Альмус Пиккербо печатал научные статьи — и печатал часто. Их помещали в «Среднезападном медицинском альманахе», выходившем раз в три месяца и числившем в своей коллегии наряду с прочими тринадцатью редакторами также и самого Пиккербо. Он открыл микроба эпилепсии и микроба рака — двух совершенно различных микробов рака. Обычно ему требовалось две недели, чтобы сделать открытие, написать статью и пропустить ее через печать. Мартин не обладал такой завидной легкостью.
Он ставил опыты, повторял их, проклинал все на свете, не давал Леоре спать, учил ее приготовлять среду и раздражался ее замечаниями насчет агара. Он орал на стенографистку; ни разу пастор конгрегациональной церкви имени Джонатана Эдвардса не мог уломать его прочесть доклад в Библейской школе; и все-таки месяцы шли, а его статья не была еще закончена.
Первым поднял протест почтеннейший мэр Наутилуса. Возвращаясь как-то в два часа ночи домой с чрезвычайно приятной игры в «железку» с участием Ф.Кс.Джордана и завернув для сокращения дороги в переулок за Ситихоллом, мэр Пью увидел, как Мартин угрюмо ставил пробирки в термостат, в то время как Леора сидела в углу и курила. На другой день он вызвал Мартина и прочел ему наставление:
— Док, я не хочу соваться в работу вашего Отдела. Таково мое правило: в чужие дела не соваться, — но я поражаюсь: пройдя школу такого деляги, как Пиккербо, агитатора в семьдесят лошадиных сил, вы должны были бы знать, что глупо до черта тратить столько времени на лабораторию, когда вы можете за тридцать долларов в неделю нанять первоклассного лаборанта. Первая ваша задача — улещать крикунов, которые только и знают, что нападать на администрацию. Выступайте с речами в церквах и клубах, помогайте мне распространять идеи, за которые мы боремся.
«Он, кажется, прав, — раздумывал Мартин. — Я никудышный бактериолог. Я, верно, никогда не слажу с этим опытом. Здесь мое дело — отучать жевальщиков табака плевать на тротуары. Кто дал мне право тратить на что-либо другое деньги налогоплательщиков?»
Но на той же неделе он прочитал опубликованное Мак-Герковским биологическим институтом в Нью-Йорке краткое сообщение, что доктору Максу Готлибу удалось синтетическим методом, in vitro, получить антитела.
Он представил себе, как молчаливый Готлиб, нисколько не упиваясь победой, заперся в своей лаборатории и разносит журналы за преувеличенные отзывы о его работе; образ этот становился все более четким, и Мартин пережил чувство, какое испытывает скромный офицер, несущий службу на пустынном острове, когда он вдруг услышит, что его полк отправляется в увеселительную прогулку — на пограничную войну.
Затем разразился над ним гнев миссис Мак-Кендлес.
Миссис Мак-Кендлес была одно время горничной, потом сиделкой, потом наперсницей, а потом женой немощного мистера Мак-Кендлеса — бакалейщика-оптовика и домовладельца. Когда он умер, она получила в наследство все его имущество. Не обошлось, конечно, без процесса, но у нее был превосходный адвокат.
Она была угрюмая, некрасивая, мелочная женщина сомнительной репутации и притом нимфоманка. Наутилусское общество не открыло перед нею свои двери, но у себя дома в непроветренной гостиной, на заплесневелой кожаной кушетке она принимала пожилых женатых людей, потрепанных и вечно харкающих, молодого полисмена, которому часто давала деньги в долг, и подрядчика-политика Ф.Кс.Джордана.
В Шведском Овраге ей принадлежал целый квартал самых грязных домов Наутилуса. Мартин составил карту распространения туберкулеза в этих домах и, посовещавшись с доктором Окфордом и Леорой, объявил их «рассадниками смерти». Он хотел стереть их с лица земли, но полицейские полномочия директора Отдела Общественного Здравоохранения были довольно неопределенны. Пиккербо обладал большою властью только потому, что никогда ею не пользовался.
Мартин решил добиться сноса домов миссис Мак-Кендлес через суд. Ее адвокат был в то же время и адвокатом Ф.Кс.Джордана, и самым красноречивым свидетелем против Мартина выступил доктор Эрвинг Уотерс. Но случилось так, что за отсутствием постоянного судьи дело слушалось перед невежественным и честным человеком, который аннулировал выхлопотанный адвокатом миссис Мак-Кендлес судебный запрет и уполномочил Отдел Общественного Здравоохранения применять такие меры, какие предписывает в чрезвычайных случаях городское законоположение.
В этот вечер Мартин пробурчал, обращаясь к юному Окфорду:
— Руфус, вы, конечно, ни на минуту не допускаете мысли, что Мак-Кендлес и Джордан воздержатся от кассационной жалобы? Давайте разделаемся с домами, пока это сравнительно законно! А?
— Есть, капитан, — сказал Окфорд и добавил: — А когда нас отсюда вышибут, поедем в Орегон и займемся там частной практикой. Кстати, на санитарного инспектора мы вполне можем положиться: Джордан с полгода тому назад обольстил его сестру.
На рассвете возглавляемая Мартином и Окфордом ватага молодцов в синих комбинезонах, веселая, неистовая, вторглась во владения миссис Мак-Кендлес, выгнала жильцов на улицу и принялась растаскивать ветхие строения. В полдень, когда пришли адвокаты, а жильцы были уже водворены в реквизированные для них Мартином новые квартиры, разбойники подожгли нижние этажи, и в полчаса строения были уничтожены.
Ф.Кс.Джордан прибыл на театр военных действий во втором часу. Вымазанный в саже Мартин и покрытый слоем пыли Окфорд пили принесенный Леорой кофе.
— Так, ребята, — сказал Джордан, — вы нас обскакали! Однако в другой раз, когда захотите проделать такую штуку, пустите в ход динамит — сбережете много времени. Знаете, ребята, вы мне нравитесь, мне жаль, что я должен учинить вам то, что учиню. Но да помогут вам все святые, потому что, дайте только срок, и я вас отучу шутить с огнем.
Клэй Тредголд пришел в восторг от их любительского поджога:
— Чудесно! Я буду поддерживать ваш ОНЗ во всех его начинаниях.
Мартина это обещание не очень обрадовало, так как Тредголд и компания становились слишком уж требовательны. Они признали Мартина и Леору такими же вольнодумцами, как сами они, и очень занимательными, но у них решено было также (задолго до того, как Эроусмиты с переездом в Наутилус по-настоящему родились на свет), что их Группе принадлежит монополия на вольнодумство и занимательность, и они настаивали, чтобы Эроусмиты являлись к ним на коктейли и на покер каждую субботу и каждое воскресенье. Они не могли понять, почему Мартин предпочитает проводить время в лаборатории, корпя над какой-то ерундой, именуемой «стрептолизином» и не имеющей ничего общего с коктейлями, автомобилями, стальными ветряными двигателями или страховыми операциями.
Однажды вечером, недели через две после разрушения домов Мак-Кендлес, Мартин засиделся в лаборатории. Он даже не производил опытов, которыми мог бы развлечь Группу — показать, как от колоний бактерий мутнеет жидкость или как вещества вдруг меняют окраску. Он просто сидел за столом, углубившись в таблицу логарифмов. Леоры не было, и он бормотал:
— Черт, надо ж ей было как раз сегодня взять и заболеть?
Тредголд, Шлемиль и их жены затеяли «вылазку» в Старое Сельское Подворье. Они позвонили Мартину на квартиру и узнали, где он. С переулка за Сити-холлом они заглянули к нему в окно и увидели его, мрачного и одинокого.
Тредголда осенило вдохновение:
— Вытащим парня, пускай встряхнется. Сперва слетаем домой, намешаем коктейлей и привезем сюда — устроим ему приятный сюрприз.
Через полчаса Тредголд шумно ворвался в лабораторию.
— Так-то вы проводите весенний лунный вечер, о юный Эроусплин! Едем с нами, потанцуем. Живо! Шапку в охапку!
— Черт возьми, Клэй! Я бы рад, но, право, не могу. Должен работать; ну, просто никак не могу.
— Вздор! Бросьте ерундить! Вы и так заработались. Гляньте, что вам принес папаша. Будьте паинькой. Опрокиньте два-три коктейля, и вы увидите вещи в новом свете.
Мартин показал себя паинькой, но вещей в новом свете не увидел. Тредголд не слушал никаких возражений. Мартин продолжал отнекиваться, сперва ласково, потом немного жестко. Под окном Шлемиль нажал кнопку автомобильного рожка и не отпускал. Настойчивый, выматывающий нервы рев вырвал у Мартина крик:
— Ради бога, выйдите и велите ему прекратить, прошу вас. И оставьте меня в покое! Я сказал вам, что должен работать!
Тредголд широко раскрыл глаза.
— Я, конечно, уйду. Я не привык навязываться людям со своим вниманием. Извините за беспокойство!
Пока до сознания Мартина дошло, что надо бы извиниться, автомобиль укатил. На другой день и всю неделю он ждал, чтобы Тредголд позвонил ему, а Тредголд ждал, что позвонит Мартин, и кольцо неприязни смыкалось все теснее. Леора и Клара Тредголд виделись раза два, но обеим было не по себе, и через две недели, когда у Тредголдов обедал самый видный врач города и нападал на Мартина, называя его самонадеянным молодым человеком с узким кругозором, Клэй и Клара Тредголд слушали и соглашались.
Оппозиция против Мартина сразу возросла.
Многие врачи настроились против него не только потому, что он расширял бесплатное лечение, но и потому, что он редко искал их помощи и никогда — совета. Мэр Пью считал его бестактным. Клопчук и Ф.Кс.Джордан обвиняли его в подкупности. Репортеры его не любили за скрытность и резкие выпады. А Группа перестала его защищать. Мартин более или менее замечал рост враждебных сил, и ему рисовалось, как сплачиваются за ними сомнительные дельцы, продавцы фальсифицированного молока и мороженого, владельцы антисанитарных лавчонок и грязных доходных домов, люди, всегда ненавидевшие Пиккербо, но не смевшие на него нападать по причине его популярности, — они сплотятся и общими усилиями сокрушат Отдел Народного Здравоохранения… В эти дни он оценил Пиккербо и, как солдат, полюбил свой Отдел.
Мэр Пью дал Мартину понять, что ему во избежание неприятностей лучше подать в отставку. Мартин не желал подавать в отставку. И не желал он также искать поддержки у сограждан. Он исполнял свою работу, опираясь на неколебимое спокойствие Леоры, и старался не замечать гонителей. Но не мог.
В газетах фельетоны и заметки в три строки «от редакции» высмеивали его тиранию, невежество, неопытность. Умерла, после того как полечилась в больнице, старуха, и следователь стал поговаривать, что виноват «этот птенец — помощник нашего всемогущего блюстителя здоровья». Кто-то пустил прозвище «Школьник-падишах», и оно прилипло к Мартину.
В пересудах за «деловыми завтраками», на заседаниях Ассоциации Родителей и Педагогов, в присланном мэру единственном протесте с откровенной подписью Мартину ставили в вину слишком строгую проверку молока и недостаточно строгую проверку молока; попустительство в отношении лиц, не убирающих мусор, и травлю не знающих отдыха метельщиков и мусорщиков; а когда в Чешском квартале появился случай натуральной оспы, высказывалось и такое суждение, что Мартин самолично пришел и привил болезнь.
Как ни смутно было представление горожан о недостатках Мартина, раз утратив веру в него, они ее утратили бесповоротно и с упоением подхватили самопроизвольно возникший слух, что он предал своего благодетеля, их любимого доктора Пиккербо, обольстив Орхидею.
Этой волнующей чертой — безнравственностью — он восстановил против себя все почтенные церкви. Пастор церкви Джонатана Эдвардса оживил свою проповедь «Греховность в капищах Ваала» упоминанием о человеке, «который, подобно падишаху, каковым он себя возомнил, охраняет якобы город от воображаемых опасностей и в то же время заигрывает с тайным пороком, гнездящимся в сокровенных местах; который заключил союз с темными силами зла и мерзости и с грабителями, жиреющими за счет честных, но обманутых тружеников; который не может подняться, мужественный среди мужей, и сказать: я чист сердцем и руки мои чисты».
Правда, кое-кто из восхищенных прихожан подумал, что эта тирада метит в мэра Пью, другие же отнесли ее в адрес Ф.Кс.Джордана, но более прозорливые граждане увидели в ней смелое нападение на чудовище вероломства и разврата, на доктора Эроусмита.
Во всем городе только два священнослужителя его защищали: патер Костелло из ирландской католической церкви и раввин Ровин. Они, оказывается, были между собою в дружбе и оба недолюбливали пастора церкви Джонатана Эдвардса. Они старались вразумить свою паству. Каждый из них утверждал:
— Многие тут ругают исподтишка нашего нового директора Здравоохранения. Если вы хотите кого-нибудь обвинить, выступайте открыто. Я не желаю слушать трусливых намеков. И позвольте сказать вам: счастье для нашего города, что блюстителем народного здоровья он имеет честного и знающего человека!
Но их паства была бедна.
Мартин увидел, что ему конец. Он пробовал понять причину своей непопулярности.
— Дело не только в интригах Джордана, недовольстве Тредголда и подхалимстве Пью. Я сам во всем виноват. Я не умею обхаживать людей, и умасливать, и вытягивать у них обещания помочь мне заботиться об их же здоровье. И не могу я говорить им, как чертовски важна моя работа, уверять, что я один спасаю их всех от неминучей немедленной смерти. Очевидно, чиновник демократического государства должен поступать именно так. Все равно не желаю! Но мне необходимо что-нибудь измыслить, или они сокрушат весь Отдел.
Его осенила мысль. Пиккербо, будучи здесь, сумел бы раздавить — или ласково задушить — оппозицию. Он вспомнил прощальные слова Пиккербо: «Ну, мой мальчик, хоть я уезжаю в Вашингтон, но эта работа всегда остается так же близка моему сердцу, как была, и если вам действительно понадобится моя поддержка, пошлите за мною — я брошу все и приеду».
Мартин написал, давая понять, что очень нуждается в его поддержке.
Пиккербо ответил с первой же почтой — добрый, старый Пиккербо! Но ответ его гласил:
«Не могу выразить, как я огорчен, что в настоящий момент не имею никакой возможности уехать из Вашингтона, однако я уверен, что, привыкнув смотреть на все чересчур серьезно, вы преувеличиваете силу оппозиции. Пишите мне без стеснения в любое время».
— Я расстрелял последний заряд, — оказал Мартин Леоре, — теперь мне крышка. Мэр Пью выставит меня, как только вернется с рыбной ловли. Я опять обанкротился, моя дорогая.
— Ничего ты не обанкротился, и ты должен съесть эту соблазнительную отбивную котлету. А что, нам теперь делать?.. Так или иначе, нам все равно пора сниматься с якоря — я не люблю засиживаться на одном месте, — сказала Леора.
— Что предпринять? Не знаю. Я, пожалуй, мог бы получить работу у Ханзикера. Или вернуться в Дакоту и взяться за частную практику. Больше всего мне хотелось бы сделаться фермером и завести большую двустволку и сгонять со своей земли всех почтенных христиан. Но пока что я намерен остаться здесь. Я еще могу одержать победу, если произойдут два-три чуда и вмешается божественное провидение. Господи, как я устал! Не пойдешь со мною вечером в лабораторию, Ли? Я не засижусь, вернусь рано, правда — к одиннадцати или даже раньше.
Он закончил свою статью о стрептолизине и урвал день, чтобы съездить в Чикаго и переговорить с редактором журнала «Инфекционные заболевания». Смутные чувства владели им, когда он выезжал из Наутилуса. Он вспомнил, как радовался когда-то, что вырвался из Уитсильвании и едет в большой город Наутилус. Круг времени смыкается, прогресс сводится к нулю, и он, Мартин, запутался в пустоте.
Редактор похвалил его статью, принял ее и предложил только одну поправку. Обратный поезд отходил не скоро. Мартин вспомнил, что в Чикаго проживает Ангус Дьюер: работает у Раунсфилда — в частной клинике врачей-специалистов, делящих между собой расходы и прибыль.
Клиника занимала четырнадцать комнат в двадцатиэтажном здании, построенном (или так во всяком случае запомнилось Мартину) из мрамора, золота и рубинов. Приемная, вся тяготеющая к огромному камину, напоминала гостиную какого-нибудь нефтяного магната, но отнюдь не была местом отдохновения. Молодая женщина у входа спросила у Мартина его адрес и на что он жалуется. Сверкающий пуговицами юный паж подлетел с его запиской к сестре, которая помчалась во внутренние апартаменты. До появления Ангуса Мартину пришлось посидеть четверть часа в меньшей, более богатой и еще более угнетающей приемной. За это время он настолько проникся благоговейным трепетом, что согласился бы на любую операцию, какую раунсфилдским хирургам заблагорассудилось бы ему предложить.
Ангус Дьюер был достаточно важен в университете и в Зенитской Городской Больнице, но теперь его самоуверенность в десять раз возросла. Он принял Мартина приветливо; он предложил ему пойти в кафе таким тоном, точно и в самом деле был почти готов пойти с ним в кафе; но рядом с ним Мартин чувствовал себя молодым, неотесанным, бездарным.
Ангус покорил его, проговорив задумчиво:
— Эрвинг Уотерс? Из Дигаммы? Боюсь, что я такого не помню. Ах, да, как же — один из тех медных лбов, что составляют проклятие каждой профессии.
Когда Мартин обрисовал в общих чертах свой конфликт в Наутилусе, Ангус предложил:
— Поступай к нам патологом. Наш через две-три недели уходит. Ты отлично справишься с работой. Сколько ты получаешь — три с половиной тысячи в год? Здесь, полагаю, я мог бы устроить тебя для начала на четыре с половиной, а со временем ты стал бы у нас пайщиком и участвовал бы в прибылях. Дай мне знать, если надумаешь. Раунсфилд просил меня подыскать человека.
С такой возможностью в запасе и с нежностью к Ангусу Мартин вернулся в Наутилус к открытой войне. Когда приехал мэр Пью, он не уволил Мартина, но поставил над ним полномочного директора, друга Пиккербо, доктора Биссекса, футбольного тренера и санитарного директора из Магфорд-колледжа.
Доктор Биссекс первым делом уволил Руфуса Окфорда, потратив на это пять минут, вышел, прочитал доклад в ХАМЛе, затем ввалился опять в Отдел и предложил Мартину подать в отставку.
— Как бы не так! — сказал Мартин. — Будьте честны, Биссекс. Если вы хотите меня вышибить — вышибайте, но действуйте напрямик. В отставку я не подам, а когда вы меня прогоните, я, пожалуй, подам в суд, и, может быть, мне удастся пролить некоторый свет на вас, на нашего почтенного мэра и на Фрэнка Джордана, чтобы вам тут больше не давали разваливать работу.
— Что вы, доктор, что за выражения! Я вас, конечно, не гоню, — сказал Биссекс тоном педагога, привыкшего разговаривать с трудными студентами и с нерадивыми футболистами. — Оставайтесь у нас сколько вам будет угодно. Только в целях экономии я сокращаю вам жалованье до восьмисот долларов в год!
— Прекрасно, сокращайте, и будьте вы прокляты, — сказал Мартин.
Это прозвучало чрезвычайно эффектно и оригинально, но показалось далеко не столь великолепным, когда Леора и Мартин подсчитали, что, связанные договором с домохозяином, они при самой мелочной экономии не могут прожить меньше чем на тысячу в год.
Избавленный от ответственности, Мартин начал составлять собственную фракцию в целях спасения Отдела. Были завербованы раввин Ровин, патер Костелло, Окфорд, решивший остаться в городе и перейти на частную практику, секретарь Совета Профсоюзов, один банкир, считавший Тредголда слишком легкомысленным, и дантист школьной амбулатории — превосходный малый.
— С такими союзниками можно кое-чего добиться! — захлебываясь, говорил он Леоре. — Я не намерен уступать. Я не позволю превратить ОНЗ в ХАМЛ. Биссекс такой же пустобрех, как и Пиккербо, только без его энергии и честности. С ним я расправлюсь! Я не чиновник по натуре, но мне уже рисовался в мечтах новый ОНЗ, не газообразный, а твердый, который действительно спасал бы детишек и предотвращал эпидемии. Я не отступлю! Вот увидишь!
Его сторонники подняли на ноги Торговый клуб и одно время были уверены, что их поддержит старший репортер «Пограничника», «как только ему удастся вдохнуть в шефа мужество полезть в драку». Но воинственность Мартина подрывало чувство стыда. У него постоянно не хватало денег на оплату счетов, а он не привык уламывать обозленных бакалейщиков, получать письма с назойливыми напоминаниями о долге, спорить, стоя в дверях, с обнаглевшими кредиторами. Ему, который несколько дней тому назад был видным должностным лицом, приходилось терпеть, когда ему кричали: «Ладно! Нечего там! Платите немедленно, или я иду за полисменом!» Когда стыд перерос в ужас, доктор Биссекс неожиданно сократил ему жалованье еще на двести долларов.
Мартин ураганом ворвался в кабинет мэра, чтобы потребовать объяснений, и увидел сидевшего с мистером Пью Фрэнка Кс.Джордана. Было ясно, что они оба знают о вторичном сокращении жалованья и считают это превеселой штукой.
Мартин собрал свою фракцию.
— Я подам в суд! — бесновался он.
— Прекрасно, — сказал патер Костелло, а раввин Ровин добавил:
— Дженкинс, адвокат-радикал, поведет ваше дело безвозмездно.
Но мудрый банкир остановил их:
— Вам не с чем идти в суд, пока вы не уволены без уважительной причины. По закону Биссекс вправе сокращать вам жалованье сколько ему угодно. Городское уложение предусматривает твердый оклад только для директора и санитарных инспекторов — больше ни для кого. Вам не на что жаловаться.
С мелодраматическим жестом Мартин возразил:
— Вы скажете, мне не на что жаловаться, когда у меня на глазах разваливают Отдел?
— Не на что, раз городу это все равно.
— Хорошо! Но мне-то не все равно! Умру с голоду, а в отставку не пойду.
— Вы умрете с голоду, если не подадите в отставку, а с вами и ваша жена. Мой план такой, — продолжал банкир, — вы займетесь здесь в городе частной практикой; я дам вам средства на оборудование кабинета и на прочее, а когда придет время — через пять, через десять лет, — мы все опять сплотимся и поставим вас полномочным директором.
— Десять лет ждать… в Наутилусе? Не могу! Я выдохся. Я полный банкрот — в тридцать два года! Подам в отставку. Пущусь снова странствовать, — сказал Мартин.
— Я знаю, что полюблю Чикаго, — сказала Леора.
Он написал Ангусу Дьюеру. Его зачислили патологом в клинику Раунсфилда. Только Ангус написал, что «в настоящее время они не имеют возможности платить ему четыре с половиной тысячи в год, но две с половиной тысячи дадут охотно».
Мартин согласился.
Когда в газетах Наутилуса появилось сообщение, что Мартин подал в отставку, добрые граждане пересмеивались: «Подал в отставку? Как бы не так! Его попросту выгнали взашей». Одна из газет поместила невинную заметку:
«Никто из нас, грешных, не свободен от некоторой доли лицемерия, но когда должностное лицо строит из себя святого, погрязая на деле во всяческих пороках, и пытается прикрыть свое грубое невежество и полную свою несостоятельность, ударяясь в политические интриги, да еще принимает позу оскорбленной невинности, когда выясняется, что и политик-то он никудышный, — тогда даже самый продувной среди нас, старых мошенников, готов возопить и требовать расправы».
Пиккербо написал Мартину из Вашингтона:
«С великим сожалением узнал я, что вы оставили свой пост. Не могу выразить вам, как я разочарован — после всех трудов, которые я понес, вводя вас в работу и знакомя с моими идеалами. Биссекс сообщил мне, что по причине кризиса в городских финансах он вынужден был временно сократить вам оклад. Но, право, лично я скорее стал бы работать в ОНЗе безвозмездно и зарабатывал бы на хлеб, нанявшись куда-нибудь ночным сторожем, нежели отказался бы от борьбы за все благородное и созидательное. Мне очень горько. Я питал к вам искреннюю симпатию, и ваше отступничество, ваше возвращение к частной практике ради одной лишь коммерческой выгоды, ваше решение продаться за очень, полагаю, высокое жалованье явилось для меня величайшим ударом изо всех, какие выпадали мне на долю за последнее время».
Подъезжая к Чикаго, Мартин думал вслух:
— Никогда б не поверил, что могу потерпеть такое гнусное поражение. Больше не заманишь меня в лабораторию или в охрану народного здоровья. Кончено! Буду только зарабатывать деньги.
Клиника Раунсфилда, надо полагать, просто золоченая ловушка для дураков — запугивают несчастных миллионеров до того, что они идут на все мыслимые и немыслимые обследования и операции, какие может предложить медицинская коммерция. Надеюсь, что так! Чего мне ждать? Буду до конца своей жизни врачом-коммерсантом, членом торговой ассоциации. Надеюсь, на это у меня достанет ума!
Все умные люди — бандиты. Они честны со своими друзьями, но всех остальных презирают. И как не презирать, когда толпа презирает тех, кто не грабит? У Ангуса Дьюера достало ума понять это с самого начала, еще в университете. Он, вероятно, владеет в совершенстве хирургической техникой, но ему известно, что человек получает только то, что сумел заграбастать. Подумать, сколько лет понадобилось мне, чтобы понять простую вещь, которая была ему ясна всегда!
Знаешь, что я сделаю? Я буду держаться за клинику Раунсфилда, пока не стану зарабатывать, скажем, тридцать тысяч в год, а тогда я приглашу Окфорда и открою собственную клинику, где буду сам и терапевтом и полным хозяином всего предприятия, и буду выжимать из больных все деньги, какие удастся.
Прекрасно, если людям только того и надо, — поменьше лечения, побольше ковров, — что ж, пусть платят за ковры!
Никогда б не поверил, что так обанкрочусь: сделаться коммерсантом и не желать ничего другого! Да, я не желаю быть ничем другим, поверь мне! Я дошел до точки!
25
Потом в течение года, каждый день которого был длиннее бессонной ночи, хотя весь этот год пронесся без событий, без весны и осени, без волнений, Мартин был добросовестным механиком самой солидной, самой светлой и чистой и самой унылой медицинской фабрики — клиники Раунсфилда. Ему не на что было жаловаться. Правда, в клинике, пожалуй, слишком много просвечивали рентгеном искалеченных светской жизнью женщин, которым больше пользы принесли бы роды и мытье полов, чем изящные маленькие рентгенограммы; и, может быть, слишком кровожадно хмурились на каждую миндалину; но, конечно, не было на свете фабрики столь хорошо оборудованной и столь лестно дорогой, и ни одна другая не могла бы так быстро прогонять свое человеческое сырье через столько процессов обработки. Мартин Эроусмит, некогда смотревший свысока на всяких Пиккербо и Винтеров, питал к Раунсфилду и Ангусу Дьюеру и другим искусным, вылощенным специалистам клиники только уважение человека бедного и необеспеченного к ловкому и богатому.
В Ангусе Мартина восхищали твердое знание цели и постоянство в привычках.
Ангус ежедневно плавал в бассейне или брал урок фехтования; он плавал легко, а фехтовал, как демон, с каменным лицом. Спать ложился не позже половины двенадцатого; никогда не пил больше чем раз в день; и никогда не читал и не говорил ничего такого, что не служило бы к вящему преуспеянию блестящего молодого хирурга. Его подчиненные знали, что доктор Дьюер непременно явится минута в минуту, безукоризненно одетый, абсолютно трезвый, очень спокойный и убийственно холодный по отношению ко всякой сестре, которая допустит оплошность или понадеется на улыбку.
Мартин без страха отдался бы в руки невозмутимого, но рьяного изымателя миндалин, подчинился бы Ангусу для вскрытия брюшины и Раунсфилду для любой операции в мозгу — при условии, что сам он был бы вполне уверен в необходимости хирургического вмешательства, но он никак не мог возвыситься до процветающей в клинике лирической веры, что каждая часть тела, без которой человек может как-нибудь обойтись, должна быть немедленно удалена.
Этот год, проведенный в Чикаго, был отравлен тем, что весь свой рабочий день Мартин не жил. Шевеля проворными руками и одной десятой мозга, он делал анализ крови и мочи, проверку на Вассермана, изредка вскрытие, и все это время был мертвецом в белом кафельном гробу. Утопая в словоблудии Пиккербо и сплетнях Уитсильвании, он жил, он боролся с окружающим. Теперь бороться было не с чем.
Отработав свои часы, он почти что жил. Вдвоем с Леорой они открыли мир книжных и художественных магазинов, и театров, и концертов. Они читали романы, читали историю и путешествия; на обедах у Раунсфилда или Ангуса они разговаривали с журналистами, инженерами, банкирами, купцами. Смотрели русскую пьесу, слушали Мишу Эльмана, читали готлибовского любимца — Рабле. Мартин научился флиртовать не по-мальчишески, Леора впервые в жизни побывала у парикмахера и маникюрши и стала брать уроки французского языка. Она звала когда-то Мартина «гонителем лжи», «искателем истины». Теперь они решили, обсуждая этот вопрос в тесной квартирке из двух с половиной комнат, что большинство людей, именующих себя искателями истины, — людей, которые походя болтают об истине, точно она какой-то осязательный предмет, существующий сам по себе, как дом, или хлеб, или соль, — что эти люди стремятся не столько найти истину, сколько облегчить свой умственный зуд. В романах эти искатели выпытывали «тайну жизни» в лабораториях, где, по-видимому, не было ни реактивов, ни бунзеновоких горелок; или они отправлялись, неся большие затраты, претерпевая тяжелые неудобства из-за духоты в поездах и непрошенных змей, в обители гималайских отшельников и узнавали от антисанитарных мудрецов, что Дух становится способен на всякого рода возвышенные деяния, если человек тридцать или сорок лет будет есть рис и созерцать свой пуп.
На эти высокие материи Мартин отвечал: «Ерунда!» Он настаивал, что нет никакой Истины, а есть только много истин; что Истина не яркокрылая птица, которую надо выследить в горах и поймать за хвост, а скептическое отношение к жизни. Он настаивал: самое большее, на что может рассчитывать человек, это что он благодаря упорству или удаче будет делать такую работу, которая доставит ему радость, и сумеет в своей области глубже вникнуть в факты, чем любой рядовой работник.
Эта механистическая философия не давала ему убеждения, что сам он должным образом прогрессирует. Когда он пробовал ровняться на раунсфилдских специалистов или на их коллег, он еще больше приходил в уныние, чем в свое время из-за надменной отповеди доктора Гесселинка из Гронингена. На торжественных завтраках в клинике он встречал хирургов из Лондона, Нью-Йорка, Бостона; людей, обладающих лимузинами и положением в обществе и оскорбительной веселостью