— Я это пообещал и моему аптекарю, — бросил Генрих.
— Сир! Как я уже упоминал, нового я ничего не открываю. Браконьеры — те же разбойники. Необходимо повесить несколько человек, в назидание всему деревенскому сброду, который охотится в королевских лесах.
— А что мне сделать с дворянами, господин де Рони, если их лошади и собаки вытаптывают крестьянский урожай? — спросил Генрих, несколько опасаясь ответа, что видно было по его склоненной набок голове.
— Сир! Охота — исконная привилегия дворянства. Ваши дворяне-землевладельцы только этим и пробавляются, а ведь из них вы вербуете себе офицеров.
— Надо быть справедливым, — сказал Генрих. Это могло быть истолковано и в ту и в другую сторону. Следующие свои слова он резко подчеркнул и при этом поднял голову: — Крестьянина давят поборы.
— Сейчас, — только и ответил Рони; перелистал бумаги и протянул королю страницу. Генрих побледнел, когда заглянул в нее. — Так подробно я этого не знал, — пробормотал он. — Дело плохо.
— Сир! Это не новость. Зато ново, что у нас теперь многоопытный и мужественный король. Он испробовал на своем маленьком Наваррском королевстве, что надо делать, а ведь тогда была война.
— Войны больше не должно быть, — решительно заявил Генрих. — Я не хочу войны с моими подданными. Лучше я буду покупать свои провинции, даже если мне придется просить подаяния в Англии, в Голландии. За Руан и Париж я заплатил немало. Вы знаете — сколько и долго ли еще мы протянем.
— Что и говорить. — Рони кивнул головой; он окинул взглядом пустую комнату, которая могла только усилить впечатление чего-то временного и непрочного.
— Что бы там дальше ни случилось, поборы с крестьян нужно уменьшить на треть.
Безмолвно показал ему Рони готовый, во всех подробностях разработанный план постепенного снижения крестьянских податей. Генрих прочел и сказал:
— Не совсем на треть, и к тому же снижение растянуто на несколько лет. Этим я не завоюю мое крестьянство.
Затем перед ним, словно сама собой, очутилась еще одна страница. Здесь были приведены внутренние пошлины, они разъединяли провинции и душили торговлю сельскохозяйственными продуктами. Из всех столбцов цифр это был самый густой. Генрих хлопнул себя по ляжкам.
— Вот это ново. За это я возьмусь. Господин де Рони, вы нужный мне человек.
Последние его слова были услышаны за дверью. Дверь распахнулась, на пороге появилась бесценная повелительница; верный слуга был раздосадован помехой, хотя и поклонился очень низко. Генрих поспешил ей навстречу. Заботы и тревоги тотчас покинули его, он торжественно ввел ее в комнату.
— Бесценная повелительница, — сказал он, — никогда еще ваш приход не был более кстати.
— Сир! Господин де Рони нужный вам человек, — повторила она. Ее страдальческая улыбка болью отозвалась в его сердце, но вместе с тем и осчастливила его. — У него к вам важные дела. Мне же просто захотелось видеть вас.
— Мадам, когда вы появляетесь, каждый забывает, что хотел сказать, даже господин де Рони.
— Сир! — воскликнул господин де Рони. — Вы опередили мое признание. Стул для мадам! — закричал он и, не дожидаясь слуги, сам бросился за стулом.
Возвратясь в комнату, он застыл на месте и едва удержался, чтобы не отвернуться. Король тем временем преклонил колено, поставил на него ногу бесценной повелительницы и гладил ее. Умный Рони понял, что должен одобрить и это. Он подал стул, и Габриель опустилась на него. Она протянула королю руку, он встал. И как ни в чем не бывало вернулся к прежнему разговору:
— Вот это ново, господин де Рони. Зерно не будет иметь твердой цены, покуда провинции отделены друг от друга пошлинами. Я их отменю.[48] В одной провинции голодают, а рядом, в другой, крестьянин ничего не получает за излишки. Я отменяю пошлины. Я желаю, чтобы во всей стране товары обращались свободно.
— Транспорт, хотите вы сказать. Его нет. Я его налажу. По всем большим и проселочным дорогам будут с утра до ночи ездить фуры, и лошади будут сменяться каждые двенадцать-пятнадцать миль. — Он постучал по переплету докладной записки, которую Рони захлопнул, словно она уже больше не была нужна. — Здесь это есть, — одобрительно сказал Генрих.
— Да, сир! Здесь это есть, но на другой странице, вы ее еще не видели. Ваш ум окрылен. Перо моего писца медлительно.
— Что вы о нас скажете, мадам? — спросил Генрих.
Габриель подперла щеку одним пальцем своей прекрасной руки и молчала.
— Мы здесь задумали работу лет на десять. Бог знает, суждено ли нам увидеть ее конец, — сказал он и неожиданно перекрестился. — Но мы начнем ее, — воскликнул он радостно. — Сегодня же начали бы, если бы наскребли первую тысячу экю на уплату всего этого.
— Сир! Ваши финансы могут быть улучшены, — спокойно и уверенно произнес господин де Рони. Генрих и Габриель насторожились.
— Если у вашего величества нет денег и даже нет рубах, то причиной тому всеобщая неурядица, злоупотребления всякого рода, обман и расточительство без конца, щедрость без удержу. — По мере того как он говорил, душевное спокойствие покидало его. — Управление вашей казной прошло все ступени беззакония, от простого мошенничества до беззастенчивой раздачи общественных доходов власть имущим, которых я могу назвать, хочу назвать и которые все тут у меня поименованы. — Он с силой ударил по переплету. — И я не успокоюсь, пока они не будут разжалованы и наказаны.
Тут и Габриель и Генрих обратили внимание на его глаза, они стали темными и буйными. Удивительные, точно наведенные краски его лица слились от внутреннего волнения. Им обоим еще не случалось видеть это. Перед ними был другой Рони, не повседневный, но, возможно, этот и был настоящий. Габриели стало страшно, она чувствовала: этот мне никогда не простит. Генрих был поражен и очень заинтересован своим верным слугой. Он понял яснее, чем когда-либо, что преданность и вера — чувства не малые и во всей своей полноте не могут существовать в человеке между прочим. Они — подлинная страсть. «Каменный рыцарь, который сошел с соборного фасада, ожил теперь, да как еще ожил. Если бы дать ему волю, он впал бы в неистовство. Необузданное правдолюбие может стоить ему жизни, это его дело. Мне же оно в конечном итоге может нанести больше ущерба, чем все воры, вместе взятые. Надо быть осторожнее с каменным человеком!»
— Друг мой, — сказал Генрих. — Вашу преданность и стойкую веру я знаю хорошо, много лучше, чем все столбцы ваших цифр, и намерен употребить их на пользу себе и своему королевству. Работа вам обеспечена до конца ваших дней, но всех денег, которые застревают в моем финансовом ведомстве, вы никак выудить не можете.
— Могу, — заверил Рони почтительно, совсем успокоившись; у него опять были голубые глаза и девические щеки.
— Рискуя собственной головой.
Больше он ничего не добавил, но ему можно было верить.
— Ну, хорошо. Покажите мне ваше ближайшее поле сражения и кого вы собираетесь побить.
— Многих, и именно там, где они чувствуют за собой право; ибо наибольшие злоупотребления совершаются законным путем. Пошлины на соль отданы на откуп. В государственную казну едва поступает одна четверть. Остальное идет на обогащение весьма немногих господ и дам. Они распределили между собой паи, но не сделали ни одного взноса. Сир! Вы даже не поверите: в этом замешан сам главноуправляющий вашим финансовым ведомством, господин д’О.
— Всего лишь О. — Генрих загадочно усмехнулся, бросив взгляд на Габриель. — Пузатый малый или был пузатым. Теперь он, вероятно, совсем высох.
— Разве вы не знаете, господин де Рони? Он при смерти, — подхватила Габриель.
Нет. Для человека из арсенала это была новость. Он проводил дни в расчетах. Но удивление его длилось недолго, он сказал:
— Надо наложить арест на его имущество, как только он умрет. Такого рода люди вместе с жизнью теряют и сообщников, которые могли бы заступиться за них.
— Об этом надо подумать, — сказал Генрих, который решил думать как можно дольше. — Вы сами понимаете, господин де Рони, что нам не следует забегать вперед и перехватывать работу у других, даже и у смерти.
На это каменный рыцарь с собора, человек из арсенала, не ответил ни слова. Генрих не прерывал молчания. Прервала его Габриель, ее голос прозвучал, как звон колокольчика.
— Сир, — произнесла Габриель д’Эстре. — Я прошу о милости. На место того, кто должен умереть, поставьте господина де Рони.
Больше Габриель ничего не сказала и ждала. Господин де Рони, к сожалению, не был ей другом, она это знала. Но ведь король сказал ему: «Вы нужный мне человек», а в начале новой власти те, в чьих она руках, должны действовать заодно. Их и так до сих пор всего трое, трое в пустой комнате. Глаза женщины стали особенно красноречивы, они взывали к слуге короля: нам друг без друга не обойтись. Я помогаю тебе. Помоги мне!
Невозмутимый Рони думал: «Галиматья. Ты, моя красавица, никогда не будешь королевой. Я же работаю и достигну своей цели, как бы далека она ни была».
Генрих не сказал ничего или сказал очень много. Он взял руку своей бесценной повелительницы и поцеловал ее.
Лихорадка
День начался назидательно. Король прослушал мессу в церкви позади Лувра, колокол ее был самый гулкий в Париже. Как грозно он гудел, когда адмирал Колиньи… ну, об этом ни слова. Король был погружен в молитву, когда кто-то шепнул ему на ухо, что умер кардинал Пеллеве[49]. Тот был председателем Генеральных штатов и сторонником Испании. После перехода власти в руки короля кардинал свалился в горячке, он кричал:
— Захватить его! Захватить его!
А вот теперь он умер. Перед тем как покинуть церковь, король приказал помолиться за кардинала. Он хотел прибавить: «И за упокой души господина адм…» Но даже додумать до конца это имя не решился.
Во время краткого пути во дворец кое-кто из придворных отважился упрекнуть его за мягкость и снисходительность. Врагам надо мстить: этого ждут все, без этого нельзя. К тому, кто не мстит, нет уважения. Король изгнал сто сорок человек — кого из королевства, а кого только из столицы. Ни одной казни, — кому это внушит почтение, кому даст острастку? Господин де Тюренн, влиятельный протестант, будущий глава герцогства Бульонского, пограничного владения на востоке, — Тюренн настойчиво предостерегал короля от изменников и имел на то основания, ибо впоследствии изменил сам, подобно многим другим. Генрих ответил ему, а также своим католикам:
— Если бы вы и все, кто говорит, как вы, ежедневно от души творили молитву Господню, вы бы думали по-иному. Я признаю, что все мои победы от Бога; я их недостоин; но как Он прощает мне, так и я должен позабыть все проступки моего народа, должен быть к нему еще снисходительней и милосердней, чем до сих пор.
День начался назидательно. Кстати, это было воскресенье, и светило первое апрельское солнце. Вся работа стоит, работают, пожалуй, только в арсенале. Генрих приказал оповестить свою кузину, герцогиню де Монпансье, о том, что посетит ее. Было восемь часов, в десять он намеревался прибыть к ней. Нельзя сказать, что это его намеренье было вполне назидательно. Порой он с некоторым злорадством думал о фурии Лиги; верно, и она кричала, чтобы его захватили. Кричала только в стенах своего дома, а не для улицы. Она не могла уже с балкона подстрекать преклонявшихся перед ней школяров к убийству короля. Не смела больше соблазнять своей величественной красотой грязного, плюгавого монаха, чтобы он пошел к королю и вонзил в него нож. Генрих ни на минуту не забывал, что именно так она поступила с его предшественником.
Он знал наперед, что его посещение не будет одобрено, а потому придворные, которые должны были сопровождать своего государя, узнали об этом в последнюю минуту. Да и ему собственное намерение было не вполне по душе; не годится, чтобы его друг, бывший король, видел это оттуда, где теперь находится. С другой стороны, он считал посещение фурии милосердным и вместе с тем умным поступком. Роду Гизов никогда уж не взойти на престол, почему же не пощадить и не умиротворить их, как других своих подданных. Но больше всего влекло его и под конец взяло верх над последними колебаниями это самое злорадство. Былая фурия, сознающая свое бессилие, зрелище, надо полагать, комическое, да и дрожит она тоже порядком, иначе быть не может, хотя он в первый же вечер после своего вступления велел уведомить ее, что ей нечего опасаться. Вот это и решило дело — именно сегодня. Он хотел доставить себе воскресное развлечение, которое, кстати, считал назидательным.
Но герцогиня, — чего Генрих никак не ожидал, — потеряла тем временем рассудок, правда, не вполне открыто, не для света и тех немногих, что еще остались ей от света. Когда кто-нибудь приходил, она становилась той же гордой дамой, какой была раньше; только никто не хотел навлекать на себя подозрения из-за нее: так было уже незадолго до въезда короля в столицу, а теперь тем более. Ее залы пустовали, все отреклись от противницы нового государя, боясь быть застигнутыми у нее, когда его люди придут за ней. Рано или поздно этого следовало ожидать. Один сразу набрасывается на свою жертву, другой исподволь наслаждается местью. Нужно занимать очень прочное положение при новой власти, чтобы осмелиться бывать у отверженной.
Когда герцогиню де Монпансье известили, что король намерен посетить ее в десять часов утра, часы пробили половину девятого. Удивительное поручение переходило из уст в уста, пока кто-то решился наконец выполнить его. Мадам де Монпансье без промедления послала за мадам де Немур. Она искала поддержки, которая казалась ей надежной. Мадам де Немур занимала прочное положение, считалась одной из первых среди придворных дам, и король ею особенно гордился. Корольком называла некогда старая Екатерина Медичи своего маленького пленника. Он тем временем так вырос, что собирает вокруг себя целый двор знатных дам. «Без них ему не обойтись, — думала его противница. — У него нет королевы, а возлюбленная над ним потешается и обманывает его. Против мадам де Немур этот мальчишка не позволит себе никаких выпадов. Она придет и будет меня охранять. Да, в сущности, он и не осмелится посягнуть на меня».
Это была ее последняя разумная мысль. Во время своего туалета она вдруг стала звать Амбруаза Паре, врача, давно умершего. Он однажды пускал ей кровь, когда она лежала три часа без памяти вследствие своей бурной ненависти, которая была двусмысленна и именно потому ужасала ее. «Наварра» — так называла она короля, чтобы не сказать «Франция», но ее смятенное сердце говорило «Генрих», так вот, «Наварра» повелел привязать к лошадям и разорвать на куски настоятеля того монастыря, откуда был ее монах; он отомстил за короля, своего предшественника.
— Он уже здесь? — спросила она тогда у хирурга, который привел ее в чувство; сознание к ней еще не вполне вернулось, но голос и лицо были таковы, что старик отпрянул. Так и камеристки ее попрятались теперь по углам, когда она вскочила и стала звать покойника.
Мадам де Монпансье, до некоторой степени по собственному произволу, могла быть или не быть сумасшедшей. Обычно она не обнаруживала ничего ни перед врачом, ни перед своими камеристками. Она была одинока, покинута; герцог, служивший королю, умышленно отдалился от нее; и возраст ее сам по себе был критический. Недоставало только мужчины, который помог бы ей сделаться тем, чем она хотела — сумасшедшей; и он-то сегодня явится к ней. Она бегала по комнате, разметав черные, цвета воронова крыла волосы вперемешку с белыми прядями, и сжимала неукротимую грудь. Она была женщина крупная, плотная и ширококостная. Вот она устремилась в дальний угол. Тотчас же камеристка, которая туда заползла, опустилась всем хилым тельцем на пол: все прислужницы робко, с дрожью и трепетом следили из-под кресел за бушевавшей адской бурей. «Осужденные грешники!» — подумал бы всякий. Так они стонут. Это их крики.
Несчастная призывала тех мертвецов, с которыми, в силу своего безумия, общалась уже теперь по ту сторону земного бытия: своего монаха, его настоятеля, их обоих ее помутившийся разум на вечные времена пригвоздил к позорному столбу, а тела отдал на растерзание лошадям. Но тут же она в безумной радости звала их именем Генриха, а вслед за тем испускала еще более мучительные стоны. Ее собственное тело претерпевало то, на что она обрекала другого, и она была безжалостной свидетельницей собственной казни, как это иногда случается во сне; она же видела сны наяву. Когда все миновало, она очнулась на стуле, измученная, дрожащая от озноба, и потребовала, чтобы ей в грудь немедленно вонзили кинжал. Пусть кто-нибудь заколет ее, неотступно твердила она. Камеристки давали ей нюхать соли; тогда она припомнила, что видела сон, тот же, который снился ей много раз. Сон о собственной казни повторяется, если он привиделся однажды. О том, что к нему примешивалось и что лежало в основе его, она благоразумно умалчивала.
Она хотела, чтобы ее завили, но только как можно скорей, медлительную камеристку она ударила. Паж, который ждал у дверей, бросился прочь; но герцогиня его заметила и таким путем узнала, что мадам де Немур прибыла.
— Довольно, — приказала она, — румян не надо. Я не хочу молодиться. — Ее годы должны быть написаны у нее на лице; это самая надежная защита не только от темницы, но, вероятно, и от новых заблуждений. По пути вниз, в парадные залы, она поняла также, что для большей безопасности ей нужно высказаться, довериться мадам де Немур. И в самом деле, она сразу же рассказала сон о своей казни — как раз сегодня он снова мучил ее.
Мадам де Немур проявила живейшее любопытство, особенно потому, что мадам де Монпансье, на ее взгляд, с недавних пор сильно постарела. Она постаралась выпытать все темные подробности сна, а также, не участвовал ли в нем король. Герцогиня упорно это отрицала, но приятельница, глядевшая ей в глаза, не верила ни слову.
— В вашем сне он умирает вместе с вами. Скажите ему об этом. Он верит в предзнаменования и ради себя самого захочет, чтобы вы жили долго, долго. — Говоря так, она думала совсем другое: «Ужасно! Эта женщина все еще помышляет об убийстве, а сама страшно боится быть убитой. Надо предостеречь короля». В это время часы пробили десять, и из передней, которая была через две комнаты, раздались голоса королевских дворян.
Он оставил их там и поспешил один мимо высоких окон по залитой солнцем анфиладе; его отражение на полу двигалось впереди него, но вверх ногами. Так как в конце пути его встретили взгляды двух дам, он уперся одной рукой в бедро, другой сдвинул со лба шляпу, чтобы лучше их разглядеть. Рукава у него, равно как и штаны, были сверху собраны пышными буфами, что придавало стройность всей фигуре. Выпуклая грудь, легкая игра мускулов при движении, все обличало крепкого мужчину, в котором еще много мальчишеского, — вошел он как к себе домой и поздоровался с милой родственницей, словно воротился из недолгого путешествия. Прежде чем дамы успели подняться, он уже сидел подле них, расспрашивал, смеялся. В уголках его глаз искрилась ирония; она придавала ему зрелость, ибо в ней была и печаль.
Очень ли удивлены дамы, что видят его в Париже, беспечно спрашивал он обеих; затем, не обокрали ли их? Нет? И лавочник их может им сообщить, что все ему платят, даже последний сброд, вошедший в город вместе с войсками.
— Что вы на это скажете, милая кузина?
Мадам де Монпансье отвечала:
— Сир! Вы великий король, милостивый, добрый, преисполненный благородных мыслей.
«В моих снах он казнит меня», — думала она с разочарованием и дала себе слово больше никогда не видеть снов. Он полагал, что она боится, и некоторое время играл с ней, как кошка с мышью. Наверно, она клянет господина де Бриссака, который сдал ему его столицу? В ответ она выразила сожаление, что на месте маршала не был ее собственный брат Майенн. Он весело воскликнул:
— Тогда мне пришлось бы долго ждать!
Во время этого разговора к ней неожиданно возвратилась прежняя осанка, ее гордость тем больше возмущалась против него, чем проще он держал себя. Либо он не знает ничего о том, что руководит женщиной, что ей снится; он знает только государственные дела, и как же ничтожен он перед ее страстью, которую она расточала понапрасну и в которой раскаивается. Либо он все-таки замыслил погубить ее, тогда к чему эта игра?
— Сир! — холодно сказала она. — Победитель никогда не осуществляет того, что от него ждут.
Он вспылил.
— Иначе перед каждым домом стоял бы эшафот, — воскликнул он запальчиво, и сам не ожидал, что может так разгорячиться.
Герцогиня съежилась в кресле и закрыла глаза. Генрих отступил на шаг, затем еще на несколько шагов, так бы он и ушел. Но мадам де Немур удержала его.
— Разве вы не видите, что она стара и больна? — прошептала она. — Потом вдруг схватила его руку. — Вы побледнели, а рука ваша пылает. Вам самому худо.
— Да, мне худо, — повторил он. — И я никогда не мог привыкнуть к тому, что у меня есть враги не только на поле битвы.
Мадам де Немур сказала материнским тоном, словно матрона, восхищающаяся героем:
— Как бы вы могли стать великим, не будь у вас врагов!
Тут он произнес свое обычное проклятие, им самим придуманное и не понятное никому другому; затем воскликнул: — Кто бы ни заглянул в себя, каждому найдется, что побороть. А мне пусть дадут спокойно работать, у меня дела поважнее, чем выслеживать убийц.
Он явился сюда вовсе не за тем, чтобы высказывать такие мысли, пришло ему на ум. Он приложил дрожащую руку к виску. Взглянул на мадам де Монпансье, она уже очнулась и в упор смотрела на него. — Милая кузина, — Генрих говорит дружески, как вначале. — Мне жарко. Будьте добры, немного компоту, чтобы освежиться.
Герцогиня безмолвно встает и идет к двери. Он хочет остановить ее, чтобы она не утруждала себя. Мадам де Немур говорит:
— Сир! Она не вернется, она попросит извинить ее.
Однако она вернулась в сопровождении слуги, который принес требуемое: это была миска с компотом из абрикосов; она зачерпнула из миски и поднесла ложку ко рту. Генрих отвел ее руку:
— Ну что вы, тетушка! — В испуге он назвал ее тетушкой, потому что она действительно приходилась ему теткой.
— Как? — ответила она. — Разве я недостаточно потрудилась для того, чтобы заслужить подозрение?
— Никто вас не подозревает. — И он уже сделал глоток. Мадам де Немур попыталась как бы нечаянно толкнуть его, чтобы компот пролился на пол. Она считала вполне возможным, что компот отравлен, — и побледнела, когда король сделал первый глоток. Он же думал: «Возможно, фурия сюда чего-нибудь подмешала. Тогда она и сама готова была принять яд. Чему быть, того не миновать. Я не расположен дрожать от страха». И он продолжал есть.
Мадам де Монпансье вдруг сказала:
— Ах! Надо служить только вам. — Затем послышалось сдержанное, мучительное рыдание. У Генриха отлегло от души, он простился с обеими дамами, — жарко пришлось ему с ними; милую кузину он пригласил в Лувр. Когда он задним числом совершит торжественный въезд в свою столицу, она непременно должна присутствовать при этом. Мадам де Немур спросила, скоро ли это произойдет.
— После того как моя бесценная повелительница подарит мне сына, — ответил он, обернувшись, уже на ходу. Лицо его пылало.
После его ухода одна из дам сказала другой:
— Ребенок в самом деле от него.
— А вы сомневались, — заметила другая. За обедом он, против своего обыкновения, почти ничего не ел; но потом пожелал выехать верхом. В спутники себе выбрал Бельгарда. В свите был еще некий господин де Лионн, красивый, молодой, всеми любимый за приятное обхождение. Господин де Лионн обладал искусством так обольщать людей, что они вырастали в собственных глазах, особенно женщины. Они чувствовали, с каким пониманием и с какой деликатностью старается он не только им понравиться, но и дать им как можно больше счастья. Редкостный кавалер, он ни одной не причинил горя, этого за ним не водилось.
Генрих охотно приближал его к себе, собственно, из-за обер-шталмейстера, желая показать старому своему приятелю Блеклому Листу, что есть кавалеры и полюбезнее его и что счастливая пора скоро минует для удачливого любовника. На самом деле Генрих по-прежнему побаивался своего соперника в милостях прелестной Габриели — несмотря на ее привязанность, которой он, впрочем, не доверял слепо, а также на беременность, которая делала ее еще женственнее.
Они проезжали местечко Булонь, кавалеры наломали нераспустившейся сирени и бросали ее девушкам. Молодые крестьянки весело смеялись, однако не соглашались, чтобы их сажали на коней. Только одна взяла ветку с нераскрытыми лепестками, перестала смеяться и вдруг очутилась в седле с господином де Лионном.
— Блеклый Лист! — воскликнул Генрих. — И с нами случалось то же, когда мы были красивы, без желтизны в лице.
— Сир! Я давно позабыл те времена, — уверил его Бельгард; между тем они уже выехали в открытое поле. Вокруг стояло несколько хижин, крытых соломой; крестьяне по-воскресному собрались перед одной из них. Длинный стол был сколочен из двух досок на трех чурбаках. Стаканы были пусты, но голоса громки. Они пели и не умолкли, когда кавалеры спешились.
— Гей! — закричал обер-шталмейстер короля. — Ну-ка, олухи, прогуляйте наших лошадей.
Все обернулись, многие отозвались, но без особого почтения.
— Мы тут у себя дома, — сказал один.
Другой:
— Пока ваши сборщики не отнимут у нас последний кров.
Король незаметно уселся за общий стол. Он произнес свое обычное проклятие, хорошо известное по всей стране; тут кое-кто из крестьян взглянул на него.
— А вы не отдавайте — крикнул Генрих, — Не то они в конце концов и меня оставят без крова.
Все молчали, сжимая узловатые кулаки над тарелками; даже их спины, их плечи выражали безмолвие. У стариков шерстяная одежда грязного цвета прикрывала скрюченные тела, — следствие многих лет и десятилетий однообразного труда, тягот и неизменной приниженности в движениях и походке.
Те, что не повернули головы к королю, искоса поглядывали то на него, то на свои собственные беспокойные кулаки. У одних глаза бегали по сторонам, другие непрерывно кивали головой; все это не вязалось с обычными представлениями о подлинной жизни, скорей это были карикатурные фигуры и образы, порожденные бредом. Король встал, ища прохлады в тени орешника. Несколько придворных вместе с Бельгардом держались поближе к нему, ибо положение казалось им ненадежным. Спас положение господин де Лионн, если предположить, что его нужно было спасать.
Он вышел из-за куста вместе с красивой девушкой, которая раньше сидела с ним на лошади. Они явно прятались в кустах; однако сейчас господин де Лионн вел молодую крестьянку за кончики пальцев, точно придворную даму; и так они, улыбаясь согласной улыбкой, приближались к столу и к самому молодому из мужчин, толпой окружавших стол. Этот юноша еще совсем не был искалечен работой, он был статен, как дворянин, хоть и лишен той гибкости, какая дается игрой в мяч и фехтованием, несколько тяжеловесен и медлителен. Его недостатки сказались сразу: когда он набросился на господина де Лионна, тот без труда удержал его, неожиданно обнаружив железную силу. Но при этом не утратил ни грации, ни вкрадчивости манер. Он снял шляпу перед молодым крестьянином, который снова плюхнулся на скамью. Он сказал, что имеет честь доставить ему его невесту, ибо всегда печется о том, чтобы ни у одной женщины не было на дороге неприятных встреч.
Старики, сидевшие вокруг, одобрительно кивали. Парня, который продолжал злобствовать, господин де Лионн в шутку вызвал на кулачный бой и заранее начал наносить удары в пространство, что представляло неотразимое зрелище, веселое, юное, вполне благонравное. Теперь смеялись все; господин де Лионн воспользовался успехом, чтобы попросту обнять молодого крестьянина, тот не противился. Общественное мнение требовало, чтобы он также ответил объятием, которое заставило себя ждать только вследствие его медлительности.
Генрих сказал своему обер-шталмейстеру:
— Блеклый Лист, и все-таки ты мне милей. Это первый вполне безупречный человек, которого я вижу. И когда я его вижу, мне делается страшно.
Один крестьянин, уже в летах, вытащил из-под скамьи одеревеневшие ноги. Он встал, чтобы рассмотреть короля. У него у самого были сутулые плечи, узловатые руки, висевшие, как плети, и скорбное лицо шестидесятилетнего человека, который никогда по-настоящему не радовался жизни. Король спросил крестьянина:
— Сколько тебе лет?
— Государь, — ответил крестьянин. — Я тоже спросил у одного из ваших людей, сколько вам лет, годами мы равны.
— И еще в другом мы равны, — сказал король. — Жизнь одинаково не пощадила нас. На наших лицах, на твоем и моем, много написано забот и трудов.
Крестьянин помолчал, прищурившись, потом сказал:
— Это верно.
Он подумал, хотел заговорить, но медлил. Король не торопил его. Глаза у него были широко раскрыты, брови подняты, он ждал.
— Сир! Пойдемте, — предложил крестьянин. — Идти недалеко, только до ручья.
Господину де Бельгарду, который хотел следовать за ними, король жестом приказал остаться; сам он двинулся вперед. Крестьянин подвел его к берегу, здесь вода была гладкая, как зеркало. Король наклонил над ней лицо, оно так и пылало, он охотно погрузил бы его в воду. Между тем оно начало пухнуть, в отражении казалось, что оно распухает на глазах, хотя он понимал, что это обман, что на самом деле болезнь давно исподволь подкрадывалась к нему. У крестьянина был теперь глубокий, проникновенный взгляд. Он заговорил:
— Сир! Скачите немедленно в свой королевский дворец. Ибо вам суждено либо умереть, либо выжить, как будет угодно Господу.
— Для меня и для тебя будет лучше, если я выживу, — сказал Генрих и попытался засмеяться. Лицо не повиновалось ему; из всех впечатлений дня это было самое досадное. В ту же минуту он услышал храп, храп сытого брюха, и это тоже вызвало в нем досаду.