И еще много таких нашлось предметов в колонистской смете, уничтожение которых было и для красоты хорошо. и для здоровья.
Захаров утвердил все сокращения расходов, предложенные комсомольцами. Колонисты были глубоко уверены в том, что к концу года они соберут не триста тысяч, а гораздо больше.
В вестибюле, при входе в столовую, половина стены была еще с середины зимы занята огромной диаграммой, изготовленной Маленьким и художественным кружком. Возле диаграммы целый день толпился народ, потому что она забирала за живое.
На диаграмме был изображен фронт, настоящий боевой фронт. Наступление шло снизу. Там красная узкая лента изображала могучие силы колонистских цехов, разделенные на три армии: центр — металлисты, левый фланг — деревообделочники и правый фланг — девочки в швейном цехе. Каждая армия занимала по фронту больший или меньший участок в полном соответствии с величиной годового плана.
Центр — металлисты, конечно, составляли главные силы: годовой план производства масленок выражался очень солидной цифрой — миллион штук — миллион рублей. На левом фланге участок был меньше — деревообделочники олжны были выпустить продукции на 750 тысяч рублей, а швейный цех, значительно обессиленный отливом лдей к токарным станкам, имел план только в 300 тысяч. Таким образом, правый фланг занимал сравнительно небольшой участок фронта.
Наступление на диаграмме напрявлялось кверху. Вверху во всю неизмеримую ширину ватманского листа нарисован был чудесный город: вздымались к небу трубы и башни, и чтобы уже больше никаких сомнений не было, по верхнему края листа протянулась надпись:
ПЕРВЫЙ ЗАВОД ЭЛЕКТРОИНСТРУМЕНТА ТРУДОВОЙ КОЛОНИИ ИМ. 1 МАЯ
Узкая красная лента проходила довольно низко, а чудесный город стоял высоко, добраться к нему было нелегко: нужно было пройти огромные пространства ватмана, а поним справа налево, как ступени трудного года, расположились прямые горизонтали дней. Ох, как много этих дней в году и как медленно нужно преодолевать их бесконечную череду! И каждый день имел свое название, названия были красивой славянской вязью выписаны слева и справа, подымаясь узкими колонками. На уровне чудесного города было написано:
31 декабря!!!
Да, так было написано — с тремя восклицательными знаками. Легко сказать: 31 декабря, когда сейчас только конец марта и между мартом и декабрем каких только нет месяцев!
Когда эта замечательная диаграмма, украшенная рамкой из золота и кармина, первый раз появилась в вестибюле, колонисты были поражены ее сложностью и годовым размахом. В общем понимали, что нужно добраться до чудесного города и кто первый доберется, тот и поставит флаг на одной из башен города. Другие подробности были не вполне понятны. Через несколько дней с диаграммой освоились как следует и научились переживать дневные изменения в ней. Фронт, изображенный узкой красной лентой, медленно подвигался кверху. каждый день рядом с ватманом появлялся на кнопках небольшой листок бумаги, в нем содержалась боевая сводка на сегодняшнее число.
Продвигался на диаграмме не только боевой фронт коммунаров. Синим шнурком изображен был и враждебный фронт: все хорошо знали, что главный враг колонисто — это медленное течение времени. Положили бы на сутки сто рабочих часов, вот тогда было бы дело! А кроме того, находились и другие враги: плохой материал, плохие станки, плохой инструмент.
25 марта боевая сводка гласила:
"Вчера наблюдалось затишье. Центр выпустил продукции на 3300 рублей и вышел на линию 29 марта, находясь впереди черты сегодняшнего дня на четыре перехода. Левый фланг — столяры — по-прежнему стоит на линии 15 марта, с этого дня они не выпустили продукции ни на одну копейку. Зато правый фланг продолжает преследование разбитого противника: девочки ведут упорные бои на позициях 18 апреля, обходя синих с фланга. На этом участке синие в беспорядке отступают, захвачено на одигн день 1800 настоящих рублей…
Наши постоянные успехи на правом фланге, несмотря на отставание столяров, вынудили противника по всему фронту отвести свои войска на линию 26 марта — это значит, что вся колония по выполнению плана идет на один день впереди".
Ваня Гальченко и другие металлисты четвертой бригады любили по вечерам постоять перед диаграммой и полюбоваться успехами центра. Видно было, что синим плохо приходится под ударами литейщиков и токарей. Правда, у девчат было нестерпимо завидное положение: на правом фланге красная лента далеко вылезла вперед, в самом деле — на линию 18 апреля, когда сегодня только 25 марта! Девочки не останавливались перед диаграммой, а поглядывали на нее быстренько, пробегая мимо, — они стеснялись любоваться своими головокружительными достижениями. Пацаны оглядывались на девочек с деланным равнодушием. Лена Иванова и Люба Ротштейн остановились только для того, чтобы посмотреть, как мучаются от зависти металлисты. Ваня сказал:
— Девчонкам хорошо — что там… трусики!
Лена подняла перчатку:
— Как ты смеешь говорить: «девчонки»!
— Я ничего не говорю, я только… вообще трусики!
— Скажите, пожалуйста: «вообще»! А ты умеешь шить трусики?
Ваня Гальченко оглянулся на товарищей: в присутствии мужчин ему задают такой оскорбительный вопрос.
— Ха! Я буду шить трусики!
Ваня покраснел, потому что действительно, разговаривать с ними трудно: с одной стороны, они все-таки девчонки и шьют трусики, с другой стороны, даже эти тринадцатилетние Лена и Люба стоят себе и посмеиваются, а в прическах у них ленточки, нарочно привязали, чтобы быть красивее. И черные чулки, и черные туфельки, и глаза, блестящие и хитрые, все у них такое, и все у них задается. Ваня пробурчал дополнительно:
— Трусики шить это… ваше дело.
— Скажите, пожалуйста: наше дело! Просто ты не умеешь. А Ванда и Оксана все равно на токарном станке умеют, видишь?
Ваня отвернулся от диаграммы, захотелось выбежать во двор и там поискать менее волнующие впечатления. Ванда и Оксана делали за четыре часа по сто двадцать масленок, так почему? Соломон Давидович дал им самые лучшие станки, и ремонт у них делают всегда в первую очередь, и резцы у них лучше, и другие несправедливости. А только разговаривать о них не стоит, уже один раз разговаривали, и потом пришлось стоять перед Захаровым и молча помаргивать глазами, когда он говорил:
— Удивительное дело, откуда берется такое хамство? Чем вы можете гордиться перед девочками? Носы вытраете рукавом? Или еще чем? Сплетнями занимаетесь? Пересудами? Как сороки — соберетесь и языки в ход: у девочек станки лучше, у девочек резцы лучше… Раньше говорили: женщины занимаются сплетнями, а тперь выходит — мужчины!
Тогда незаметно вздыхали и соглашались с Захаровым. А потом все равно: как просил Петька Кравчук патрон, разве исправили? А как поплакала Ванда над смятым своим ключом, так ей через час Волончук новый ключ нашел. И Ваня с растроенным видом направляется к выходу, но навстречу емк громкий спор старших: Чернявин и Поршнев.
— Масленка! Ну, что такое масленка, синьор? Кусок плохой меди, у которого вы обдираете бока.
Поршнев улыбается ласково:
— Ты читал сводку? Три тысячи таких кусков! План! А у вас что? Стоите на линии пятнадцатого марта! Ужас! На линии пятнадцатого марта!
— Стоим! Чертежный стол, ты имеешь какое-нибудь представление о чертежном столе? Это масленка? Масленку вставил в патрон — она сама делается, через минуту взял, выбросил готовую, — вообще дрянь! А стол нужно делать неделю, да не одному человеку, а пятерым, шестерым. Вот выпустим партию, что вы запоете?
И Ваня снова стоит перед диаграммой. Ваня не может выслушивать подобную чепуху: сама делается! И Ваня поет перед диаграммой:
— Не выпустили продукции ни на одну копейку…
Игорь слышит это пение. Ванька Гальченко — его друг закадычный — и тот допекает!
Игорь говорит:
— Хочешь пари, Поршнев, что через неделю мы будем впереди вас?
— Нет, — спокойно говорит Поршнев, — не будете.
— Хочешь пари?
— Пари нельзя: будете волноваться, спешить, браку наделаете!
Ваня громко хохочет: сильный удар нанес Поршнев, очень сильный. В прошлом месяце целую партию аудиторных столов забраковала контрольная комиссия, тогда сам Штевель отдувался на общем собрании, а Чернявин сидел и помалкивал. И поэтому сейчас Игорь смущенно поводит плечами и говорит неуверенно:
— Конечно, это не масленка!
2. ОТКАЗАТЬ
Еще в начале зимы Игорь катался на лыжах с Ваней. В лесу их догнал Рыжков. Ваня убежал вперед. Игорь сказал с каким-то намеком:
— Тебе опять благодарность в приказе?
Рыжиков ответил:
— Нужна мне благодарность, подумаешь!
Рыжиков не хотел разговаривать с Игорем. Что такое Игорь Чернявин, в самомо деле? Рыжиков побежал вперед, обгоняя Ваню, он ловко зацепил его лыжей и опрокинул в снег. Ваня забарахтался в сугробе, Рыжиков стоит над ним и смеется. Ваня как будто даже не обиделся, сказал тихо:
— Ты меня не цепляй, тут дорог много.
Но Игорь налетел разгневанный, ни слова не сказал, а вцепился в горло, Рыжиков вверх ногами полетел в снег и в полетел слышал:
— Я тебя, кажется, предупредил? В следующий раз я на тебе живого места не оставлю!
Рыжиков был так ошеломлен, что даже не поднялся из снежного праха, злыми глазами смотрел на Игоря. Игорь поклонился.
— Извините, сэр, я, кажется, вас побеспокоил?
Он побежал дальше, Ваня устремился за ним, потом приостановился.
— Ты, Рыжиков, будь покоен. Я за это не сержусь. Пожалуйста! Есть другие дела.
— Какие там дела? — спросил Рыжиков с угрозой.
Игорь ожидал, оглянувшись, и Ваня никого не боялся:
— Такие дела!
— Какие… такие?
— А потом увидишь!
Рыжиков повернулся и укатил вглубь леса. Никаких дел… таких… и никакого права у них нет. Рыжиков в последнее время царем сделался в литейном цехе, Баньковский, отлучаясь куда-нибудь, доверял ему барабан. Нестеренко ушел в механический цех, а формовочную машинку передали Рыжикову. Воленко часто похлопывал Рыжикова по плечу и хвалил:
— Хорошо, Рыжиков, хорошо! Мастер из тебя выйдет замечательный, человеком будешь! А вот только в школе…
— Да поздно уже мне, Воленко, учиться.
И Воленко, и вся первая бригада уверяли Рыжикова, что учиться не поздно. И Рыжков начал было сидеть над уроками по вечерам, симпатии первой бригады он не хотел терять. В первой бригаде были собраны заслженные колонисты: Радченко Спипридон — могучий, большой, разумный помощник мастера машинного цеха, Садовничий — худощавый, высокий, начитанный и образованный, Бломберг Моисей — лучший ученик десятого класса, Колеснико Иван — правая комсомольская рука Марка Грингауза, редактор стенгазеты и художник — все это были виднейшие комсмольцы в колонии. Были в первой бригаде и подростки, только что вышедшие из бурного пацаньего века, начинающие уже солидную колонистскую карьеру, с серьезными выражениями лиц, с прекрасными прическами: Касаткин, Хроменко, Гроссман, Иванов 5-й, Петров 1-й. Даже Самуил Ножик начинал выходить в ряды актива и очень важную роль играл в литературном и в модельном кружках. В колонии не было обычая давать прозвища товарищам, но Ножика все-таки чаще называли по прозвищу, а не по имени. Давно уже, года два назад, Ножик пришел в колонию и с первого дня всех поразил добродушно-веселой формой протеста. Он ничего и никого не боялся и после того, как отказался дежурить по бригаде, ответил на письменную просьбу Захарова широкой, размашистой, косой резолюцией: «Отказать». Захаров хохотал на весь кабинет, читая эту резолюцию, потом позвал Ножика и еще хоохтал, сжимая руками его плечи:
— Какая ты все-таки прелесть, товарищ Ножик!
Ножик был действительно прелесть: всегда улыбающийся, свободный.
— Ну хорошо, — сказал Захаров, отсмеявшись. — Ты, конечно, прелесть, а только два наряда получи за такую резолюцию.
И Ножик хитро нахмурился и сказал «есть».
И после того много еще у Ножика бывало всяких остроумных проказ, они сильно портили настроение у бригадиров первой, но не вызывали неприязни к Ножику. А потом и Ножик привык к колонии, сдружился с ребятами и остроумие свое обычно рассыпал в каком-нибудь общем деле. Все-таки прозвище «Отказать» осталось за ним надолго.
В первые дни своего пребывания в колонии Рыжиков пытался подружиться с Ножиком, но встретил увертливо-ласковое сопротивление.
— Ты что, за колонию все стоишь, да? — спрашивал Рыжиков.
Ножик заложил руку между колен, поеживался плечами:
— Я ни за кого не стою, я за себя стою.
— Так чего же ты?
— Что "я"?
— Чего ты стараешься?
— А мне понравилось…
— И Захаров понравился?
— О! Захаров очень понравился!
— За что же он тебе так понравился?
— А за то… за одно дело.
— За какое дело?
Хитрые большие глаза Ножика обратились в щелочки, когда он рассказывал, чуть-чуть поматывая круглой головой:
— Одно такое было дело, прямо чудо, а не дело. Он мне тогда и понравился. У нас свет потух, во всей колонии потух, во всем городе даже, там что-то такое на станции случилось. А мы пришли в кабинет и сидим — мнгоо пацанов, на всех диванах и на полу сидели. И все рассказывали про войну. Захаров рассказывал, и еще был тот… Маленький, тоже рассказывал. А потом Алексей Степанович и говорит:
— До чего это надоело! Работать нужно, а тут света нет! Что это за такое безобразие!
А потом посидел, посидел и говорит:
— Мне нужен свет, черт побери!
А мы смеемся. А он взял и сказал, громко так:
— Сейчас будет свет! Ну! Раз, два, три!
И как только сказал «три», так сразу свет! Кругом засветилось! Ой, мы тогда и смеялись, и хлопали, и Захаров смеялся, и говорит:
— Это нужно уметь, а вы, пацаны, не умеете!
Ножик это рассказал с хитрым выражением, а потом прибавил, открыв глаза во всю ширь:
— Видишь?
— Что ж тут видеть? — спросил пренебрежительно Рыжиков. — Что ж, по-твоему, он может светом командовать?
— Нет, — протянул весело Ножик. — Зачем командовать? Это просто так сошлось. А только… другой бы так не сделал.
— И другой бы так сделал.
— Нет, не сделал. Другой бы побоялся. Он так подумал бы: я скажу раз, два, три, а света не будет. Что тогда? И пацаны будут смеяться. А, видишь, он сказал. И еще… как тебе сказать: он везучий! Ему повезло, и свет сразу. А я люблю, если человеку везет.
Рыжиков с удивлением прислушивался к этому хитрому лепетанию и не мог разобрать, шутит Ножик или серьезно говорит. И Рыжиков остался недоволен этой беседой:
— Подумаешь, везет! А тебе какое дело?
— А мне такое дело: ему везет, и мне с ним тоже везет. Хорошо! Это я люблю.
Последние слова Ножик произнес даже с некоторым причмоком.
Теперь и Ножик сделался видной фигурой в колонии, и Ножик вместе с другими членами первой бригады относился к Рыжикову хорошо. Только один Левитин избегал разговаривать с Рыжиковым и смотрел на него недрежелюбно. Ну и пускай себе, что такое из себя представляет Левитин? Левитин такая же шпана, как и Ваня Гальченко. А Чернявин… Чернявин, еще посмотрим.
Зимой же, только позднее, Рыжикову еще раз пришлось поговорить с Чернявиным. Это произошло на дороге в город, куда Рыжиков отправился погулять. В конце просеки он догнал Игоря с Ваней Гальченко, и в тот же момент всем троим пришлось посторониться: из города шла полуторка. Рядом с шофером в кабинке сидела Ванда. Она высунулась из окна, весело кивнула головой. Ваня крикнул:
— Ванда, откуда это ты?
— Мы за досками ездили, — ответила Ванда.
Из-за ее плеча выглядывало смуглое остроносое лицо шофера Воробьева. Они проехали в колонию, Рыжиков проводил их взглядом:
— Напрасно это дозволяют! Чего она с ним ездит?
И Ваня спросил:
— А чего, нельзя?
— А хорошо это девочке с шофером путаться!
— Она не путается, — сказал Ваня с обидой. — Она ничуть не путается.
— Много ты понимаешь!
— Он больше тебя понимает, — скзаал Игорь строго, и Рыжиков предпочел отодвинуться от Игоря подальше.
— Какой ты все-таки смердючий, — продолжал Игорь, — я тебе советую уходить из колонии.
Рыжиков тогда ничего не сказал, поспешил в город. Но сейчас, к концу зимы, Игорь, пожалуй, не скажет, что Рыжиков смердючий. Симпатии Ванды к шоферу были замечены всей колонией. Шофер Петр Воробьев пользовался общей любовью. Он был молчалив, много читал. Вся кабинка у Петра Воробьева наполнена книжками. Они лежат и на сиденье, и вверху, в карманах на потолке и в карманах боковых. Воробьев читал и в кабинке, и в свободное время где-нибудь на стуле, даже Игоря Чернявина перегнал в читательской славе. И этот самый Петр Воробьев, такой читатель, такой серьезный, такой худой и черномазый человек, безусловно, влюбился в Ванду. Они часто сидели в «тихом» клубе, Ванда в свободное время ездила в кабине полуторки, а потом Петр Воробьев вздумал даже на коньках кататься. И он катался с Вандой и по обыкновению помалкивал. Рыжиков мог торжествовать: все колонистское общество забеспокоилось по поводу этой любви, неожиданно свалившейся на колонию.
Михаил Гонтарь сказал однажды Игорю:
— А я говорю: Ванда влюблена в Воробьева!
— Неправда!
И действительно: один раз Игорь, разбежавшись на коньках, поравнялся с парочкой. Они не заметили его приближения, и Игорь услышал:
— Ты его боишься, Ванда?
— Зырянского? А кто же его не боится?
Ванда имела основания бояться Зырянскоо. Через несколько дней Игорь катался вместе с Зырянским, и Зырянский сказал:
— не могу я больше на это смотреть!
Он издали увидел парочку и побежал к ней. Игорь не отстал. Ванда круто повернула и улетела от своего друга, оставив его одного разговаривать с Зырянским. Воробьев, на что уже человек серьезный, и от смутился, очутившись перед гневными глазами Алеши:
— Петро! Я тебе говорю: брось!
— Да в чем дело? — растерянно сказал шофер и опустил глаза.
— Брось, говорю! Нечего девочке голову морочить! Если еще раз увижу вдвоем, вытащу на общее собрание.
Воробьев пожал плечами, быстро глянул на Алешу, снова опустил глаза:
— Я не колонист…
— Я тебе покажу, кто ты такой. Если ты работаешь в колонии, ты не имеешь права мешать нашей работе.Я тебе серьезно говорю.
— Я ничего такого не делаю…
— Мы разберем, ты не сомневайся! Ты влюблен в нее?
— Да откуда вы взяли, что я влюблен?
— А раз не влюблен, так какое ты имеешь право приставать к ней?
Петр Воробьев повозил правым коньком по льду и спросил с некоторой иронией:
— Ну хорошо… а если того… допустим, влюблен? зырянский даже присел от негодования:
— Ага! Допустим, влюблен! Мы тебя как захватим с твоей любовью, в зеркало себя не узнаешь!
Петр Воробьев комично повел удивленным пальцем справа налево и опять направо:
— Значит: влюблен — нельзя, не влюблен — тоже нельзя! А как же?
Зырянский опешил на самое короткое мгновение: надо было указать Воробьеву тчоное место, все равно, какие чувства и в каких размерах помещаются в его шоферской душе.
— Не подходи! Близко не подходи! Ванда — не твое дело!
Петр Воробьев задумался:
— Не подходить?
— Не подходи…
— А к кому можно подходить?
— Можешь… ко мне подходить.
Трудно угадать, как отнесся Петр Воробьев к проекту такой замены Ванды Алексеем Зырянским. Во всяком случае, он еще подумал и сказал:
— Странно у вас как-то… товарищи!
И все-таки, сколько ни смотрели потом пацаны, а не видели Ванды рядом с шофером: ни в клубе, ни в кабинке, ни на катке. Беспокоило их только одно: почему Ванда ходит такая веселая, даже поет, даже в цехе поет. И Петр Воробьев как будто повеселел, разговорчивее сделался, может быть, даже румянее.
3. ЗАНИМАТЕЛЬНАЯ АРИФМЕТИКА
В апреле пришло много каменщиков и стали быстро строить новый завод. Не успели ребята опомниться, как уже под второй этаж начали подбираться леса на постройке. Здание строилось громадное, с разными поворотами, вокруг постройки моментально образовался целый город непривычно запутанных вещей: сараев, бараков, кладовок, бочек, складов, ям и всякого строительного мусора. Старшие колонисты приходили сюда по вечерам и молча наблюдали работу, а четвертая бригада не могла так спокойно наблюдать: тянуло на леса, на стены, на переходы, нужно было поговорить с каждым каменщиком и посмотреть, как он делает свое дело. Каменщики охотно разговаривали и показывали секреты своего искусства. Но чем выше росли леса, тем меньше становилось разговоров: все темы были в известной мере исчерпаны, зато на постройке образовалось так много интереснейших уголков! И теперь каменщики были недовольны:
— И чего это вас тут носит нелегкая. Свалишься, и кончено!
— Не свалюсь.
— Свалишься и костей не соберешь.
— Соберу…
— Убьешься, плакать по тебе будут.
— Никто плакать не будет.
— Родные будут…
— О! Родные!
— Товарищи жалеть будут.
— Товарищи не будут плакать, дядя, марш похоронный сыграют, а чего плакать?
— Ну и народ же… Марш отсюда, пока я тебя лопатой не огрел!
— Лопатой, это, дяденька, брось! А я и так уйду. Думаешь, очень интересно?
Уходить нужно было не столько потому, что прогоняли, сколько по другим причнам: много дела и в других местах и нужно наведаться к диаграмме, не повесили ли новую боевую сводку?
«Положение на фронте на 15 апреля»
Правый фланг — девочки, выполняя ежедневно программу на 170-180 процентов, с боем прошли линию 17 мая и ведут дальнейшее наступление на отспупающего в беспорядке противника.
Боевой штаб фронта постановил: ометить героическую борьбу правого фланга за новый завод и поставить на этом фланге красный революционный флаг.
Центр продолжает нажимать на синих и сегодня вышел на линию 21 апреля, идя впереди сегодняшнего дня на шесть переходов.
Только на левом фланге продолжается позорное затишье, столяры по-прежнему стоят на линии 15 марта, отставая от сегодняшнего дня на целый месяц.
Несмотря на это, под напором центра, и в особенности правого фланга, противник перевел свои силы даже и на левом фланге на линию 20 апреля: общий план колонии идет с перевыполнением на четыре дня.
Девчата впереди! Привет девчатам! Поздравляем пятую и одиннадцатую бригады!"
У диаграммы толпа, трудно пробиться к стене, приходиться подскакивать или нырять под локтями. Ваня закричал:
— Столяры! Ужас!
Бегунок поддержал в таком же стиле:
— Убиться можно!
Игорь Чернявин лучше бы не подходил — другие столяры ведь не подходят. Он подошел только потому, что состоял при боевом штабе в качестве редактора боевой сводки, и ему всегда интересно было прочитать свой собственный текст. Все-таки приходилось защищаться, хотя и старыми методами, давно уже опороченными:
— Что вы понимаете, синьоры? Тоже — токари! Ты сделай чертежный стол!
Ваня взялся руками за уши:
— Кошмар, и все! Так и написано: «отставая от сегодняшнего дня на целый месяц».
Горохов из-за спин обиженно загудел:
— Да ты посуди: ведь стол за один день не сделаешь! Чего ты пристал?
— Убиться можно! — повторил Бегунок. — Страшно смотреть на этот левый фланг! Левый фланг! А вот девчата молодцы, правда, Ванда?
— Я не девчонка. Я металлист.
Даже новенький, недавно прибывший в шестую бригаду, красноухий, веснушачатый Подвесько и тот смотрит на диаграмму и, может быть, завидует правому флангу, на котором так изящно сьоит маленький красный флажок. А может быть, он и не завидует: бригадир шестой Шура Желтухин очень недоволен своим пополнением и говорил в совете:
— Ох, и чадо мне дали, Подвесько этот, придется повозиться!
Апрельский день куда больше, и сумерки до чего приятные. Вчера как будто еще была зима, и пальто висели на вешалке, и окна были закрыты, а сегодня в цветниках старый немец-садовник даже пиджак сбросил и работает в одном жилете, и в парке расчищают дорожки сводные бригады, по одному от каждой постоянной, и на подоконниках сидят целые компании и заглядывают вниз на просыхающую землю.
А все-таки и в апреле бывают неприяности. Казалось, все благополучно в колонии и можно забыть таинственно исчезнувшие пальто, как вдруг в один день: в шестой бригаде у самого бригадира украдены десять рублей, прямо с кошельком, ночью, из брючного кармана, а в театральном зале исчез большой суконный занавес, стоимость которого несколько сот рублей. Захаров ходил как ночь, угрюмый и неприветливый и, говорят, сказал кому-то:
— Честное слово, собаку вызову!
Пацаны этому поверили и с особенным вниманием осматривали каждую собаку, пробегающую через территорию колонии. Но Захаров собаку не вызвал, а поставил вопрос на общем собрании. Колонисты сидели на собрании опечаленные и молчаливые и даже слова не просили. Один Марк Грингауз говорил речь:
— Стыдно и обидно, товарищи! Стыдно в городе сказать кому-нибудь, что в колонии им. Первого мая можно безнаказанно украсть занавес со сцены. Надо обязательно выяснить этот вопрос, надо всем смотреть. А мы ушами хлопаем, у нас из-под носа скоро денежный ящик сопрут.
Зырянский не выдержал:
— Денежный ящик не сопрут, он стоит в вестибюле, и там часовой день и ночь ходит. Разве в том дело? Что же нам, бросить работу и всем стать часовыми возле каждой тряпки? Вы подумайте, какая это продажная гадина действует. Она не хочет рыскать по городу, потому что там везде все заперто и везде сторожа ходят и милиция. Она сюда прилезла, товарищем прикинулась, все ходы и выходы знает, с нами за одним столом ест, работает, спит, разве от нее убережешься? Разве можно смотреть? За кем? Что же теперь, каждого колониста подозревать, замки повесить, часовых поставить? Я не умею смотреть, не умею, но говорю: вот этими руками, вот этими самыми руками, я эту гадину когда-нибудь…
Зырянский не мог докончить, слов у него не находилось, чтобы рассказать, что он сделает «этими руками».
Потом попросил слова Рыжиков. На прошлой неделе ему дали звание колониста. Рыжиков, впрочем, не потому взял слово, что он колонист, а потому, что он кое-что знает. Он так и начал.
— Я, товарищи, кое-что заметил. Вчера возвращаюсь из города, в отпуске был, вижу: этот пацан новенький идет через лес и все оглядывается. Я его остановил: покажи, говорю, карманы. Он хэ, туда-сюда, да я его сгреб и все из карманов… как бы это сказать… вытрусил. Вот все здесь у меня, смотрите.
Рыжиков из своего кармана выгрузил много всякого добра: полплитки шоколада, карандашик-автомат, альбомчик «Крымские виды», билет в кинотеатр и два медовых пряника. Подвесько вытащили немедленно на середину. Уши Подвесько от этого отяжелели и сделались большие.
— Что? Так что? Я взял, да? Я взял?
— Ты это купил? — спросил Торский.
— Конечно, купил.
— А деньги откуда?
— А мне сестра прислала… в письме… все видели.
И тут со всех сторон подтвердили: действительно, на днях Подвесько в письме получил три рубля. Подвесько стоял на середине и показывал всем свое добродетельное лицо. Торский уже махнул рукой в знак того, что он может покинуть середину, но Захаров вмешался:
— Подвесько, а ты воду пил в городе? С сиропом?
— Пил…
— Два стакана?
— Ну два.
— Два, так, а пряников… вот этих… ты сколько сьел? Четыре?
Подвесько отвернулся от Захарова и что-то прошептал.
— Что ты там шепчешь? Сколько ты сьел пряников?
— И не четыре совсем.
— А сколько?
— Три.
— А какая цена такому прянику?
— Двадцать копеек.
— Ты в город на трамвае ехал?
— На трамвае.
— И билет покупал?
— А как же!
— И обратно?
— И обратно.
— А сколько стоит альбомчик?
Подвесько задумался:
— Я забыл: или сорок пять, или пятьдесят пять.
Несколько голосов с дивана немедленно закричали:
— Сорок пять копеек!
— А шоколад?
— Я уже забыл… кажется…
И снова несколько голосов закричали:
— Восемьдесят копеек! Такой шоколад «Тройка» — восемьдесят копеек!
И дальше Захаров обратился уже к дивану:
— Карандашик?
— Сорок копеек! такой карандашик сорок копеек!
— Так. А на билете в кино написано: тридцать пять копеек. Правильно, Подвесько?
Подвесько без особого оживления сказал:
— правильно!
— Выходит, что ты истратил три рубля тридцать пять копеек. Правильно?
— правильно.
— У тебя было три рубля, где же ты еще взял тридцать пять копеек?
— Я нигде не брал тридцать пять копеек. Я истратил три рубля, которые сестра принесла.
— А тридцать пять копеек.
— Я этих не тратил.
— А сколько ты купил конфет?
— Конфет? Какх конфет?
— А тех… в бумажках? Ты купил четыреста грамм?
Подвесько снова отвернулся и зашептал. Руднев подскочил к середине, наставив ухо к шепчущим устам Подвесько.
— Он говорит: двести грамм.
— Что-то у тебя денег много получается, — улыбнулся Захаров.
Подвесько энергично потянул носом, провел рукаков мо губам и засмотрелся на потолок. Руднев, стоя рядом, стал ласково его уговаривать:
— Ты прямо скажи, голубок, где ты набрал столько денег? А?
— Я нигде не набирал. Было три рубля.
— Так покупок у тебя больше выходит. Больше, понимаешь?
Подвесько этого не хотел понимать. У него было три рубля, все видели, как он получил их в конверте, Подвесько не хотелось покидать эту крепкую позицию.
— Может, ты меньше покупал?
Подвесько кивнул с готовностью. В самом деле, он мог сделать меньше покупок, ровно на три рубля, это его в совершенстве устраивало.