– Не в этом дело… – бормотал Селезнев. – Мы хотели подышать свежим воздухом, как это делают теперь все порядочные люди, и сделать вам сюрприз. Адрес-то я разыскал… Зашел к Федосье и разыскал. Там еще познакомился с некоторой ученой девицей, которая тоже собирается к вам в гости. Говорит, что ее приглашал Пепко. А впрочем, не в этом дело…
Селезнев протянул сжатый кулак, и я понял, что у него есть деньги и что он опять предлагает мне братски разделить их.
– Что же мы будем здесь сидеть зря? – заговорил Спирька, вытирая свою рожу шелковым платком. – Мы ведь приехали подышать воздухом… Где у вас здесь воздух-то полагается?
Можно себе представить приятное изумление Пепки, когда вся «академия» ввалилась в садик «Розы». Он действительно гулял с Мелюдэ, которая при виде незнакомых мужчин вдруг почувствовала себя женщиной, взвизгнула и убежала.
– Это что? – спрашивал Спирька, провожая глазами убегавшую даму. – Ах, нехорошо, молодой человек, и даже весьма вредно… Ужо вот маменьке напишу, какую вы здесь тень наводите.
Дальнейшие события последовали в обычном порядке. Явился «человек» с салфеткой, явилась бутылка водки, бутерброды, солянка, ботвинья и т. д. Фрей был, по обыкновению, молчалив, молча пил рюмку за рюмкой и молча сосал свою трубочку. Спирька раскраснелся, хлопал всех по плечу и предлагал всем денег. Гришук впал в тяжелое настроение, которое им овладевало после десятой рюмки. Селезнев причмокивал, бормотал, подмигивал и все носился с своим кулаком, в котором оказалась зажатой «красная бумага», то есть десять рублей. Пепко был на высоте призвания и распоряжался в качестве тароватого хозяина. Все равно Спирька заплатит за всех. У меня так шумело в голове, и я был рад, что опять вижу «академию». Люди в сущности очень хорошие… Настоящее веселье началось с появлением Гамма, которого Пепко отрекомендовал как своего лучшего друга.
– Ну, немецкая фигура, показывай свой воздух… – заплетавшимся языком приставал к нему Спирька. – Тут была эта штучка… Ах, развей горе веревочкой!..
День промелькнул незаметно, а там загорелись разноцветные фонарики, и таинственная мгла покрыла «Розу». Гремел хор, пьяный Спирька плясал вприсядку с Мелюдэ, целовал Гамма и вообще развернулся по-купечески. Пьяный Гришук спал в саду. Бодрствовал один Фрей, попрежнему пил и попрежнему сосал свою трубочку. Была уже полночь, когда Спирька бросил на пол хору двадцать пять рублей, обругал ни за что Гамма и заявил, что хочет дышать воздухом.
– Жена спросит… где был? Ну, а я скажу… ежели я дышал…
«Роза» уже закрывалась, когда мы очутились на улице, то есть на шоссе. Подняли даже Гришука, который только мотал головой. Пепко повел компанию через Второе Парголово. Мы шли по шоссе одной гурьбой. Кто-то затянул песню, кто-то подхватил, и мирные обители огласились неистовым ревом. Впереди шел Селезнев, выкидывая какие-то артикулы, как тамбур-мажор. Помню, как мы поровнялись с дачей, где жила «девушка в белом платье». В мезонине распахнулось окно, в нем показалось испуганное девичье лицо и сейчас же скрылось…
«Роман девушки в белом платье» был кончен.
XXIV
Эту главу я мог бы назвать: «Пробуждение льва», как Пепко называл тот момент, когда просыпался утром.
– Мне кажется, что я только что родился, – уверял он, валяясь в постели. – Да… Ведь каждый день вечность, по крайней мере целый век. А когда я засыпаю, мне кажется, что я умираю. Каждое утро – это новое рождение, и только наше неисправимое легкомыслие скрывает от нас его великое значение и внутренний смысл. Я радуюсь, когда просыпаюсь, потому что чувствую каждой каплей крови, что живу и хочу жить… Ведь так немного дней отпущено нам на долю. Одним словом, пробуждение льва…
Рассуждения, несомненно, прекрасные; но то утро, которое я сейчас буду описывать, являлось ярким опровержением Пепкиной философии. Начать с того, что в собственном смысле утра уже не было, потому что солнце уже стояло над головой – значит, был летний полдень. Я проснулся от легкого стука в окно и сейчас же заснул. Стук повторился. Я с трудом поднял тяжелую вчерашним похмельем голову и увидал заглядывавшее в стекло женское лицо. Первая мысль была та, что это явилась Любочка.
– Пепко, вставай… К тебе.
– К черту… – мычал Пепко.
Он лежал на полу в самой растерзанной позе, как птица, которую раздавило колесом.
– Пепко, это свинство.
Пепко сел, покачал похмельной головой и, взглянув в окно, только развел руками. Он узнал медичку Анну Петровну. Я вчера совершенно забыл предупредить его, что она собирается к нам.
– Голубушка, Анна Петровна, подождите сущую малость, – взмолился Пепко, вскакивая горошком. – Вот так фунт!..
Я тоже поднялся. Трагичность нашего положения, кроме жестокого похмелья, заключалась главным образом в том, что даже войти в нашу избушку не было возможности: сени были забаррикадированы мертвыми телами «академии». Окончание вчерашнего дня пронеслось в очень смутных сценах, и я мог только удивляться, как попал к нам немец Гамм, которого Спирька хотел бить и который теперь спал, положив свою немецкую голову на русское брюхо Спирьки.
– Господа, вставайте… – сделал я попытку разбудить.
Ответил только один голос Спирьки, проговорив в изнеможении:
– Испить бы… Все нутро горит.
Потом голос прибавил умоляющим тоном:
– Где я?
В сенях было темно, и Спирька успокоился только тогда, когда при падавшем через дверь свете увидел спавшего Фрея, Гришука и Порфира Порфирыча. Все спали, как зарезанные. Пепко сделал попытку разбудить, но из этого ничего не вышло, и он трагически поднял руки кверху.
– Что я буду делать? О, что я буду делать?.. Это какой-то свиной хлев, а не жилище порядочных людей. Нечего сказать, товарищи…
– Ты иди сейчас с Анной Петровной гулять в парк, – советовал я, – а я тем временем все устрою. Ты потом найдешь нас в «Розе»…
– Но ведь у меня башка трещит, как у черта… Я ничего не понимаю, наконец. О, несчастный юноша!..
– Ничего, на свежем воздухе оправишься…
– Я чувствую себя свиньей, винной бочкой… Нет ли хоть нашатырного спирта?
– Ступай, ступай… Анна Петровна ждет. Оказывается, что ты сам приглашал ее в гости…
Большего наказания для Пепки нельзя было придумать. Я в окно поздоровался с гостьей и сказал, что Пепко сейчас выйдет. Анна Петровна сегодня выглядела свежее обыкновенного и казалась такой миловидной. В виде уступки летнему сезону на черной касторовой шляпе у нее был неумело прицеплен какой-то сиреневый бант. Вот посмеялась бы Наденька над этим наивным украшением, – она была великая мастерица по части дамских туалетов.
– К нам сейчас нельзя войти… – сбивчиво объяснял я. – Дача у нас крошечная, а вчера к нам приехали из города гости…
– А, понимаю, – протянула Анна Петровна одним звуком, и потрепанный черный зонтик в ее руке сделал нетерпеливое движение. – Я приехала, кажется, не во-время.
– Вы не можете приехать не во-время, – галантно заявил Пепко, показываясь в калитке. – Я вас давно поджидал… погода стоит отличная…
Анна Петровна с печальной улыбкой посмотрела на его измятое лицо, на опухшие красные глаза и как-то брезгливо подала свою маленькую худую ручку.
– Пока мы пройдемся по парку, Анна Петровна…
– Отлично… Я так давно не дышала свежим воздухом.
Пепко подошел ко мне и прошептал:
– Кажется, нам теперь лучше не ходить по Второму Парголову после вчерашнего концерта?
– Ступай в парк Третьим Парголовым… Нам теперь вход во Второе Парголово закрыт навсегда.
Этот вопрос Пепки поднял в моей памяти яркую картину нашего вчерашнего безобразия. Это было не теоретическое свинство, а настоящее, реальное. Да, теперь со Вторым Парголовым все кончено… Что подумала вчера о нас эта милая девушка в белом платье? Нет, это ужасно… Идет орава пьяных людей и горланит песни. Так могли сделать пьяные дворники, дачный мужик, чухонцы, возвращающиеся из города… И в числе этих забулдыг и трактирных завсегдатаев идет будущий русский писатель? О, он никогда не будет писателем… Слышите, девушка в белом платье: никогда! Меня охватило такое отчаяние, что я готов был расплакаться, как ребенок. Неужели это был я? Где же разум, характер, совесть, где самая простая порядочность? Достаточно было приехать пьяному купцу, книжнику, чтобы мы все напились, как сапожники. Обидно, возмутительно, несправедливо… И как должна нас презирать вот эта серая девушка Анна Петровна, вся такая чистенькая, светлая и как-то печально-серьезная. Она явилась живой совестью нашего безобразного поведения… Об Александре Васильевне я старался не думать: это было святотатством.
– Послушайте, а где моя красная бумага? – умоляюще спрашивал хриплым голосом проснувшийся Селезнев.
Он шарил около себя руками и приходил в отчаяние: деньги были потеряны во время ночной прогулки. Этот случай рассмешил Спирьку до слез.
– Ах, Порфирыч, жаль мне тебя… Вот тебе и несгораемый шкап! Ошибку давал…
Старик вскочил, оделся и побежал в парк разыскивать потерянные деньги, а Спирька лежал и хохотал.
– Говорил вчера: отдай мне на сохранение… Ах, прокурат, прокурат!.. Ну, да деньги дело наживное: не радуйся – нашел, не тужи – потерял.
Через час вся компания сидела опять в садике «Розы», и опять стояла бутылка водки, окруженная разной трактирной снедью. Все опохмелялись с каким-то молчаливым ожесточением, хлопая рюмку за рюмкой. Исключение представлял только один я, потому что не мог даже видеть, как другие пьют. Особенно усердствовал вернувшийся с безуспешных поисков Порфир Порфирыч и сейчас же захмелел. Спирька продолжал над ним потешаться и придумывал разные сентенции.
– Может быть, бедный человек нашел твои десять целковых, ну, богу помолится за тебя… Все же одним грехом меньше.
– Не в этом дело… гм… последние были.
– А я так делаю: постоянно молю бога, чтобы самому кого не обидеть, а ежели меня кто обидит – мне же лучше. Так-то, малиновая голова…
Гришук и Фрей упорно молчали, как люди, которые шли на что-то с отчаянной решимостью.
– Эй ты, зебра полосатая, еще ейн фляш! – приказывал Спирька трактирному человеку и хохотал: слово «зебра» ему казалось очень смешным.
«Академия» была уже на первом взводе, когда появился Пепко в сопровождении своей дамы. Меня удивила решимость его привести ее в этот вертеп и отрекомендовать «друзьям». По глазам девушки я заметил, что Пепко успел наговорить ей про «академиков» невесть что, и она отнеслась ко всем с особенным почтением, потому что видела в них литераторов.
– Зачем ты затащил ее сюда? – журил я Пепку.
– Во-первых, дома у нас нет ни чаю, ни сахару, во-вторых, у меня башка трещит с похмелья, а дома ни одной капли водки, и в-третьих… да, в-третьих…
Пепко прищурил один глаз, покривил лицо и проговорил с особенной таинственностью, точно сообщил секрет величайшей важности:
– Я – несчастный человек, и больше ничего…
– Анна Петровна влюблена в тебя? – предупредил я исповедь.
– И даже очень… Три раза сказала, что скучает, потом начала обращать меня на путь истины… Трогательно! Точно с младенцем говорит… Одним словом, мне нельзя сказать с молоденькой женщиной двух слов, и я просто боялся остаться с ней дольше с глазу на глаз.
– Боялся, что она бросится к тебе на шею? Ах ты, шут гороховый…
Воображаю, как вознегодовала бы Анна Петровна, если бы только подозревала мысли Пепки. Мне вчуже было совестно за нее.
– Вы уж нас извините, барышня, – оправдывался Спирька за всех. – Человек не камень, в другой раз и опохмелиться захочет… Вышла у нас вчера небольшая ошибочка. Я так полагаю, что это не иначе, как от свежего воздуху. Ошибет человека, ну, он и закурит…
Девушка наскоро выпила стакан чаю и начала прощаться. Она поняла, кажется, в какое милое общество попала, особенно когда появилась Мелюдэ. Интересно было видеть, как встретились эти две девушки, представлявшие крайние полюсы своего женского рода. Мелюдэ с нахальством трактирной гетеры сделала вид, что не замечает Анны Петровны. Я постарался увести медичку.
– Я в первый раз вижу так близко этого сорта женщину… – говорила Анна Петровна с своей больной улыбкой. – Какая она красивая… Мне очень было интересно посмотреть на нее. Зачем вы меня увели?
– Нет, Анна Петровна, это не годится… Да и интересного мало. Лучше я вам расскажу…
Анна Петровна вздохнула и оглянулась, точно за ней по пятам гналась красивая тень этой жертвы общественного темперамента.
Появление «академии» имело роковое значение в нашем летнем сезоне, потому что послужило поворотным пунктом. Приходилось отсиживаться в своей избушке. На прогулки я выходил или ранним утром, или поздним вечером. Мне казалось, что все указывают на нас пальцами. Ничего не оставалось, как углубиться в роман для Ивана Иваныча, что я и делал. Правда, что эта роль падшего ангела доставалась нелегко, но человек может привыкнуть ко всему. Вообще было скверно и гадко на душе, и я долго не мог забыть нашей дикой прогулки по Второму Парголову. Специально для Пепки этот день принес некоторые специальные огорчения. Оказалось, что Анна Петровна приезжала с специальной миссией завести переговоры с Пепкой относительно Любочки, о положении которой она знала от Федосьи. Первая неудача не остановила медичку, и она явилась к нам вторично, но на этот раз вместо «академии» столкнулась с самой Любочкой, встретившей ее крайне враждебно, как явную соперницу. Произошла пренелепая сцена, причем Пепко очутился в положении свиньи, которую палят на огне со всех сторон.
– Вас кто просил заступаться за меня? – наступала Любочка на Анну Петровну с каким-то бабьим азартом. – Это мое дело…
– Да ведь я в ваших же интересах хотела поговорить с Агафоном Павловичем…
– Покорно благодарю… Знаю я, какие у вас интересы. Отбить хотите у меня Агафона Павловича, вот и весь сказ… Меня не проведете. А еще студентка!..
– Послушайте, вы забываетесь…
– Нет, это вы забываетесь и считаете меня круглой дурой. Не беспокойтесь, живая не дамся в руки. Не таковская… Самой дороже стоит. Я ведь не посмотрю, что вы ученая, и прямо глаза выцарапаю… да. Я в ваши дела не мешаюсь: любите, кого хотите, а меня оставьте.
Дальше последовала непритворная истерика, угрозы по неизвестному адресу и вообще скандал в благородном семействе. Положение Пепки было самое отчаянное, и он молча скрежетал зубами.
– Значит, мне остается только уходить? – закончила сцену Анна Петровна, обращаясь к Пепке. – Я вступилась в это дело именно потому, что имею несчастие принадлежать к одной с вами корпорации, и могу только пожалеть…
– И уходите, и не нужно!.. – голосила Любочка. – Жениха вы себе ищете, вот что… Да не туда попали. Адрес не тот…
В сущности своим неистовым поведением Любочка спасла Пепку в глазах Анны Петровны.
– Это ужасно… ужасно… – повторяла она, когда я провожал ее на вокзал.
– Да, и не совсем красиво…
– И вы можете так спокойно говорить об этом? – возмущалась Анна Петровна уже по моему адресу. – Какая испорченность…
– Будемте справедливы, Анна Петровна: при чем же я-то тут? Поставьте себя на мое место. Вообще самая грустная ошибка.
– Хороша ошибка!.. И такая женщина… Нет, скажите мне, что могло их связать?
При всем желании дать основательный ответ на этот наивный вопрос, я только должен был пожать плечами. Мы говорили на двух разных языках.
XXV
Наш летний сезон закончился «историей серого человека», о которой я и расскажу здесь, хотя и приходится несколько забежать вперед.
Вторая половина нашего дачного сезона прошла довольно скучно. Мы редко показывались из дома и вели жизнь отшельников. Не думаю, что этим мы исправили свою репутацию, которую, как известно, достаточно потерять всего один раз. Пепко был особенно мрачен и отдыхал только в «Розе». Даже периодические нападения Любочки уже потеряли свой острый характер и, кажется, начинали надоедать ей самой. Она теперь ревновала Пепку к Анне Петровне, упорно и несправедливо, как это умеют делать только безнадежно влюбленные женщины.
– Черт возьми, она наводит на меня дурные мысли! – ругался Пепко, напрасно стараясь рассердиться. – Так я и в самом деле могу влюбиться в Анну Петровну… Она мне даже начинает нравиться. Я так не люблю, когда женщина первая начинает подавать реплики… Это мое несчастье, что женщины не могут видеть меня равнодушно…
– У тебя просто расстроенное воображение, Пепко. Могу тебя уверить, что твоя единственная победа – это Любочка…
Я начинал вообще замечать какую-то перемену в настроении Пепки. Отдавая должную дань концу лета, он часто принимал задумчивый вид и мурлыкал про себя:
… От ликующих,
Праздно болтающих,
Обагряющих руки в крови,
Уведя меня в стан погибающих
За великое дело любви.[29]
Мне лично было как-то странно слышать эти слова именно от Пепки с его рафинированным индиферентизмом и органическим недоверием к каждому большому слову. В нем это недоверие прикрывалось целым фейерверком каких-то бурных парадоксов, афоризмов и полумыслей, потому что Пепко всегда держал камень за пазухой и относился с презрением как к другим, так и к самому себе.
Начались дождливые дни. Дунул холодный ветер. Пожелтевшие листья засыпали аллеи парка. По усвоенному маршруту я почти ежедневно обходил все те места, которые казались мне освященными невидимым присутствием Александры Васильевны. Да, она проходила здесь, садилась отдохнуть, а сейчас холодный ветер точно отпевал промелькнувшее короткое счастье. Да и было ли оно, это счастье? Оно начинало казаться мне мифом, выдумкой, плодом воображения… Но вот эти сосны и ели, которые видели ее, – значит, счастье было. Мое паломничество заканчивалось обыкновенно приютом доброй феи, она же и ундина. Помню, как мы подходили с Пепкой к этому приюту в дождливый и холодный осенний день. Ставни дачи были закрыты, в садике неизвестно откуда появились кучи сора, и на калитке была прилеплена бумажка с надписью: «ресторан закрыт». Пепко перечитал несколько раз эту бумажку, вздохнул и проговорил:
– Это нам повестка: пора удирать с дачи. На днях Мелюдэ тоже уезжает… Как будто даже чего-то жаль. Этакое, знаешь, подлое, слезливое чувство, а в сущности наплевать…
Я молчал, испытывая такое же подлое и слезливое чувство, – оно появилось с первым желтым листом.
Кстати, вместе с сезоном кончен был и мой роман. Получилась «объемистая» рукопись, которую я повез в город вместе с остальным скарбом. Свою работу я тщательно скрывал от Пепки, а он делал вид, что ничего не подозревает. «Федосьины покровы» мне показались особенно мрачными после летнего приволья.
– Это же удивительно, что на всем земном шаре нигде не нашлось места подлее, – ворчал Пепко. – Где-то синеет южное небо, где-то плещет голубая морская волна, где-то растут пальмы и лотосы, а мы должны пропадать в этой подлой дыре… И ведь это только так кажется, что все это пока, так, до поры до времени, а настоящее еще будет там, впереди, – ничего не будет, кроме деликатной перемены одной дыры на другую. Тьфу! Я вообще чувствую себя заживо погребенным, вроде шильонского узника. О, проклятие несправедливой судьбе!
Федосья встретила нас довольно холодно, а потом начала таинственно ухмыляться, поглядывая на Пепку. Анна Петровна попрежнему жила в своей каморке и попрежнему умела оставаться незаметной. Остальной состав жильцов возобновился почти в прежнем виде, за исключением Горгедзе, который кончил курс и уехал к себе на Кавказ. Да, все было попрежнему, как это умеет делать только скучное, бесцветное и вялое, – всякая энергия выражается переменами в том или другом смысле. «Федосьины покровы» таким образом являлись мерой своих обитателей. Все эти грустные мысли являлись в невольной связи с открывавшимся из нашего окна ландшафтом забора, осенним дождем и каким-то унынием, висевшим в самом воздухе.
В одно непрекрасное утро я свернул в трубочку свой роман и отправился к Ивану Иванычу. Та же контора, тот же старичок секретарь и то же стереотипное приглашение зайти за ответом «недельки через две». Я был уверен в успехе и не волновался особенно. «Недельки» прошли быстро. Ответ я получил лично от самого Ивана Иваныча. Он вынес «объемистую рукопись», по привычке, как купец, взвесил ее на руке и изрек:
– А ведь вещица-то не годится, молодой человек…
– Как не годится, Иван Иваныч!..
– А так… Вы знаете, что по существу дела мы не обязаны отвечать, а просто не подходит, и все тут. У вас удачнее маленькие рассказики…
У меня как-то вдруг закружилась голова от этого ответа. Пропадало около четырехсот рублей, распланированных вперед с особенной тщательностью. Ответ Ивана Иваныча прежде всего лишал возможности костюмироваться прилично, то есть иметь приятную возможность отправиться с визитом к Александре Васильевне. В первую минуту я даже как-то не поверил своим ушам.
– Да, не годится, – добродушно тянул Иван Иваныч, как хирург, который по всем правилам науки отрезывает голову живому человеку. – Приносите маленькую вещицу – напечатаю с удовольствием.
Это был вообще страшный удар. С возвращенной рукописью я отправился прямо в портерную, где заседала «академия». Налицо оказался один Фрей. Он молча выслушал меня и, не выпуская трубки, решил:
– Что-нибудь неспроста… Я разузнаю… Хотите пива?
Я чувствовал только одно, что вполне заслужил такой афронт: сама судьба карала за допущенный компромисс. Да, есть что-то такое, что справедливее нас.
Через несколько дней Фрей мне сообщил все «неспроста».
– У вас есть враг… Он передал Ивану Иванычу, что вы где-то говорили, что получаете с него по десяти рублей за каждого убитого человека. Он обиделся, и я его понимаю… Но вы не унывайте, мы устроим ваш роман где-нибудь в другом месте. Свет не клином сошелся.
– Ах, делайте, что хотите! Мне решительно все равно…
Это равнодушие, кажется, понравилось Фрею, хотя он по привычке и не высказал своих чувств. Он вообще напоминал одного из тех лоцманов, которые всю жизнь проводят чужие суда в самых опасных местах и настолько свыкаются с своим ответственным и рискованным делом, что даже не чувствуют этого.
Итак, с романом было все кончено. Впереди оставалось прежнее репортерство, мыканье по ученым обществам, вообще мелкий и малопроизводительный труд. А главное, оставалась связь с «академией», тем более что срок запрещения «Нашей газеты» истек, и машина пошла прежним ходом.
Мысль об Александре Васильевне не оставляла меня все время. Я с ней ложился и с ней вставал. Весь вопрос опять сводился на то, как явиться к ней «оригиналом». Я готов был продать душу черту, чтобы достать приличный костюм, и делал отчаянные попытки в этом направлении, которые, к сожалению, не привели ни к чему. Подходящего костюма не нашлось ни у одного из товарищей, то есть отдельные подробности находились, но из них еще не получалось приличного целого. Положение, во всяком случае, получалось трагикомическое, и я не поверил своей тайны даже Пепке. Все равно он ничего бы не понял…
Здесь именно мне приходится забежать вперед, к февралю месяцу, когда в клубе художников, существовавшем в Троицком переулке, устраивался студенческий бал. У меня в этот вечер было заседание в Техническом обществе, но я предпочел отправиться на бал, надеясь встретить кого-нибудь из знакомых репортеров и от них позаимствовать что-нибудь для отчета. Вопрос о костюме разрешился тем, что я достал у одного из товарищей летнюю серую пару. Никогда я не забуду этого костюма… Ничтожное по своей сущности стремление быть одетым, как другие, отравило мне весь вечер. Мне казалось, что трехтысячная толпа смотрит на одного меня, и все улыбаются, поглядывая на «серого человека». Чувство жуткое и неприятное, особенно когда все одеты во фраки и сюртуки. Я уныло бродил из залы в залу, тщетно отыскивая другого «серого человека». Как назло, такого alter ego не оказалось, и я опять чувствовал, что все смотрят на меня. Глупое чувство, нелепое, но оно меня мучило… В довершение всего встречаю Александру Васильевну, которая шла под руку с каким-то франтиком во фраке. Она сейчас же оставила его руку и обратилась ко мне с упреком:
– И вам не совестно? Нисколько?.. А я-то ждала вас…
– Александра Васильевна, я был серьезно болен, – соврал я с самым серьезным лицом.
– А как же Надя мне говорила, что вы здоровы и просто не хотите быть у меня?.. Вы просто бессовестный человек…
Она, кажется, еще никогда не была так красива, как сейчас. И опять в неизменном черном шелковом платье, еще сильнее вытенявшем матовую белизну кожи. Она так просто взяла под руку «серого человека» и пошла по залам. Это уже было геройство, и я чувствовал себя на седьмом небе. Да, она была красива, настолько красива, что толпа почтительно расступалась перед ней, провожая нас почтительным шепотом. «Серый человек» шел под руку с признанной царицей бала и позабыл все на свете… Она о чем-то расспрашивала, он что-то отвечал, сознавая только одно, что она опять около него, цветущая, красивая, чудная, восхитительная, как греза поэта. Она опять смеялась, а «серый человек» держал себя с таким непринужденным видом, точно ему было все равно, или, вернее сказать, вся трехтысячная толпа превратилась в таких же серых человеков. Свою смелость «серый человек» довел до того, что пригласил даму на кадриль, каковая и была исполнена визави с Пепкой, танцевавшим с Анной Петровной.
– Трогательная картина, – шепнул мне Пепко, выделывая solo во второй фигуре. – Похоже на семейную радость.
Анна Петровна с каким-то печальным изумлением смотрела на мою даму и участливо улыбалась мне.
– Какая красавица… – проговорила она, когда в шестой фигуре перешла в мои объятия. – Это даже несправедливо!..
После танцев Александра Васильевна захотела пить, и я был счастлив, что имел возможность предложить ей порцию мороженого. Мы сидели за мраморным столиком и болтали всякий вздор, который в передаче является уже полной бессмыслицей. Ее кавалер демонстративно прошел мимо нас уже три раза, но Александра Васильевна умышленно не замечала его, точно отвоевывала себе каждую четверть часа. Наконец, кончилось и мороженое. Она поднялась, подавая руку, и устало проговорила:
– Проводите меня в следующую комнату, где сидит мой… кавалер.
Последнее слово она выговорила с заметным усилием, а потом улыбнулась и прибавила:
– А вы все-таки бессовестный… Я жду вас.
– О, конечно. Я буду так счастлив видеть вас…
Сколько таких обещаний не выполняется никогда, гораздо больше, чем не сбывается снов. Но я верил в свои слова, отводя свою даму к ее компании. Я даже не посмотрел, кто там сидел, а отправился прямо в «мертвецкую», где сейчас же напился с горя и почувствовал себя «серым человеком» с новой силой. Откуда-то появился Пепко, освободившийся от дамы. Он тоже был мрачен. Опьяняла вся обстановка: шум голосов, пение, табачный дым. Когда я вышел в зал, публики оставалось едва одна половина. К моему удивлению, я заметил другого серого человека, который внимательно наблюдал меня. Я вдруг почувствовал облегчение, точно встретил родного брата. Такой же точно летний костюм, такой же рост, и даже лицом походит на меня. Я пошел к нему, он двинулся навстречу мне. Потом… потом оказалось, что это было отражение в стенном зеркале моей собственной персоны. «Серый человек» так и остался в одиночестве.
XXVI
В предыдущем очерке я забежал вперед, чтобы закончить историю «серого человека», а сейчас возвращусь к моменту, когда Фрей взял у меня рукопись романа. Через три дня он мне объявил:
– С января будет издаваться новый журнал «Кошница», материала у них нет, и они с удовольствием напечатают ваш роман. Только, чур, условие: не следует дешевить.
– Постараюсь…
– Да, да… Не забывайте, что не вы один, не следует сбивать цен.
Разговор происходил в трактире Агапыча, где мы снова водворились вместе с восстановлением деятельности «Нашей газеты». Притягательной силой являлись привычка к своему насиженному углу и некоторый кредит, который открывал Агапыч своим завсегдатаям. Вообще мы здесь чувствовали себя по-домашнему, как богатые люди в своих клубах. Прислуга давно уже выделила нас из остальной, случайной публики и относилась к нам по-родственному, чему немало способствовало и то, что в глазах этого трактирного человечества мы являлись представителями литературы. Лакеи с салфетками подмышкой являлись той благосклонной публикой, которая уже служила для каждого автора живым фоном. Литературные имена котировались на этой читательской бирже. Тут были уже твердые, установившиеся фирмы, как Порфир Порфирыч, рассказы которого лакеи читали взасос. К моему удивлению, я убедился, что тоже начинаю приобретать некоторое имя, хотя и нахожусь еще в периоде искуса. Седой лакей Степаныч как-то по-отечески шепнул мне:
– Помилуйте-с, читали мы ваши рассказы… Ничего-с, форменно, хоша супротив Порфира Порфирыча еще и не дошли-с. У них искра-с…
Это были первые пары той несчастной литературной славы, которая окутывает автора, как дым фабрику. Не скрою, что мне было приятно слышать отзыв Степаныча: искаженная, искалеченная и изувеченная условиями мелкого литературного рынка мысль неведомыми путями проникала к читателю, и еще более неведомыми путями возникала там писательская физиономия. Невыгодное для меня сравнение с Порфиром Порфирычем нисколько не было обидно: он писал не бог знает как хорошо, но у него была своя публика, с которой он умел говорить ее языком, ее радостями и горем, заботами и злобами дня. Принципиально великих людей нет, как принципиально нет холода; величие создается только нашим эгоизмом. Нивелирующей силой здесь является только одно чувство. С другой стороны, меня в отзыве Степаныча поразило то привилегированное положение, которое занимают по отношению к читателю беллетристы. Например, тот же Степаныч ценил и уважал Фрея, как «серьезного газетчика», но его симпатии были на стороне Порфира Порфирыча: «Они, Порфир Порфирыч, конечно, имеют свою большую неустойку, значит, прямо сказать, слабость, а промежду прочим, завернут такое тепленькое словечко в другой раз, что самого буфетчика Агапыча слезой прошибут-с»… Да, у нас уже была своя маленькая публика, которая делала нас общественным достоянием.