Все обернулись к Ванде, предлагая ей пройти, но Ванда сказала, опустив голову:
— Я никуда не пойду.
Рыжиков стоял на отлете, руки держал в карманах, смотрел с необьяснимой насмешкой. Виктор опытным глазом оценил положение.
— Руднев, забирай его!
Руднев, ухватив за рукав, повернул Рыжикова лицом к выходу. Витя пригласил:
— Заходите.
— Никуда я не пойду. — Ванда еще ниже опустила голову, а когда Рыжиков скрылся в вестибюле, она с опозданием бросила ему вдогонку ненавидящий взгляд, потом отвернулась к открытому окну и заплакала.
Женщины растерянно переглянулись. Витя мягко подтолкнул их в комнату:
— Посидите здесь, а я с ней поговорю.
Женщины послушно вышли. Витя закрыл за ними дверь, потом осторожно взял Ванду за плечи, заглянул в лицо:
— Ты этого рыжего испугались? Ты его знаешь?
Ванда не ответила, но плакать перестала. Плптеп у нее не было, она размазывала слезы рукой.
— Чудачка ты! Таких хлюстов бояться — жить на свете нельзя.
Ванда сказала в угол оконной рамы:
— Я его не боюсь, а здесь все равно не останусь.
— Хорошо. Не оставайся. Машина ваша стоит. А только можно ведь зайти в комнату?
— Куда зайти?
— Да вон к нам.
Ванда помолчала, вздохнула и молча направилась к двери. В комнате совета бригадиров она хотела задержаться, но Витя прямо провел ее в кабинет к Захарову.
Алексей Степанович удивленно посмотрел на Ванду, Ванда отступила назад, вскрикнула:
— Куда вы меня ведете?
— Поговорите там, Алексей Степанович, женщины… две…
Захаров быстро вышел. Ванда испуганно глянула ему вслед, упала на широкий диван и на этот раз заплакала с разговорами:
— Куда вы меня привели? Все равно не останусь. Я не хочу здесь жить!
Она два раза бросалась к двери, но Витя молча стоял на дороге, она не решилась его толкнуть. Потом она тихо плакала на диване. Витя видел в окно, как ушел в город автомобиль, и только тогда сказал:
— Ты зря плачешь, теперь все будет хорошо.
Она притихла, начала вытирать слезы, но вошел Захаров, и она снова зарыдала. Потом вскочила с дивана, сдернула с себя берет, швырнула его в угол и закричала:
— Советская власть! Где Советская власть?
Стоя за письменным столом, Захаров сказал:
— Я Советская власть.
И Ванда закричала, некрасиво вытягивая шею:
— Ты? Ты — Советская власть? Так возьми и зарежь меня! Возьми нож и зарежь, я все равно жить больше не буду.
Захаров не спеша, основательно уселся за столом, разложил перед собой принесенную бумажку, произнес так, как будто продолжал большой разговор:
— Эх, Ванда, мастера мы пустые слова говорить! И у меня вот… такое бывает… А покажи, какая у тебя беретка. Подними и дай сюда.
Ванда посмотрела на него тупо, села на диван, отвернулась.
Витя поднял берет, подал его Захарову.
— Хорошая беретка… Цвет хороший. А наши искали, искали и не нашли. Интересно, сколько она стоит?
— Четыре рубля, — сказала Ванда угрюмо.
— Четыре рубля? Недорого. Очень хорошенькая беретка.
Захаров, впрочем, не слишком увлекался беретом. Он говорил скучновато, не скрывал, что берет его заинтересовал мимоходом. Потом кивнул, Витя вышел. Ванда направила убитый взгляд куда-то в угол между столом и стеной. Поглаживая на руке берет, Захаров подошел к ней, сел на диван. Она отвернулась.
— Видишь, Ванда, умереть — это всегда можно, это в наших руках. А только нужно быть вежливой. Чего же ты от меня отворачиваешься? Я тебе зла никакого не сделал, ты меня не знаешь. А может быть, я очень хороший человек. Другие говорят, что я хороший человек.
Ванда с трудом навела на него косящий глаз, угол рта презрительно провалился:
— Сами себя хвалите…
— Да что же делать? Я и тебе советую. Иногда очень полезно самому себя похвалить. Хотя я тебе должен сказать: меня и другие одобряют.
Ванда наконец улыбнулась попроще:
— Ну так что?
— Да что? Я тебе предлагаю дружбу.
— Не хочу я никаких друзей! Я уже навидалась друзей, ну их!
— Какие там у тебя друзья! Я уже знаю. Я тебе предлагаю серьезно: большая дружба и на всю жизнь. На всю жизнь, ты понимаешь, что это значит?
Ванда пристально на него посмотрела:
— Понимаю.
— Где твои родители?
— Они… уехали… в Польшу. Они — поляки.
— А ты?
— Я потерялась… на станции, еще малая была.
— Значит, у тебя нет родителей?
— Нет.
— Ну так вот… я тебе могу быть… вместо отца. И я тебя не потеряю, будь покойна. Только имей в виду: я такой друг, что если нужно, так и выругаю. Человек я очень строгий. Такой строгий, иногда даже самому страшно. Ты не боишься? Смотреть я на тебя не буду, что ты красивая.
У Ванды вдруг покраснели глаза, она снова отвернулась, сказала очекнь тихо:
— Красивая! Вы еще не знаете, какая.
— Голубчик мой, во-первых, я все знаю, а во-вторых, и знать нечего. Чепуха там разная.
— Это вы нарочно так говорите, чтобы я осталась в колонии?
— А как же… Конечно, нарочно. Я не люблю говорить нечаянно, всегда нарочно говорю. И верно: хочу, чтобы ты осталась в колонии. Очень хочу. Прямо… ты себе представить не можешь.
Она подняла к нему внимательные, недоверчивые глаза, а он смотрел на нее сверху, и было видно, что он и в самом деле хочет, чтобы она осталась в колонии. Она показала рукой на диван рядом с собой.
— Вот садитесь, я вам что-то скажу.
Он молча сел.
— Знаете что?
— Возьми свою беретку.
— Знаете что?
— Ну?
— Я сама очень хотела в колонию. А меня тут… один знает… Он все расскажет.
Захаров положил руку на ее простоволосую голову, чуть-чуть провел рукой по волосам:
— Понимаю. Это, знаешь, пустяк. Пускай рассказывает.
Ванда со стоном вскрикнула:
— Нет!
Посмотрела на него с надеждой. Он улыбнулся, встряхнул головой:
— Ни за что не расскажет.
В кабинет ворвался Володя Бегунок, остолбенел перед ними, удивленно смутился:
— Алексей Степанович, Руднев спрашивает, не нужно ему новенькую девочку… тот… принимать?
— Не нужно. Клава примет. Пожалуйста: одна ногда здесь, другая там, позови Клаву.
— Есть!
Володя выбежал из кабинета, а Ванда прилегла на боковине дивана и беззвучно заплакала. Захаров ей не мешал, походил по комнате, посмотрел на картины, снова присел к ней, взял ее мокрую руку:
— Поплакала немножко. Это ничего, больше плакать не нужно. Как зовут того колониста, который тебя знает?
— Рыжиков!
— Сегодняшний!
Влетел в комнату Володя, снова быстро и с любопытством взглянул на Ванду, что не мешало ему очень деловито сообщить:
— Клава идет! Сейчас идет!
— Ну, Володя! Вот у нас новая колонистка! Видишь, какая грустная? Ванда Стадницкая.
— Ванда Стадницкая? Вот здорово! Ванда Стадницкая?
— Чего ты?
— Да как же! А Ванька собирается в город идти… искать тебя. И я тоже.
— Ваня? Гальченко? Он здесь?
— А как же! Гальченко! Вот он рад будет! Я позову его, хорошо?
Захаров подтвердил:
— Немедленно позови. И Рыжикова.
— Ну-у! Тогда и Чернявина нужно…
— Ванда, ты и Чернявина знаешь?
Ванда горько заплакала:
— Не могу я…
— Глупости. Зови всех.
В дверях Володя столкнулся с Клавой Кашириной.
— Алексей Степанович, звали?
— Слушай, Клава. Это новенькая — Ванда Стадницкая. Бери ее в бригаду и немедленно платье, баню, доктора, все и чтобы больше не плакала. Довольно.
Клава склонилась к Ванде:
— Да чего же плакать? Идем, Ванда…
Не глядя на Захарова, пошатываясь, торопясь, Ванда вышла вместе с Клавой.
Через десять минут в кабинете стояли Игорь, Ваня и Рыжиков. Торский и Бегунок присутствовали с видом официальным. Захаров говорил:
— Понимаете, что было раньше, забыть. Никаких сплетен, разговоров о Ванде. Вы это можете обещать?
Ваня ответил горячо, не понимая, впрочем, какие сплетни может сочинять он, Ваня Гальченко:
— А как же!
Игорь приложил руку к груди:
— Я ручаюсь, Алексей Степанович!
— А ты, Рыжиков?
— На что она мне нужна? — сказал Рыжиков.
— Нужна или не нужна, а языком не болтать!
— Можно, — Рыжиков согласился с таинственной снисходительностью.
На него все посмотрели. Вернее сказать — его все рассмотрели. Рыжиков недовольно пожал плечами.
Но в комнате совета бригадиров разговор на эту тему был продолжен.
Игорь Чернявин настойчиво стучал пальцем по груди Рыжикова:
— Слушай, Рыжиков! То, что Алексей говорит, — одно дело, а ты запиши, другое запиши… в блокноте: слово сболтнешь, привяжу камень на шею и утоплю в пруду!
5. ЛИТЕЙНАЯ ЛИХОРАДКА
В спальнях, в столовой, в парке, в коридорах, в клубах — между колонистами всегда шли разговоры о производстве. В большинстве случаев они носили характер придирчивого осуждения. Все были согласны, что производство в колонии организованно плохо. На совете бригадиров и на общих собраниях вьедались в заведующего производством Соломона Давидовича Блюма и задавали ему вопросы, от которых он потел и надувал губы:
— Почему дым в кузнице?
— Почему лежат без обработки поползушки, заказанные заводом им. Коминтерна?
— Почему не работает полуревольверный?
— Почему не хватает резцов?
— Почему протекает нефтепровод в литейной?
— Почему перекосы в литье?
— Почему в механическом цехе полный базар? Барахла накидано, а Шариков целый день сидит в бухгалтерии, не может никак пересчитать несчастную тысячу масленок?
— Когда будут сделаны шестеренки на станок Садовничего, клинья к суппорту Поршнева, шабровка переднего подшипника у Яновского, капитальный ремонт у Редьки?
Колонисты требовали ремонта станков, ходили за ремонтными слесарями, ловили во дворе Соломона Давидовича, жаловались Захарову, но к станкам всегда относились с презрением:
— Мою соломорезку сколько ни ремонтируй, все равно ей дорога в двери. Разве это токарный?
Соломон Давидович обещал все сделать в самом скором времени, но остановить станок и начать его ремонт — на это не был способен Соломон Давидович. Это было самоубийство — остановить станок, если он еще может работать. Станок свистел, скрипел, срывался с хода, колонисты со злостью заставляли его работатать, и станок все-таки работал. Работали соломорезки, работали суппорты без клиньев, работали изношенные подшипники. «Механический» цех ящиком за ящиком отправлял в склад готовые масленки, около сборочного цеха штабелями грузили на подводы театральные кресла. Швейная мастерская выпускала исключительно трусики из синего, коричневого и зеленого сатина, но выпускала их тысячами, и на каждой паре трусиков зарабатывал завод три копейки. В колонии не было денег, но на текущем счету колонии все прибавлялись и прибавлялись деньги. Среди колонистов находились люди с инициативой, которые говорили на собраниях:
— Соломон Давидович деньги посолил, а спецовок прибавить, так у него не выпросишь.
Соломон Давидович возражал терпеливо:
— Вы думаете, если завелась там небольшая копейка, так ее обязательно нужно истратить? Так не делают хорошие хозяева. Я ни капельки не боюсь за вас, дорогие товарищи: тратить деньги вы всегда успеете научиться и можете всегда добиться очень высокой квалификации в этом отношении. А если нужно беречь деньги, так это не так легко научиться. Если ты не будешь терпеть, так ты потом будешь хуже терпеть. Я дал слово Алексею Степановичу и вам, что мы соберем деньги на новый завод, так при чем здесь спецовки? Потерпите сейчас без спецовок, потом вы себе купите бархатные курточки и розовые бантики.
Колонисты и смеялись и сердились. Смеялся и Соломон Давидович. Смотрели все на Захарова, но и он смотрел на всех и улыбался молча. И трудно было понять, почему этот человек, такой наопристый и строгий, так много прощает Соломону Давидовичу, — правда, и колонисты прощали ему немало.
Самым скандальным цехом был, конечно, литейный. Это был кирпичный сарай с крышей довольно-таки дырявой. В сарае стоит литейный барабан. В круглое отверстие на его боку набрасывается «сырье», винтовые патроны, оставшиеся от ружей старых систем, измятые, покрытые зеленью и грязью. Не брезговал Соломон Давидович и всяким другим медным ломом. Из того же круглого отверстия выливается в ковши расплавленная медь. К барабану приделана форсунка, а под крышей в углу — бак с нефтью. Все это оборудование далеко не первой молодости — продырявлено и проржавлено.
Система барабана, форсунки и бака, в сущности, очень проста и не заключает в себе ничего таинственного, но мастер-литейщик Баньковский, бывший кустарь и бывший владелец барабана, имеет вид очень таинственный: ему одному известны секреты системы.
В литейной кипит работа. У столика шишельников работают малыши. Все они одеты в поношенные спецовки, очевидно, раньше принадлежавшие более взрослому населению колонии: брюки слишком велики, нои целыми гармониями укладываются на худых ногах пацанов, рукава слишком длинны.
На полу литейной расположены опоки, возле которых копаются формовщики — колонисты постарше: Нестеренко, Синицын, Зырянский. У одной из стен старая формовочная машина, на ней работает виднейший специалист по формовке, худой, серьезный Крусков из седьмой бригады.
Литейная полна дыму. Он все время пробивается из барабана, из литейной он может выходить только через дырки в крыше. Каждый день между мастером Баньковским и колонистами происходят такие разговоыры:
— Товарищ Баньковский! Нельзя же работать!
— Почему нельзя?
— Дым! Куда это годится? Это же вредный дым — медный!
— Ничего не вредный. Я на нем всю жизнь работаю.
Через щели в крыше, через окна и двери дым расходится по всей колонии и в часы отливки желтоватым, сладким туманом гуляет между зданиями. Молодой доктор, сам бывший колонист, Колька Вершнев, лобастый и кучерявый, бегает из кабинета в кабинет, стучит кулаками по столам, потрясает томиком Брокгауза — Ефрона и угрожает, закикаясь:
— Я п-пойду к п-прокурору. Литейная л-лихорадка! Вы з-знаете, что это т-такое? П-прочитайте!
Этого самого доктора Алексей Степанович давно знает. Он морщит лоб, снимает и одевает пенсне:
— Призываю тебя, Николай, к порядку. Прокурор нам вентиляции не сделает. Он закроет литейную.
— И п-пускай закрывает!
— А за какие деньги я тебе зубоврачебное кресло куплю? А синий свет? Ты мне покою уже полгода не даешь. Синий свет! Ты обойдешься без синего света?
— В каждой паршивой амбулатории есть с-синий свет!
— Значит, не обойдешься?
— Так что? Будем т-травить п-пацанов?
— Надо вентиляцию делать. Я нажимаю, и ты нажимай. Вот сегодня комсомольское.
На комсомольском собрании Колька размахивает Брокгаузом — Ефроном и вспоминает некоторые термины, усвоенные им отнюдь не в медицинском институте:
— З-занудливое п-производство т-такое!
И другие комсомольцы «парятся», вздымают кулаки. Марк Грингауз направляет черные, печальные глаза на Соломона Давидовича:
— Разве можно допустить такой дым, когда вся страна реконструируется?
Соломон Давидович сидит в углу класса на стуле — за партой его тело поместиться не может. Он презрительно вытягивает полные, непослушные губы:
— Какой там дым?
— Отвратительный! Какой! И вообще нежелательный! И дляч здоровья неподходящий!
Это говорит Похожай, чудесно-темноглазый, всегда веселый и остроумный.
Соломон Давидович устанавливает локоть на колено и протягивает к собранию руку жестом, полным здравомыслия:
— Это же вам производство. Если вы хотите поправить здоровье, так нужно ехать в какой-нибудь такой Крым или, скажем, в Ялту. А это завод.
В собрании подымается общий галдеж.
— Чего вы кричите? Ну хорошо, поставим трубу.
— Надо поручить совету бригадиров взяться за вас как следует.
Теперь и Соломон Давидович рассердился. Опираясь на колени, он тяжело поднимается, шагает вперед, его лицо наливается кровью.
— Что это за такие разговоры, товарищи комсомольцы? Совет бригадиров за меня возьмется! Они из меня денег натрусят или, может, вентиляцию? Я строил этот паршивый завод или, может, проектировал?
— У вас есть деньги.
— Это разве те деньги? Это совсем другие деньги.
— Вы «стадион» проектировали!
— Проектировали, так что? Вы работаете сейчас под крышей. Вы думаете, это хорошо делают некоторые комсомольцы? Он смотрит на токарный тстанок и говорит: соломорезка! Он не хочет делать масленки, а ему хочется делать какой-нибудь блюминг. Он без блюминга жить не может!
— Индустриализация, Соломон Давидович!
— Ах, так я не понимаю ничего в индустриализации! Вы еще будете меня учить! Индустриализацию нужно еще заработать, к вашему сведению. Вот этим вот местом! — Соломон Давидович с трудом достал рукой до своей толстой шеи. — А вы хотите, чтобы добрая старушка принесла вам индустриализацию и вентиляцию.
— А трубу все-таки поставьте!
— И поставлю.
— И поставьте!
Расстроенный и сердитый Соломон Давидович направляется в литейный цех. Там его немедленно атакуют шишельники, и Петька Кравчук кричит:
— Это что, спецовка? Да? Эту спецовку Нестеренко носил, а теперь я ношу? Да? И здесь дырка, и здесь дырка!
Соломон Давидович брезгливо подымает ладони:
— Скажите пожалуйста, дырочка там! Ну что ты мне тыкаешь свои рукава? Длинные — это совсем не плохо. А длинные — что такое? Возьми и подверни, вот так.
— Ой, и хитрый же вы, Соломон Давидович!
— Ничего я не хитрый! А ты лучше скажи, сколько ты шишек сделал?
— Вчера сто двадцать три.
— Вот видишь? По копейке — рубль двадцать три копейки.
— Это разве расценка — копейка! И набить нужно, и проволоку нарезать, и сушить.
— А ты хотел как? Чтобы я тебе платил копейку, а ты будешь в носу ковырять?
Из дальнего угла раздается голос Нестеренко:
— Когда же вентиляция будет? Соломон Давидович?
— А ты думаешь, тебе нужна вентиляция, а мне не нужна вентиляция? Волончук сделает.
— Волончук? Ну! Это будет вентиляция, воображаю!
— Ничего ты не можешь воображать. Он завтра сделает.
Вместе с Волончуком, молчаливым и угрюмым и, несмотря на это, мастером на все руки, Соломон Давидович несколько раз обошел цех, долго задирал глаза на дырявую крышу.
Волончук на крышу не смотрел:
— Трубу, конечно, отчего не поставить. Только я не кровельщик.
— Товарищ Волончук. Вы не кровельщик, я не кровельщик. А трубу нужно поставить.
Ваня Гальченко работал в литейном цехе, и ему все нравилось: и таинственный барабан, и литейный дым, и борьба с этим дымом, и борьба с Соломоном Давидовичем, и сам Соломон Давидович. Не понравилось ему только, что Рыжиков был назначен тоже в литейный цех — на подноску земли.
6. ПЕТЛИ
Ванда Стадницкая с трудом привыкала к пятой девичьей бригаде. Она как будто не замечала ни нарядности и чистоты спальни, ни ласковой деликатности новых товарищей, ни вечернего их щебетания, ни строго порядка в колонии. Молча она выслушивала инструктивные наставления Клавы Кашириной, кивала головой и скорее отходила, чтобы по целым часам стоять у окна и рассматривать все одну и ту же картину: убегающую дорожку парка, ряд березовых вершин и небо. В столовой она боком сидела на своем месте, как будто собиралась каждую минуту вскочить и убежать, ела мало, почти не поднимая взгляда от тарелки. И новое школьное платье, которое она получила в первый же день: синяя шерстяная юбка в складку и две миленькие батистовые блузки — очень простой и изящный наряд, который ел шел и делал ее юной, розовой и прекрасной, — и блестящие вымытые волосы — ничто ее не развлекало и не интересовало.
В швейной мастерской, которая помещалась в одной из комнат в здании школы, Ванде предложили было серьезную работу, но оказалось, что она ничего не умеет делать. Тогда ей поручили метать петли. Эту работу обычно выполняли самые маленькие, таких в бригаде было около полдюжины: бойкие, веселые, тонконогие, у них по углам спальни водились куклы. Но и петли Ванда метала очень плохо, медленно, лениво. Старшие молча наблюдали, неодобрительно поглядывали друг на друга, показывали, поправляли. Ванда покорно выслушивала их замечания, на время уступала им работу, скучно посматривала боком, как ловкая, юркая игла мелькает между розовыми опытными пальчиками.
Однажды Ванда пришла в мастерскую, когда уже давно стучали машинки. Не отрываясь от работы, Клава спросила:
— Ванда, почему ты опоздала?
Ванда не ответила.
— А вчера ты ушла раньше времени. Почему?
Неожиданно Ванда заговорила:
— Ну что же, и скажу. Не буду работать: не хочу.
— Не будешь работать? А как же ты будешь жить?
— Ну и пусть. Поживу без ваших петель.
— Стыдно, Ванда. Надо учиться. Мы все с петель начинали.
Ванда бросила работу. В горле у нее стояли рыдания, она дико оглядела комнату:
— Куда мне до вас! Петлями начинали! А я кончу петлей!
Она вышла из комнаты, хлопнула дверью.
Вечером она лежала, отвернувшись к стене, ужинать не пошла. Девочки посматривали на ее белокурый, нежный затылок испуганными глазами. Клава сводила брови и что-то шептала про себя.
Утром, когда Ванда одна гуляла по спальне, к ней пришел Захаров. При виде его она покраснела и поправила юбку.
Он улыбнулся грустно, сел у стола:
— Что случилось, Ванда?
Ванда не ответила, продолжала смотреть в окно. Он помолчал.
— В столярной хочешь работать? Там интересно: дерево!
Она быстро повернулась к нему.
— Ой, какой же вы человек. Такое придумали: в столярной!
— Хорошо придумал. Ты вообрази: в столярной!
— Будут смеяться.
— Напротив. Первая девушка в нашей колонии пойдет в столярную. Честь какая! А то девчата все считают: их дело тряпки. Неправильно считают.
Ванда задорно взметнула ресницы:
— А что же вы думаете? И пойду. В столярную? Пойду. Сейчас?
— Идем сейчас.
— Идем. — Он повернулся и, оборачиваясь, пошел к двери, она вприпрыжку побежала за ним и взяла его под руку:
— Это вы нарочно придумали?
— Нарочно.
— У вас все нарочно?
— Решительно все, — сказал он, смеясь. — Я туть еще одну вещь придумал.
— Скажите. Про меня?
— Про тебя.
— Скажите, Алексей Степанвович!
Он наклонился к ее уху, прошептал таинственно:
— Потом скажу.
Ванда ответила ему таким же секретно-задушевным шепотом:
— Хорошо.
7. КОРОМЫСЛО
После работы Игорь решил погулять в окрестностях колонии. Взяв с собой книгу, он прошел парк и вышел на плотину. Слева блестел пруд, а справа между двумя скатами холмов в заросшем камышами овраге еле-еле пробивалась речушка. На вершине противоположного холма стояла дача, по белой стене к черепичной крыше поднимались простодушные побеги «крученого паныча», пестрели его синие, лиловые и розовые колокольчики. У самого дома возвышался ряд тополей, за ними темнел приземистый садик. По эту сторона домика деревьев не было, небольшая площадка огорожена была плетнем, на площадке расположился огород. Огород был не такой, как у крестьян: между грядами проложены были дорожки, и кое-где стояли деревянные диванчики.
Игорь заглянул через плетень. На огороде никого не было, только у одного из диванчиков лежала большая рыжая собака. Увидев Игоря, она поднялась, зарычала, потянулась и побежала к дому. Присмотревшись к огороду, Игорь заметил, что ближайшие грядки были политы и у самого плетня, накренившись на кочке, стояла пустая лейка. «Где же они воду берут?» — подумал Игорь, и в этот же момент увидел калитку в плетне, привязанную к нему старой проволокой. Проследив дальше, он увидел, что вниз к речке спускается узенькая, хорошо протоптанная тропинка, а в конце тропинки, у самых камышей, медленно поднимается с двумя ведрами на коромысле Оксана. Ведра были большие, свежеокрашенные в зеленый цвет; по тому, как слабо они раскачивались на коромысле, было видно, как они тяжелы. Это было заметно и по тому, с какими осторожностью и напряжением делала Оксана маленькие шаги.
Игорь быстро сбежал и схватил дужку ближайшего к нему ведра. Оксана пошатнулась от толчка, подняла к нему испуганные глаза:
— Ой!
— Я тебе помогу.
— Ой, не надо! Ой, не трогайте!
— Игорь даже не знал, что у него в запасе имеется такая сила. Одной рукой он шутя поднял вверх выгнутое плоское коромысло, похватил его другой рукой. Оксана еле успела выскочить из-под заходивших вокруг них ведер и коромысла. Выскочила и рассердилась:
— Кто тебя просит? Чего ты пристал?
— Леди! Никто не имеет права…
Договорить было трудно: коромысло вертелось на его плече, как на шарнире. Игорь попробовал остановить его, но стряслась другая беда, тяжесть руки перевесила всю систему, одно ведро пошло к земле, другое нависло почти над головой. Оксана уже смеялась:
— Ты не умеешь, без привычки трудно. Поставь на землю. Вот прицепился, что ты будешь делать! Поставь на землю.
Игорь уже сам догадался, что поставить ведро на землю надо. Оксана заговорила с ним на «ты». Ему было весело.
— Дорогая Оксана! Это правильная мысль — поставить их на землю. К черту это допотопное изобретение. Как оно называется?
— Да коромысло ж!
— Коромысло? Получите его в полное ваше распоряжение.
Он взял ведра в руки, потащил в горку. Нести было так тяжело, что он не мог даже говорить. Оксана шла сзади и волновалась:
— И где ты взялся со своей помощью? Поставь ведра, тебе говорю.
Но когда Игорь поставил ведра у самого плетня, она глянула на него из-под дрожащих ресниц и улыбнулась:
— Спасибо.
— Разве можно такое… носить? Это же черти, а не ведра. Это кровожадная эксплуатация!
— А как же ты хочешь? Без воды сидеть? Огород пропадет без воды.
— Культурные люди в таких случаях водопровод устраивают, а не носят на этих самых коромыслах.
— А у нас вся деревня на коромыслах носит. Тут совсем близко. И вода добрая, ключевая.
Оксана уже хозяйничала на огороде. Она легко подняла ведро, отлила воды в лейку и пошла по узкой меже между грядами картофеля. Игорь любовался ее склоненной головкой, на которой рассыпались к вискам темно-каштановые волосы. Она бросила на него взгляд искоса, но ничего не сказала.
— Давай я тебе помогу.
— У нас другой лейки нету.
— А ты мне эту отдай.
— Ты не умеешь.
— Почему ты так стараешься? Ему барыши, ироду, а ты работаешь. Твой хозяин — он эксплуататор.
— Все люди работают, — сказала Оксана.
— Твой хозяин работает?
— Работает.
— Он эксплуататор, твой хозяин. Он имеет право держать батрачку? Имеет право?
— Я не батрачка. И он не хоязин вовсе, вы все врете. Он хороший человек, ты такого еще и не видел. И не смей говорить, — проговорила Оксана с обидой и сердито посмотрела на Игоря.
Она перевернула пустую лейку, на стебли растений упали последние струйки.
— Картошка всем людям нужна. Ты любишь картошку?
— На этот вопрос Игорь почему-то не ответил.
— Ты ел когда-нибудь свою картошку?
Вопрос ударил Игорч с фронта, а с тылу ударил другой вопрос:
— Я не помешал? Может, я помешал, так сказать?
Оглянувшись, Игорь увидел Мишу Гонтаря. Миша был в парадном костюме, но этот костюм не укарашал Мишу. Белый широкий воротник находился даже в некотором противоречии с его физиономией, в настоящую минуту выражавшей подозрительность и недовольство.
Оксана ответила:
— Здравствуй, Михайло. Ничего, не помешал.
Игорь саркастически улыбнулся:
— Миша ревнует.
Оксана гневно удивилась. Разгневался и Гонтарь:
— Ты, Чернявин, зря языком!
У самой дачи молодой женский голос позвал:
— Оксана! Скорее беги сюда, скорее!
Оксана поставила поливалку на землю и убежала.
Колонисты помолчали, потом Гонтарь постучал носком ярко начищенного ботинка в плетень и сказал со смущенным хрипом:
— А только ты сюда не ходи, Чернявин!
— Как это: «не ходи»?
— А так, не ходи. Нечего тебе здесь делать.
— А если я здесь найду для себя работу?
— Какую работу? Он найдет работу!
— А, например, картошку поливать.
— Я тебе говорю: не ходи!
Игорь склонился над плетнем:
— Сейчас подумаю: ходить или не ходить?
Миша вдруг закричал:
— Иди отсюда к черту! Найди себе другое место и думай!
Игорь отступил от плетня, с ехидной внимательностью посмотрел на Гонтаря:
— Милорд! Как сильно вы влюбились!
Светло-серые, широко расставленные глаза Гонтаря засверкали. Он замотал головой так, что его жесткие патлы рассыпались по лбу и ушам.
— Это такие, как ты, влюбляются, барчуки!
Игорь демонически захохотал и побежал вниз, к пруду.
8. КАЖДОМУ СВОЕ
В первой бригаде Рыжикова встретили сдержанно. Мало доверия внушала его мясисто-подвижная физиономия, зеленоватые глаза. Дошел до первой бригады и рассказ о том, как Игорь Чернявин, старый знакомый Рыжикова, вместо приветствия сразу сгреб его и стал душить. Воленко был недоволен назначением Рыжикова в его бригаду, ходил к Виктору Торскому спорить, перечисляя фамилии: Левитин, Руслан Горохов, Ножик, а теперь еще и Рыжиков. Но Виктор Торский ничуть не был поражен этим списком:
— Ты думаешь — у тебя одного? Пожалуйста, в восьмой: Гонтарь, Середин, Яновский, прибавился Чернявин. В десятой: Синичка, Смехотин, Борода, а бригадир какой — ребенок, Илюша Руднев. А у тебя, подумаешь, Ножик! Ножик хороший мальчишка, только фантазер. Зато актив у тебя какой: Колос, Радченко, Яблочкин, Бломберг. Пожалуйста, возьми себе Чернявина, а Рыжикова отдай.
Воленко подумал-подумал и ушел молча.
Рыжикову он сказал на первом бригадном собрании, после того как сухо и коротко познакомил его с бригадой: