это как последнее слово короля. Он поклонился и отступил. Король приказал напоследок:

— Если пророчество ваше сбудется, я хочу узнать и услышать от вас о том, как скончалась мадам де Морней.

Благодарность

Истинный успех посещения королем Ла-Рошели обнаружился лишь на обратном пути. Гарнизон Ла-Рошели сопровождал его до ближайшей протестантской крепости; оттуда выступил новый отряд, чтобы пройти с ним следующий этап. Отовсюду спешили к нему дворяне, безразлично какой веры, все стремились увидеть его; и не раз карета его ехала шагом вследствие стечения народа. Люди смешивались с его охраной, они намеревались проводить его до самой столицы. Он про себя объяснял, что их к этому побуждает. Сами они не могли ни осмыслить, ни истолковать свои побуждения.

Не успел Генрих вернуться в Париж, как из Лондона пришла весть о заговоре против короля Якова[100]. Под Вестминстерский дворец были подложены груды пороха, что успели вовремя обнаружить. В противном случае все собравшиеся были бы разорваны на куски — король, принцы и пэры, весь парламент; от английской короны ничего бы не осталось. Такого громадного количества пороха хватило бы, чтобы взорвать целые городские кварталы. Это было бы самым жестоким злодеянием века. Доподлинно известно, кто своим учением способствует смуте. Кто подкапывается под нас, кто поставляет средства взорвать нас всех на воздух, кто ввозит их в каждое христианское государство, пока оно еще свободно. Долготерпение свободных народов облегчает работу их врагам, не говоря о том, что у последних повсюду есть сообщники и что правительства очень шатки.

Без лишних слов было признано, что здесь действовал орден Иисуса, а за его спиной Испания. Держава, которая сломлена, но еще не вполне, никак не может угомониться. Разуму и смирению она не научилась, зато научилась хитрости и злодейству. Из старой власти рождается новый боевой отряд, духовное воинство, если убийство свойственно духу и входит в число воинских добродетелей. Иезуит Мариана проповедовал право убивать королей. Его английские адепты оказались старательными, впрочем, в их книгах об этом мало говорилось. Все же покушениям предшествуют книги; король Генрих послушался недоброго совета, когда отстаивал перед своими законоведами возвращение святых отцов, доказывая, что они чисты сердцем.

Правда, здесь, в стране, друзья детей усердствуют в любви к малолетним, меж тем как где-то там после первого испуга убирают порох. Птички, цветочки, мы тут ни при чем, пуританский парламент сам по себе заседает на пороховых бочках. Однако допустим, что король Французский оставил бы вас без присмотра, как Яков. Допустим, он окончательно порвал бы со своими протестантами и не вернулся бы только что из путешествия, которое было, в сущности, смотром войск, они же стоят наготове. Тогда здесь, несомненно, повторилось бы вестминстерское покушение. Но по улицам столицы короля Генриха громыхают пушки его начальника артиллерии.

Генрих ожидал его в тот самый час, когда «пороховой заговор» стал известен им обоим. Верный слуга, по своему обычаю, должен был бы тотчас же появиться в дверях и напомнить своему государю, кто послал его в Ла-Рошель, кому он обязан тем, что союз цареубийц отступил перед ним. День прошел; Рони не явился. Генрих как бы невзначай велел справиться о нем в арсенале. Министр работает, как всегда. Генрих думал: «Он ждет, чтобы я посетил его либо чтобы он был возведен в герцоги и пэры. Точный расчет входит в число его добродетелей. Однако мне уже многие спасали жизнь, и не становились за это даже капитанами. Да и я многих выручал из беды и делал это даром». Генрих, впрочем, сам знал, что в его рассуждениях было неверно, что — недосказано. «Рони обнаружил поразительное чутье, или назвать это дальновидностью? Что сталось бы с королевством без моих протестантов? Сам Рони — закоренелый еретик, почему эта идея и возникла у него и ее осуществление оказалось так просто. Все равно, он никогда не был человеком окрыленного духа; он был человеком, призванным сидеть и считать».

Здесь Генриху пришлось признать, что его Рони переменился. С каких пор? Мы позабыли об этом, как и о перемене, постепенно свершившейся в нас самих. Рони был неподкупен, но всегда усердно добивался награды; таким он остался и теперь. Ему и до сих пор свойственна ревность, стремление поучать и устрашать — в этом скорее сказывается мелочность натуры, нежели значительность. «Как же можно при мелочности стать значительным? Счастье и заслуги, какая между ними связь? Получите сто тысяч экю, господин де Рони, если объясните это. Держу пари, вы не лучше моего разбираетесь в этом, Максимильен де Бетюн, или, если вам приятнее, герцог де Сюлли. Но имена становятся тем громче, чем ближе к нам пора внутренней тишины».

В тот час, когда стал известен «пороховой заговор», Генрих долго думал о своем помощнике, ибо их теперь осталось двое и им следовало крепко держаться друг друга. На душе его была тишина, судьба Якова Английского едва его испугала, а теперь не осталось и тени страха. Кто испугался, так это Мария Медичи. Она ворвалась в кабинет своего супруга и начала с упреков, настолько бурных и необдуманных, что ей не хватало французских слов.

— Я вас предостерегала. Теперь сами вы каетесь, что посылали своего Рони в Англию для заключения союза.

— К сожалению, союз не состоялся, — отвечал Генрих.

— Зато состоялся с другими еретиками, в Ла-Рошели! — взвизгнула Мария. — Ваша погибель в еретиках, и вы стремитесь навстречу своей гибели. Я это знала, — проговорила она. На ее счастье, она была вынуждена остановиться, так как ей сделалось дурно. Кто знает, что бы она еще выболтала. Едва она пришла в себя, как на ее лице вместе с сознанием явственно проступило нечто новое: нечистая совесть. Она была еще очень слаба или притворялась такой и шепнула чуть слышно: — Сир! Не забывайте никогда о небесной каре. Святые отцы ревностно стараются отвратить ее от вас.

— Это я прекрасно знаю, — сказал Генрих, чтобы успокоить ее. Он и в самом деле думал, что подвалы, начиненные порохом, вряд ли могли быть делом рук небесных блюстителей нравов.

Когда король собрался лечь спать — сегодня на парадной кровати, и зала была наполнена придворными, все явились на поклон, кто только мог, старался попасться на глаза монарху, ибо счастье явно покровительствовало ему, — тут как раз пришел начальник артиллерии. Он возвышался над склоненной толпой. Генрих тотчас заметил его и отпустил всех остальных. Затем открыл позолоченную решетку и за руку повел начальника артиллерии в свой кабинет.

— Если я не ошибаюсь, нам надо поговорить.

Рони принес в папке все, над чем он проработал целый день; дела были разнообразные, хотя все в той или иной степени относились к «пороховому заговору». Королевские послы по всей Европе, у султана, у папы, все должны были получить обязательное предписание, в каком смысле им надлежит говорить о «пороховом заговоре». Указания были разнородные, но все направлены на то, чтобы представить взорам и чувствам дворов единую опасность, прежде всего запах пороха, не намекая на серу и ногу с копытом.

Только в протестантских княжествах, республиках и вольных городах послы короля должны были говорить обо всем прямо и ставить точку над і. Император вместе с королем Испанским, эрцгерцог в Брюсселе, а также великий герцог Флорентийский и другие финансовые силы вселенского колосса на глиняных ногах — все они вкупе подготовляют войну. Открытая их цель, которой они кичатся, это уничтожение свободы совести, а кроме того, они не намерены более терпеть ни свободную мысль, ни свободные государства. Доказательством служит неудавшееся покушение на английскую корону. Пусть каждый отметит в своей Библии, которую читает по утрам, что и ему уготовано то же самое. Далее следовали тексты из Священного писания, которые Рони советовал протестантским князьям подчеркнуть.

Он говорит: христианский мир имеет короля, единственного, который держит меч и пускает его в ход не для собственных выгод, а лишь для мирской пользы. На него взирают народы, наполовину уже вовлеченные в войну, которая неминуемо охватит весь Запад целиком на долгие пагубные годы. Имеющие уши да слышат. Избави нас от лукавого! Послам короля рекомендовалось пользоваться всеми языками, религиозным наряду с военным, а также простонародными выражениями, помимо обычного дипломатического красноречия. Генрих отложил все это в сторону, зато дважды прочел черновик письма к королю Якову.

— Господин начальник артиллерии, вы грозите ему. Несколько странный способ уверить его в моей радости по поводу его спасения.

— Сир! Теперь или никогда добьетесь вы союза.

— Чтобы его заключить, он должен, согласно вашей воле, казнить своих иезуитов. Этого я не скажу, ибо он этого не сделает и вряд ли простит мне свою слабость.

Рони приготовился возразить. Но одумался и просто сказал:

— Вы правы. Короли знают друг друга. А кто я?

Генрих вгляделся в него. Вот каков Рони, когда он близок к смирению. Оно пришло неожиданно, в особенности сейчас.

— В некоторых делах вы проявляете предусмотрительность, на какую не способен ни один король, — сказал Генрих слово в слово. — Опасности избегнул не только Яков и его корона.

Министр выпрямил спину, он снова стал тем, кого изображал в молодые годы, каменным рыцарем с соборного фасада. Однако он при этом покраснел. Генрих с удивлением поглядел на него. Прежде, когда он менялся в лице, причиной бывал гнев, и вспыхивал он мгновенно. На сей раз кровь в тонах вечерних облаков проступила под кожей, которая осталась нежной и прозрачной.

В самом деле, Рони испытывает стыд, ибо он спас своего короля и боится благодарности. Вот до какой степени слились они воедино. Благодарность была бы чем-то чуждым.

— Воздадим хвалу милосердию Божию, — сказал Генрих. — Каждый в своей каморке, — сказал он. — День был долог, вы много писали, а я имею право лечь в свою постель, ваше посещение избавляет меня от парадной кровати.

С этими словами он проводил своего друга до порога.

Не страшись

Недобрые времена для изменников. Впервые с начала этой власти, не похожей на другие, ей поклоняются не по торжественным дням и не бессознательно. Постоянное большинство объединилось, оно следует за необыкновенным королем. Мало того, оно забегает вперед. Стоит королю появиться, как раздаются возгласы: «К границе!» Сам Генрих об этом слова не вымолвил.

В тот год и в последующие у него было немало причин для грусти, но с этими новыми свидетельствами преданности явилось и счастье. Оно шепнуло ему на ухо: ты всегда действовал именем своей страны и народа, иначе они не кричали бы теперь: «К границе!», чтобы защищать государство, которое создал ты. Ты создал для них государство; но кто сотворил тебя самого? После Бога твой народ. Вот что шепнуло ему на ухо счастье.

О войне Генрих никогда не упоминал. Открытые проявления ненависти к убийцам, месть за измену доказывают ему, что это королевство начинает понимать одно: свою обособленность как военной силы, противостоящей всем врагам народов. И свое процветание — не забудьте о том, как оно претит многим. Угнетателям, да будет вам известно, особо опасна наша терпимость, наше уважение к совести и к жизни. Оно все еще несовершенно; тем не менее наша гуманность — самый тяжкий грех в глазах держав, которые не могли бы безнаказанно подражать ей и вообще не постигли ценности человека. Напасть немедленно, воспользовавшись дерзким заговором, который открыл глаза многим, этого Генрих не хотел. Европа насчитывает немало народов, которые захотят завоевать или защитить свою частицу счастья вместе с нами, когда наше призвание станет для них несомненным. Потому-то король Франции и задумал тогда привлечь на свою сторону народы и занимался этим четыре года. Так долго ему не надо было тянуть, ибо следующего года для него уже не было.

Рони взял разбег покороче; у него все время была мысль, что завтра надо выступать. Между тем он обрабатывал общественное мнение в согласии с королем, но гораздо решительнее. Чужеземные наблюдатели сравнивали брошюрки, которые в ту пору призывали Европу встать за правое дело короля Французского, с прокламациями на стенах Парижа и убеждались, что источник их одинаков. От этих воззваний, равно как и от брошюрок, все отпирались, а полиция убирала их после того, как они всеми были прочитаны. Уцелевший от покушения на короля Якова порох сохранил свою взрывчатую силу. Теперь он служил для того, чтобы откалывать уже малочисленных противников существующей власти от их подстрекателей, и те получали по заслугам от господина Рони, если, конечно, предположить, что тут был замешан он.

Патер Коттон плакал в исповедальне, умоляя короля признаться ему, что он замышляет против церкви. Ничего, сказал Генрих. Святой отец имеет доказательства его смиренного послушания. А в отношении ордена Иисуса, которому сам король разрешил вернуться сюда, он ссылается на собственные слова патера Игнациуса, являвшегося к нему во время болезни. Фигура у постели говорила: не их орден решает, должно ли умереть королю, и также не догматы и не настоятели, — уверяла фигура у постели, — а большинство людей, их совесть.

Итак. Что же произошло с совестью большинства со времени покушения на короля Якова? Как решает совесть? Незнакомцы, которые скрываются в толпе единомышленников, печатают жалобы на иезуитов и их мирских союзников. Это возбуждает гневное одобрение народных масс.

— Разумеется, я к этому не присоединяюсь, — сказал Генрих. — Для меня отцы остаются непорочными душами, хотя фанатики могут проникнуть и в самый дисциплинированный орден. Таково было мнение патера Игнациуса, почему события в Англии вряд ли удивили его. Что касается меня, то должен покаяться, что вчера ночью я спал с чужой женой, а не со своей.

От плачущего Коттона король получил божественное прощение. Между тем появились другие печатные воззвания, назначением которых было превратить большинство сторонников короля в меньшинство. Эти воззвания тоже прибивались к стенам домов под покровом темноты; но как ни беззастенчиво задевали они господина де Рони, как ни кололи глаз оскорбительные выпады против короля, полиция их не трогала. На одной и той же церкви висело воззвание, автором которого предполагался министр, и рядом другие, противоположного происхождения. В полдень первое было сорвано городскими стражниками. А нападки на семейные обстоятельства короля можно было читать и дальше.

Враждебная партия не осмеливалась укорять его за воинственные намерения, для этого время было упущено. «К границе!» — раздавался клич, как только ему случалось проезжать сквозь толпу, пока он наконец не предпочел ходить пешком, в плохой одежде, один и никем не узнанный. Тогда он услышал то, что предназначалось не для него, однако знать это не мешало. Во-первых: у нас великий король. Вслед за тем следовали собственные соображения, а также прочитанные, одно подкреплялось другим. Во-вторых, обсуждалось то, что смело могла печатать враждебная партия, ибо каждый в той или иной степени должен был признать ее правоту, даже сам Генрих: он несчастный, обманутый человек. В его собственном доме водворилась дочь Габсбургов, которая всех нас ненавидит, а его в особенности. Его Луврский дворец полон ее любовников, сплошь предателей, да и собственные метрессы предают его, не говоря уже о рогах, которые они ему наставляют. Молочная сестра королевы ездит на помеле, как истая ведьма. Всеобщий заговор окружает его.

Большинство возражало на это: тем хуже. Мы должны объединиться, даже с протестантами. Мы, правда, не любим протестантов — они упрямы, суровы и обижают нас всех своим чванством. На сей раз они ему нужны, и мы должны терпеть окаянных еретиков под страхом поплатиться спасением души. Вот оно — Французское королевство. Его сделал таким, какое оно есть, наш король Генрих. Он не должен быть несчастным человеком. Недобрые времена для предателей. Когда Генрих послал своего начальника артиллерии против герцога Бульонского, за которого никто не вступился и менее всего его единоверцы, королева с Вильруа и другими сторонниками Испании советовала его пощадить. Тюренна и в самом деле не казнили, как Бирона; обстоятельства позволили пренебречь им. В его город Седан попросту был назначен губернатор-гугенот.

Меньшинство, однако, не унималось. На его стороне внутри государства были самые богатые из вельмож, и для христианского мира в целом оно чувствовало себя большинством. Оно снова стало злокозненным, как во времена Лиги, с кафедр произносятся подстрекательные речи, на улицах столицы льется кровь; вот протестант, которому не следовало ходить одному по дорогам, не лежал бы он теперь убитый. Дамы из рода Гизов снова выступили на сцену, они устраивали по старому затасканному образцу процессии кающихся женщин, босых, с терновыми венками в волосах. Все равно кругом плачут, принесенные в жертву женщины всегда возбуждают жалость. Раздаются голоса, призывающие возмездие.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53