Максимов Владимир Емельянович
Стань за черту
Владимир Емельянович Максимов
(наст. Лев Алексеевич Самсонов)
СТАНЬ ЗА ЧЕРТУ
Повесть
I
"Сколько раз прощать брату моему...
до семи ли раз?.."
Евангелие от Матфея, глава XVIII, стих 21.
Михей сидел под берегом у ночного моря, и берег, выдаваясь слева от него круто вперед, обозначал перед ним одиноко светящееся пятнышко: окно дома - его дома. Время от времени Михей отглатывал из бутылки и все никак не мог заставить себя встать и пойти туда - в сторону зовущего светлячка. Тихая вода поплескивала у Михеевых ног, а он с острой почти до головокружения болью под сердцем думал и думал обо всем, что было в его жизни, но могло и не быть. Вот это самое "могло и не быть", накатываясь, жгло сильнее всего.
Михей одним судорожным глотком допил бутылку, но посуду по привычке не выбросил, сунул в карман. И собственные беды и боли его вдруг увиделись ему настолько зряшными и пустыми, что он облегченно вздохнул, поднялся и пошел туда - на это светлое пятно вдали, более не думая и не останавливаясь. Михею казалось сейчас, что это не он идет к окну, а окно выплывает ему навстречу, все увеличиваясь и увеличиваясь, пока наконец не заполняет собою ночь.
Он увидел Клавдию сразу: сидя перед шитьем, она надкусывала нитку, и постаревшее, в очках, лицо ее не выражало в этот момент ничего, кроме углубленности в свое дело. Но, может быть, именно поэтому стекло, отделявшее их сейчас друг от друга, казалось ему чуть ли не раскаленным.
Она только вскинула голову, только невидяще взглянула в окно, машинально взявшись за дужку очков, а тень предчувствия - так думал Михей - уже легла на весь ее облик.
- Ты, Ильинична? - услышал он.
Не получив ответа, Клавдия неожиданно взметнулась, вся готовая к самому несбыточному, быстрые руки ее, отодвинув шитье, выбросились к окну и разметали полуоткрытые занавески.
- Андрей?
Снова не получив ответа, Клавдия, уже вроде бы и не сомневаясь нисколько, бросилась от окна к двери. И путь от нее к нему отмечался, как "раз-два-три", вскриком двери, щелчком щеколды и опять вскриком двери:
- Кто?
И сразу, теперь уже не ожидая ответных слов, она потянула его за рукав, а он покорно шел за ней, все повторяя:
- А я, понимаешь... А я вот, понимаешь... А я вот так, понимаешь...
В эти свои три повтора Михей и оказался перед ней, жмурясь от света или скорее от враз сжавшего грудь смятения.
- Вот, значит, и я... Здравствуй, Кланя... Помирать пришел... К тебе...
Словно приходя в себя после короткого беспамятства, Клавдия стала боком двигаться вдоль стены, не сводя с него глаз и слепо при этом ощупывая предметы на пути - машинку швейную, шкаф, стулья, - а когда она наконец тронула сундук, то лишь тут села, и сразу же отвернулась:
- Входи, Михей Савельич, раздевайся, ты не гость - хозяин.
- Я ведь как ты скажешь, Кланя. - Сглатывая горькие комочки в горле, он жадно оглядывался, и все здесь - и старый посудный шкаф, и сундук, укрытый лоскутным ковриком, и от входа к двери в смежную комнату, с одним окном на море, лоскутный же половичок, - все это издавна близкое ему и дорогое становилось сейчас во сто крат более близким ему и дорогим. - Я ведь как ты скажешь, Кланя...
- А что я скажу тебе, Михей, - Клавдия вдруг резко поднялась и пошла к нему, - что я могу сказать тебе? Сколько ждала, еще три раза по стольку смогу. Потому и пришел ты ко мне. И не помирать пришел - жить.
И по мере того как она шла, колени у него подгибались, а руки начали ловить воздух, и, когда наконец Клавдия придвинулась к нему вплотную, он коснулся ее плеч вытянутыми ладонями и сполз на пол.
- Кланюшка-а-а! - Прижавшись к бедру ее, Михей плакал, плакал, не стесняясь, теми слезами, о каких он давно и забыл, и становилось ему от этих слез тепло и благостно на душе. - Кланюшка-а-а!
Тихие руки Клавдии оглаживали Михееву голову:
- По капле ты меня, Михей, брал, а я без слова по капле отдавала. Коли осталось, остальное отдам... Только ведь дети у нас... Как они...
И здесь он впервые поднял на нее глаза, и она смогла прочесть в них только страх.
- У них своя жизнь, Кланя, не маленькие, а нам с тобой свое бы дожить.
Поднимаясь, Михей искал ее взгляда, но Клавдия смотрела сквозь него, в пространство, и в том, что она говорила при этом, заключался какой-то заранее и давно уготованный для него смысл. Михей понял: перед ним определялся выбор, и другого ему не приходилось. Бессилие душило его, но право ожидания было на ее стороне. Он заметался по горнице:
- Я не к ним - к тебе шел, думал, не забыла.
- Не забыла, Михей, ничего не забыла, так ведь и они помнят.
Убегая от ее слов, он почти кричал:
- Что помнят! Что им помнить!
- Всё.
Впервые за вечер жестокое слово было брошено Клавдией, но оно, и Михей это понял сразу, определило раз и навсегда отныне степень их взаимоотношений. И он сдался.
- Клавдия, - уже просил, вымаливал Михей, - не надо! Не снесу я! Ведь я жизнь прожил. И какую! Приснись она лысому, ведь он вот с такой копной проснется, только она у него век дыбом стоять будет. Всю жизнь в крике и на людях. Хватит! Не хочу больше. Стиснуться хочу, сжаться, затихнуть, как мышь в своей норе. Пускай свет колгочет. Я свое отколготал. Не хочу больше. Не хочу, Кланя-я-я!
- Да разве, Михей, это от нашего с тобой хотения зависимо? Жмись не жмись, все одно видно.
За разговорами Клавдия бесшумно и споро собирала на стол, и ловкие, совсем еще и не старые руки ее с таким хозяйским изяществом плавали, парили над столом, что Михей, любуясь ею исподтишка, не выдержал наконец:
- С твоими, Кланя, руками на пиянине...
Клавдия отмахнулась:
- На погост пора...
- Дом продадим, уедем в медвежий угол ото всех, станем век доживать. На жизнь нам хватит, я не зря ведь по лесам скитался: запас есть, и в руках ремесло.
- Садись... Куда хочешь, хоть на край, а хоть и дальше, только сначала дети. - Она села, подперла ладонью подбородок и подвела итог разговору: - Пей.
После второй Клавдия подступилась к нему:
- Сказки по душе, Михей, с грехом пришел?
И по тому, как он подобрался весь сразу, сжался, а в глубоко и резко посаженных глазах его вспыхнула, тут же погаснув, жесткая искра, она и без слов, наверное, поняла, что не ошиблась, потому что спросила:
- И тяжек грех?
Михей ответил, ответил нехотя и кратко:
- Тяжек, Кланя.
- Детям знать надо.
И здесь он не выдержал взятый было тон, вскочил, бросился вниз лицом на сундук.
- Кланя, пожалей хоть ты меня, или я мало мук принял? И зачем мои грехи детям? Тебе - как на духу, а им зачем? За-че-е-ем!
- Не можешь - я скажу.
- Что же ты со мной делаешь. Кланя-я!
- Пусть все наперед знают, чтобы потом с меня спросу не было.
И здесь снова прорвало в нем на короткое мгновение прошлого Михея:
- А, спросу боишься!
Но Михей тут же погас и с убийственной для себя отчетливостью понял, что ему теперь никогда не одолеть, что перед ним уже не та Кланя, одного взгляда на которую хватало, чтобы она смолкала и стушевывалась, и что - в чем он сам себе боялся сейчас признаться - отныне ему уготовано занять в доме Клавдино в прошлом место. Появилась во всем ее облике - и в слове, в движении, во взгляде - та определяющая духовный характер сила, то не передаваемое описанием выражение, которое сразу же заставляет окружающих невольно и с доверием отдать себя во власть этой силы. И хотя будущее с такой Клавдией не было заманчивым для Михея, ему стало одновременно и горько и приятно от сознания того, что это его Кланя, его законная, венчанная жена.
А Клавдия тем временем спокойно и, словно малому ребенку, со снисходительным старанием втолковывала ему:
- Не за себя, за тебя боюсь. За себя я тебе на сто годов вперед все грехи отпустила. А они пусть за себя скажут. Ведь ты от своего креста каждому дитю своему долю дал, от них тебе ее и обратно получать.
- Что же я им скажу, Кланя? - Михей тихо и почтительно смотрел на нее. Что? Надоумь.
- Что? - Клавдия встала и стала медленно, по кругу обходить комнату, как бы заново осмысливая в ней каждую вещь и предмет. - Вот видишь, - она коснулась фотографии, - это мы сразу после венчания. А это вот с первеньким нашим - Андреем. - Ладонь ее постепенно оглаживала шкаф, сундук, стулья, гитару на стене. - Твоя... Это все наша жизнь с тобой, Михей. - Она сделала полный круг и, встав рядом с мужем, прижала его голову к себе. - Я за тебя все сама скажу... А теперь давай стелиться. И уж ты носа из боковушки не показывай. А то ходят всякие. Да и братеник твой глаз не сводит с дома, все прибаутничает. Я здесь, на сундуке. - Клавдия, словно вспоминая что-то только им ведомое, усмехнулась в его сторону одними глазами. - Авось мне не привыкать.
Михей просительно было позвал ее взглядом, и она не то чтобы отказалась, а этак бочком, но с
такой вызывающей насмешливостью окинула его с головы до ног, что ему самому стало неловко.
II
Уложив мужа, Клавдия, клубочком, не раздеваясь, свернулась на сундуке, но так и не смогла заснуть. Правда, была даже рада бессоннице. Снов она не любила, потому что сны располагают к гаданиям, а в будущее, как в глубокий колодец, она боялась заглядывать, считала: человек жив одним днем.
Печально, но без горечи вспоминала она сейчас свою жизнь. Она не винила Михея, скорее была даже благодарна ему: иначе и не почувствовать бы ей до века своей силы, не утвердиться бы в собственных глазах. Без него, в тяжких трудах подняла она троих, выучила, поставила на ноги. И ни один не остался без доли. Ощущение вот этого одного, до конца сделанного ею дела, его доброты и законченности и составляло суть той перемены, какую уловил в жене Михей: умно сделанная работа всегда метит особой печатью лицо своего мастера. Но для полного душевного равновесия ей не хватало последнего вздоха - Михея. Клавдия была уверена, что сумеет подобрать ключики к детям, ожесточившимся против отца, - уж очень хорошо она их знала: примут они его, смирятся. Но в размышлении об этом возникала в ней, в самой ее глуби, отдаленная боль сомнения, далее не сомнения, а легкой тени его: а вдруг? И от этого ей, как при мысли о смерти, становилось не по себе.
Едва скорый рассвет отбелил окна, она поднялась и вышла во двор. Придирчиво осмотрела свое нехитрое, но ухоженное хозяйство - садок в пять яблонь, птичник, кухню, - кое-где утвердила изгородь, и, лишь убедившись, что все в порядке, вышла к морю.
Когда-то, еще лет десять тому, до моря легким шагом было минут пять ходу, а сейчас край обрыва чуть ли не упирался в крайнюю стойку ее усадьбы: вода слизывала берег, и берег все ближе подступал к городу...
- Что, кума, ползем помаленьку, полегоньку к чертям на закуску? - И сам себе отвечал злорадно и далее как бы со сладострастием: - Пол-зе-ем!
От неожиданности она вздрогнула, но не обернулась: узнала - Прохор, брат Михея. Жили они огород в огород, но не знались. Так вот только, по пьяной лавочке, лез к ней в душу сосед со своими разговорами.
Отвечать ей не хотелось, в иное время и не ответила бы, но сегодня снизошла:
- Не доживем. А доживем, так переберемся.
- А оно и там достанет, - Прохора прямо-таки разбирала хмельная озорнота. - Что тогда, кума?
- Тогда на кладбище, за Быструю.
- От него и за Быстрой не скроешься.
- Там все одно.
- Не скажи, кума. Пишут, я читал, может, и там жизнь. Только в ином роде. И вдруг - на тебе, дно морское. Хотя, - он жирно хохотнул, - ежели в смысле русалок, конечно...
И тут впервые она повернулась к нему:
- Тебе бы, Прохор Савельич, о душе пора...
Но не заключила, пошла себе мимо.
Круглое, глядевшее скорее вспухшим, чем толстым, лицо Прохора сразу осело и как бы далее сузилось.
- Вроде родня,- начал он примирительно,- а живем, как...
Уже проходя мимо, Клавдия брезгливо перебила:
- Что мне от твоего родства, теплее было или сытнее?
Она шла к дому, а вслед ей неслось пьяное Прохорово:
- Не в ту сторону смотрела вовремя. Перешел мне братеник дорогу, а ты и позарилась: король! Вот и обсасывала всю жизнь девятый кол без соли. Где он теперь, король твой? А я и взаправду кум королю - трудовой народ. Мы всех этаких, как Михейка твой, к ногтю...
Ей даже плюнуть лень было в его сторону. Она вошла в дом, и сразу навстречу ей из светелки выплеснулся тревожный вопрос:
- Что там, Кланя?
- Спи, братеник твой разоряется.
- На свет бы мне - я бы его мигом в чувства привел.
Клавдия усмехнулась, и не без горделивости: помнила, в каком страхе держал ее благоверный Прохора.
- Лежи...
И осеклась на полуслове: в окна, в двери, во все, казалось, открытые щели, хлынуло в дом с Прохорова двора:
Я люблю тебя, жизнь,
И надеюсь, что это взаимно...
Из светелки выскочил Михей и, замерев на пороге, смотрел от себя наискосок в окно и слушал, как, заглушая музыку, изголяется над его женой не единожды битый им, пьяный в доску братеник:
- Слыхала! Импортный! И еще два про запас. И "Темп"! Одних ковров болгарских пять!.. И в загашнике шевелится! И не в хибарке вроде твоей обитаю - в доме о пяти стенках. Вот так люди живут, по тюрьмам не шляются!.. Стерьва!..
Прохор стоял, раскачивая межевой штакетник, и плакал при этом громкими пьяными слезами.
Клавдия взглянула в сторону мужа, и что-то в ней дрогнуло, покачнулось. Стоял он к ней в профиль, тень полураскрытой двери, падавшая ему от виска к подбородку, скрыла морщины, и сейчас, почти черный в исступленном бессилии, со сжатыми кулаками, готовый в любую минуту рвануться с места, Михей выглядел тем молодым заводилой в слободе, за которым, как в омут, бросилась она тридцать лет тому. Вся обращенная туда, в прошлое, Клавдия тихо и бездумно обошла Михея сзади, прижалась щекой к мужниной спине и сразу почувствовала частое гневное биение его сердца:
- Михей... Михеюшка...
III
Постель Михей устроил себе так, что окно оказывалось прямо перед ним. Теперь, когда он ложился, море становилось лишь продолжением проема, и белые парусники, бороздившие ближние воды, подплывали к самому подоконнику, касались его и тут же шли дальше. У моря пятидесятилетний Михей вновь становился мальцом с прибрежной слободы, и выгоревшая до дна бродяжья душа его плыла с каждым парусником на очередные чертовы кулички, подальше от земли, которую объездил он, кажется, вдоль и поперек и едва ли не всю, но ничего не принес домой, кроме отвращения и обид.
Поэтому стоило ему увидеть наконец Клавдию, вдохнуть ее тепла и света, он с особой, можно сказать, остервенелой злобой сетовал на судьбу за то, что она уготовила ему счастье под собственной крышей, а послала разыскивать это счастье в тридевятом царстве. Да и сейчас, когда Михей вроде бы и перехитрил долю, он должен был взять еще свое кровное не иначе, как переступив через самого себя: у собственных детей выпрашивать.
Михей без обессиливающего его негодования не мог представить себе, как придут они и вот здесь, за этой самой дверью, станут судить его, Михея Коноплева, родного отца. И хотя чуял он, волчьим чутьем своим чуял, что неспроста Клавдия собирает их именно здесь, в родном доме, - хочет за столько лет боли свое взять! - ей прощал, им - нет...
А за дверью входили и выходили: кто-то прибегал за квашней, кто-то долго и нудно объяснял, зачем человеку и его имуществу необходимо страховаться; по радио передавали о новых происках империалистов в Дамаске; принесли газету, и Клавдия, разворачивая, шуршала ею. Все это отмечалось памятью, но не задерживалось в ней. Состояние, суть Михея можно было сейчас обозначить одним словом: когда? И уже как продолжение: когда придут?
Вот снова хлопнула дверь на веранде, и сразу же горницу заполнил голос, не по-женски басовитый, но со старческими придыханиями:
- Иду, иду, - дай, думаю, зайду... Здорово живешь, подружка.
- Садись уж. Тоже мне: "Иду, иду!.." Знаешь ведь где, сама и наливай.
- Всё, Клавдюха, на лже стоит. Что ж мне, так вот и ввалиться без предлогу? Во всем, душа моя, итикет нужон, обхождение. Мне не жалко, а хозяину лестно: не без дела гость, с визитом... Хороша!.. И на чем ты ее только ставишь, Клавушка? Не иначе, как на Божьем слове...
С предельным напряжением памяти вслушивался Михей в этот до дрожи в скулах знакомый, только как бы пропущенный сквозь испорченную мембрану голос и все никак не мог вспомнить, где и когда он слышал его. А разговор за дверью уже переходил в доверительный шепот:
- Что сказать-то?
- Сказки, мол, зовет - и все. Дело есть.
- Хитришь, Клавка. Только мне что, так и так по дороге... Полька, ясно, дома... Только где мне твоего шкоду искать? Его ведь, жеребца, у какой ночь застанет... Мал-мал городок, а лахудр - хоть на вывоз...
- Постыдилась бы, Мань!
- Это тебя-то! Что ты, поп или лектор? Налью на дорожку...
Михея бросило в жар. Маня! Манька с Патрульной! Первая мужская ночь его, первая, но не последняя, а сколько было бы их, если не увела бы его в свое ровное и робкое спокойствие Клавдия, один Бог знает. Он вдруг явственно представил себе полупьяную старуху с пропитым басом, ее грузную, неопрятную плоть в засаленном платье и в войлочных тапочках на босу ногу. Господи, да что общего могла иметь она с той разбитной девахой в веселом сарафане цвета морской травы, которая, казалось, не сама шла, а радостное озорство несло ее из рук в руки, пока не притихла она в одних - Михея!
Пожалуй, лишь в эту минуту его пронизало и заполнило всего, до холодного покалывания в кончиках пальцев, ощущение собственной, уже определившейся, старости. Михей скрипнул зубами и позвал:
- Мать, нацеди!
IV
По вялому и печальному виду Андрея Клавдия наметанным глазом определила, что он с тяжкого и затяжного похмелья. Соответственно с этим она и приняла сына:
- К матери некогда зайти, а пересчитывать пивные времени вдоволь?
Он не ответил, прошел к столу, сел, потер виски ладонями и только после этого отрывисто спросил:
- Звала?
- Откуда узнал?
- Ведьму встретил.
- Звала.
- Зачем?
- Поглядеть захотела.
- Брось, мать, и без твоих шуток тошно. Налей мне самую малость, а то плохой я тебе собеседник. Знаю ведь, без дела не позовешь.
Наверное, только сейчас она по-настоящему в нем разглядела молодого Михея: то же худое и ломкое, словно вырезанное из темной жести, лицо с глубоко посаженными под крутые надбровья глазами, те же беспокойные руки, цепко перебирающие предмет за предметом, та же манера время от времени потирать подбородок. И тепло беспричинной благодарности к своему первенцу заставило ее отвернуться, чтобы не заплакать, глядя на него:
- Подожди, закусить подам.
- Труженики нашей текстильной промышленности, мать, ежедневно выпускают для нашего брата миллионы метров закуса любых расцветок. Твое... Фу, мерзость!
- Вот и не надо, не пей.
- Я не ее, - он сразу же заметно оживился, - я себя ругаю. Эка я, действительно, образина, подобную божественность и залпом. Ее надо по глоточку, по капельке, как нектар. С чуткостью, так сказать, с признательностью. - Он умоляюще протянул рюмку матери. - Ма! Сотвори, а?
Клавдия налила.
- Как ты живешь, Андрейка, о чем ты думаешь? Ведь так и до беды недолго.
- Живу между небом и землей, ни о чем не думаю, не болею... Ма, не пожалей еще одну, а?
- Отгулял ведь свое, пора остепениться. Жить-то когда?
- А зачем, - на какое-то мгновение подвижные, с хмельной поволокой глаза его погасли, а с уголков тонких губ соскользнула озорная насмешливость, жить? А? - Но тень мелькнула и тут же исчезла, уступая место его обычной дурашливости. - А в общем, ма, живу я полнокровной жизнью не совсем молодого районного газетчика. Утром опохмеляюсь - и за авторучку. До обеда поскриплю и снова в "Голубой Дунай". Темпы, темпы, мать... Спешу!.. Стишки вот опять накропал к уборочной... Хочешь, выдам? Классные, должен тебе сказать, стишки получились. Редактор пятерку не пожалел, а из него лишний рубль вытянуть - это что-нибудь да значит...
Слушая его, Клавдия силилась уяснить для себя: что с ним? Неужели то, что она почти тридцать лет лепила в одиночку, дало трещину? Когда? Где?
Пил Андрей подолгу, но редко. Грех этот по молодости она считала простительным - кто не пьет, а гульба его - так что ж, мимо такого парня только слепая пройдет. В городе его любили за веселый и покладистый нрав. Уж на что доктор Исаак Борисович строгий в слове человек - и тот, когда говорил о нем, уважительно поднимал палец вверх: "Талант!"
Вставая, Клавдия с обидой сказала:
- Все прячешься за юродством своим, от кого прячешься? Мать я тебе или кто?
Но Андрей вновь ускользнул от нее в слова:
- Нет, ты постой, ма, ты постой. - Он порылся в карманах, достал сложенную в несколько раз газету, долго и старательно разворачивал и отглаживал ее. Взгляну, - веришь, самого слеза прошибает. Один заголовок десятки стоит: "Хлеб - стране!" Каково, а? Слушай: "Встало солнце над страной, нива золотится. Поднимается стеной тучная пшеница. В гуле, в громе сельский шлях, хлеб везут Отчизне. Молодежь на тракторах едет к новой жизни". Сила! Тьфу! - Газетный комок отлетел в угол. - А ты говоришь... Вот так и живу. - Сумасшедшие глаза его глядели в сторону матери со злой требовательностью. - Налей, старая, все равно нехорошо.
Клавдия видела сына таким впервые. Какой-то, самой затаенной, частью своего сердца она поняла: просыпается в нем Михей. И вдруг резануло ей, будто раздвинулись после ночи глухие занавески: а ведь и отец вот так, враз, и озверился, как бы невмоготу человеку вдруг стало от чего-то, а отчего - он и сам, верно, толком не знал. И пошла у них тогда не жизнь, а сказка, чем дальше, тем краше: без синяков не ходила...
Веранда запружинила под тяжелой поступью Марьи. Она вошла и сразу как бы загрузила собою всю горницу.
- А я смотрю, будто кто-то прошел мимо моей изгороди, и будто Андрей Михеич.
Тот от стола пьяно отрезал:
- А ты садись лучше, тетка Марья, а то меня от твоей дальнозоркости уже поташнивает.
Стоило Марье разместить себя на стуле, как все в комнате увиделось рядом с ней игрушечным. А рюмка, так та просто исчезла в ее мощной пятерне.
- А ты не тронь меня, - мелко тряслась она, беззвучно похохатывая, Андрей Михеич, не торопи, я и смолоду, вон Клавдия не даст соврать, неторопкой была, а нынче так и совсем медлительной сделалась, люблю врастяжку. - Она залпом опрокинула рюмку, пошарила по столу, зацепила ломоть, понюхала. - Я и смотрю, будто Андрей Михеич...
- С твоим бы зрением, тетка Марья, - мутно озирал ее Андрей, инструктором в сельхозотдел сводки показателей кропать, тебе б в глазах начальства цены не было б... И мне, ма, заодно...
Марья исходила довольством:
- Я и в своем деле дока. Все узрю. Где я тебя, кота, к примеру, нашла?.. Не буду, не буду... Ну, дай Бог не последнюю...
- А пьешь ты, старая, так и за двух инструкторов.
- А какая же я старая, Андрей Михеич, я и не старая вовсе. Я и сейчас пойду любую молодую перепляшу.
Потускневшие было глаза Андрея ожили, и он, опрокидывая стул, поднялся из-за стола.
- А это мысль!
Клавдия и не пыталась удерживать: знала - теперь бесполезно. Тихо только так помолила:
- Андрейка...
- Погоди, ма, погоди, - он сорвал со стены отцовскую гитару и теперь, с гитарой, да еще пьяный, стал уже взаправду Михеем худших времен, - пусть пляшет, карга. Я люблю, когда ведьмы пляшут. Это успокаивает нервы. Пляши, яга!
А Марья под его наигрыш выплыла из-за стола и - откуда что берется! - с легкостью, необыкновенной для такого объема, пошла кругом:
Девочка-тихонечка
Ложилась потихонечку.
Ложилась - боялася,
Как будто не влюблялася.
- Давай, ведьма, давай, жми на всю катушку!
А Марье только подыграй:
Я иду, а на меня
Из кустов таращатся:
Это дед с большой корзиной
За грибами тащится...
Рвалась из-под руки Андреевой та знакомая Клавдии злость, при одном воспоминании о которой у нее холодело под сердцем. "Михей, - утвердилась она мысленно, - Михей. Так сильно же надо ему будет в жизни поисходить, чтобы к самому себе воротиться?.."
- Балаган в полном, можно сказать, разгаре. - Все в зяте Клавдиином, Алексее Ивановиче, было подогнано под его ловкую и подвижную фигуру. Фуражка, китель с солнечно блистающими пуговицами и звездочками на погонах, тщательно отутюженные брюки и зеркального отсвета казенные ботинки. И сам он казался размер в размер подогнан к существованию на этой земле, до того они шли друг к другу.
Из-за кругленького плеча мужа кивала по очереди всем в горнице жена его безответная Поля.
- Поля, проходи.
Андрей насмешливо качнулся ему навстречу:
- Привет, вашбродь! Воспитывать собираешься? В отделении не надоело?
- Не стой в дверях, Поля. - Фуражка легла на сундук. - Здравствуйте, Клавдия Андреевна! - И в сторону Андрея: - Надоело, но буду. Должность такая... Да не стой же ты в дверях, Поля!
- Слушай, ты, господин околоточный, ты же не в пивной, а в людском доме, значит, следует здороваться, а то мне придется показать тебе обратную сторону со всеми отсюда вытекающими.
- Что такое? Да я...
Зная по опыту, что добром это кончиться не может, Андрей был уже явно не в себе, Клавдия поспешила круто повернуть разговор:
- Хватит! Отец письмо прислал. Просится.
И тишина, какая воцарилась в горнице сразу же после ее слов, объяснила лежавшему за дверью Михею больше, чем весь разговор, что состоялся вслед за этим.
V
Что они говорили! Вернее, чего они только не говорили! И о ком? - о нем, об отце! Чтобы не закричать, не завыть от бешенства и злобы, он до боли в висках закусил подушку. Дерьмо! Дерьмо! Ведь пришел он не к ним и не за ихним хлебом - пришел помирать в дом, который он, Михей, по камушку собрал своими руками. Дерьмо! Дерьмо!
Голоса их обступали Михея со всех сторон. Он накрывался с головой одеялом, затыкал уши, но голоса пробивались к его слуху, и каждый из них добавлял к его холодеющему от гнева сердцу свой уголек.
Первыми сцепились сын с зятем. Зять, словно гирьки на весы бросая, отсчитывал:
- Кто он такой, тебе известно? Какая у него изнанка, знаешь? За двадцать он мог такого понатворить! И потом - нашел, когда вспомнить о семье! Тебе что, с тебя спрос невелик: попрут из этой редакции - уйдешь в другую. А я - в органах, из меня лапшу резать будут.
- Моральный кодекс под свое повышение подводишь?
- Насчет демагогии вы, газетчики, мастера. Ты свое слово скажи.
- А мне плевать, должен же человек под старость где-то, так сказать, голову приклонить, вот пускай и приклоняет.
- Ты себя поставь на мое место!
- Ставлю. Перезимуешь, невелика птица - рядовой опер по малолеткам. Если уж такая тяга к пацанам, так у нас нынче тревожно с ясельными работниками. С руками оторвут. Могу и рекомендацию дать: у меня там связи среди медперсонала. А то ведь вас, оперов, в городе как собак нерезанных, на каждого малолетку по двое.
- Ты соображаешь, что ты говоришь?! Ты на что руку поднимаешь? Ты кого дискредитируешь?
- Не пускай пузыри, не страшно. Тебе он никто, а мне какой ни есть, а отец.
- Водку пить научил, вот и весь его вклад в твое воспитание. Хорош папаша.
- Не хочу устраивать базара, а то бы я высказал тебе, гражданин начальник, пару-другую мыслишек вперемежку с классическим мордобоем.
- Угрожаешь? Кому угрожаешь? Мы не таких скручивали.
- Кто это "мы"?
- Власть.
- Тогда ударь, начальник, или духу не хватает? Ты же власть. А я на тебя плюю. Как же я ненавижу тебя и твою благополучную, сытую рожу, убожество твое самодовольное. Ходишь по свету, словно по заданию самого Господа Бога. А чему ты учился, кроме "тащить и не пущать"? Или, может, тебе льгота какая против других от рождения дадена? Или индульгенция на суд и отпущение от самого папы римского? Тогда бей, начальник, отводи душу! Только запомни: если ты и такие, как ты, действительно власть, то плюю я на эту власть с самой высокой колокольни, а потому заявляю: черт с ним, пусть едет, и чем у него чернее анкета, тем лучше!..
Михей больше не мог вынести этого. Он закрыл голову подушкой и укутался в одеяло. "Да он ненавидит меня, щенок, - мысленно неистовствовал Михей. - За что? Ну, этот ублюдок из милиции - понятно, ему по должности положено. Но сын! Единственный сын мой! Где же справедливость?! Да разве понять им, что я вынес, какое зыбкое, зябкое время пережил?"
Михей задыхался. Но едва он выпростался из-под подушки, голос дочери загнал его обратно:
- Разве не сами вы рассказывали, мама, как он, когда вам уже разрешаться было мною, бил вас во дворе, на снегу? Ногами бил! Голую! В живот! А как чуть не всю жизнь в людях прятались от пьяных глаз его? А как последнее на толкучку несли?
- А это не твой, мой спрос.
- Сами нас в лагерь к нему напоказ возили, думали: увидит - образумится. А он глядеть-то глядел, а лишь срок вышел, только его и видели. Да и за что сидел-то, сказать стыдно. Люди воевали, а он...
- Очнись, Полина, думай, что говоришь!
- Всю жизнь молчу. Да и жизни-то никакой не было, одно молчание: "Поля у нас тихоня", "Поля у нас безответная". Только надо ж было когда-то и мне рот открыть. Вот я и открыла. И теперь уже не замолчу! Не хочу я его видеть, будь он проклят, не хочу! А примете - нет у вас дочери! Пошли, Алексей!
Рыбой, выброшенной на берег, Михей в удушье ловил ртом воздух. Сердце не билось, а натужно вздувалось под рубахой, подкатываясь, кажется, к самой шее. "Перестрелять всех, как куропаток, перестрелять! - Он судорожно хватался за пистолет под матрацем, но развинченные, словно у паралитика, руки не слушались его и лишь скользили по прохладной поверхности гашетки. - Я вас породил, скотов, я вас и сотру в прах".