«Я в жизни не был так пьян. Хорошо бы глотнуть спиртного и протрезвиться!» — терзался он. Он строил истерические и совершенно неосуществимые планы побега. И тут миссис Пиккербо, вернувшись от близнецов, которые все еще не угомонились, села за арфу.
Отцветшая, довольно грузная женщина, она, играя, впала в мечтательность, и Мартин вдруг представил ее себе веселой, милой, как голубка, девушкой, пленившейся энергичным молодым студентом-медиком Альмусом Пиккербо. Она была, конечно, типичной девушкой конца восьмидесятых и начала девяностых годов — наивного, идиллического века Хоуэлса, когда молодые люди были целомудренны, играли в крокет и пели «На речке Суонни»; очарованная сладостью сирени, девушка сидела на крылечке и мечтала, что, когда она выйдет замуж, у них будет никелированная печка с низкой топкой и сын, который станет миссионером или миллионером.
В первый раз за весь вечер Мартину удалось вложить почтительную сердечность в свое «Так приятно было послушать». Он торжествовал и несколько оправился от недомогания.
Но вечерняя оргия еще только началась.
Играли в птиже, которые Мартин ненавидел и в которых Леора была очень слаба. Представляли шарады, в которых Пиккербо превзошел самого себя. Он был бесподобен, когда сидел на полу в шубе своей жены, изображая тюленя на льдине. Потом должны были ставить шараду Мартин, Орхидея и Гиацинта (двенадцати лет) — и тут возникли осложнения.
Орхидея была так же простодушно-весела, так же улыбалась, хлопала в ладоши и прыгала, как ее младшие сестры, но ей было девятнадцать лет — взрослая девушка. Несомненно, она была невинна и любила Целомудренное и Здоровое Чтение, как утверждал Пиккербо (он утверждал это очень часто), но она не осталась нечувствительной к присутствию молодого человека, хотя бы и женатого.
Она надумала разыграть шараду «су-дно», где нищая парижанка просит милостыню, а потом у корзины с цветами выпадает дно. Поднимаясь на верх рядиться, она висла на руке у Мартина, припрыгивала и щебетала:
— Ах, доктор, я страшно рада, что у папы будет такой помощник, как вы, — молодой человек, да еще приятной наружности. Ах, я сказала что-то ужасное? Но я ничего особенного не думала: просто вы с виду спортсмен и все такое, а прежний помощник директора (только не передавайте папе) был старый хрыч!
Мартин увидел карие глаза и откровенные девичьи губы. Когда же Орхидея в роли нищенки надела изящно-свободное платье, он приметил также стройные ноги и молодую грудь. Девушка ему улыбнулась, точно старому знакомому, и сказала доверительно:
— Мы им покажем! Я знаю, что вы превосходный актер!
Торопливо сбегая вниз по лестнице, она не взяла его под руку, и тогда он взял ее сам, слегка прижал к груди ее локоть, — и в смущении, с подчеркнутой поспешностью выпустил.
Со дня своей женитьбы он был так поглощен Леорой, как любовницей, как товарищем, как помощницей, что до этого часа самой отчаянной эскападой было для него заглядеться иногда в вагоне на хорошенькую девушку. Но румяное юное веселье Орхидеи его взволновало. Он хотел от нее избавиться, надеялся, что избавиться не удастся, и впервые за все годы не смел смотреть Леоре в глаза.
Начались акробатические игры, в которых особенно выделялась Орхидея: она не носила корсета, любила танцевать и хвалила ловкость Мартина в игре «Делай, как я».
Всех дочерей, кроме Орхидеи, услали спать, и фестиваль увенчался тем, что Пиккербо назвал «тихой научной беседой у камелька» — иначе говоря его высказываниями о хороших дорогах, сельской санитарии, идеалах в политике и методах подшивки бумаг в Отделах Здравоохранения. Весь этот тихий час или, может быть, полтора часа Мартин видел, что Орхидея разглядывает его волосы, склад его рта, его пальцы, и у него снова и снова возникала мысль о том, какое это безобидное удовольствие — держать в руке ее доверчивую лапку.
Он видел также, что Леора наблюдает за ними обоими, и сильно страдал и не извлек существенной пользы из замечаний Пиккербо о ценности дезинфицирующих средств. Когда Пиккербо стал пророчествовать, что через пятнадцать лет Отдел Народного Здравоохранения в Наутилусе расширится втрое и будет располагать большим штатом больничных и школьных врачей на полном окладе и, возможно, отдел возглавит доктор Эроусмит (поскольку сам Пиккербо перейдет к другой загадочной и очень увлекательной деятельности на более широком поприще), Мартин только квакал: «Да… это… это будет чудесно», — а про себя добавлял: «Черт ее побери! Что она вешается на меня?»
В половине девятого он мечтал о побеге, как о величайшем благе. В двенадцать он прощался беспокойно и нехотя.
В гостиницу шли пешком. Не видя перед глазами Орхидею, освеженный прохладой, Мартин забыл о девчонке и снова ухватился за проблему своей работы в Наутилусе.
— Господи, я, кажется, не выдержу. Работать под начальством этого пустомели с его дурацкими стихами о пьянстве…
— Стихи неплохи, — возразила Леора.
— Неплохи? Что ты! Из всех стихотворцев, какие только жили на земле, он, верно, самый дрянной, а в эпидемиологии он смыслит меньше, чем должен бы знать любой человек, ничему не учась. Ну, а когда доходит до… как это называл, бывало, Клиф Клосон (кстати, хотел бы я знать, что сталось с Клифом: он года два не подает вестей), когда доходит до этого «христианнейшего домашнего очага»!.. Ох, разыщем лучше ночной кабак и посидим среди милых тихих взломщиков.
Леора настаивала:
— По-моему, он все-таки ловко закручивает!
— «Закручивает»! Что за выражение!
— Не хуже тех словечек, которые ты сам то и дело вставляешь! Но когда эта страшенная старшая дочка задула в корнет — брр!
— Ну, положим! Играла она здорово!
— Мартин, корнет это такой инструмент, на котором впору играть моему брату. А ты еще воротишь нос от стихов доктора и от моего «закручивает!» Ты сам такая же серая деревенщина, как и я, если не хуже!
— Ну-ну, Леора, я и не знал, что ты способна злиться по пустякам! И неужели ты не понимаешь, как важно… Видишь ли, такой человек, как Пиккербо, своим фиглярством и невежеством делает всю работу по здравоохранению просто смехотворной. Если он объявит, что свежий воздух полезен, то я не только не открою окон, а наоборот, он этим и меня и всякого разумного человека заставит их закрыть. И применять еще слово «наука» к этим несусветным виршам или, как ты их называешь, «стихам» — это ли не кощунство!
— Если вам угодно знать, Мартин Эроусмит, я не намерена поощрять ваших фиглей-миглей с мисс Орхидеей! Ты ее прямо обнял, когда спускался с нею по лестнице, а потом весь вечер пялил на нее глаза! Я терплю, когда ты чертыхаешься, и хандришь, и напиваешься пьян (если только не слишком), но с того завтрака, когда ты заявил мне и Фоксихе: «Не обижайтесь, барышни, но мне случайно вспомнилось, что я помолвлен с вами обеими…» — с того дня ты мой, и я никому не позволю втираться между нами. Я — пещерная женщина, изволь запомнить, а твоя Орхидея с ее приторной улыбкой и громадными ножищами… думаешь, я не видела, как она поглаживала твою руку?.. Орхидея! Не орхидея она, а облепиха!
— Честное слово, я даже не помню, которая из восьми Орхидея.
— Уфф! Значит, ты обнимался с ними со всеми. Впрочем, ну ее к черту! Драться из-за нее я не собираюсь. Я только хотела тебя предостеречь — вот и все.
В вестибюле гостиницы, оставив тщетные попытки найти короткие, веселые и убедительные слова для обещания никогда не флиртовать с Орхидеей, Мартин пробормотал:
— Если ты не против, я еще немного пройдусь. Мне нужно подумать об этой санитарной работе.
Он сидел в конторе Симз-Хауса — удивительно унылой после полуночи и удивительно смрадной.
«Дурак Пиккербо! Сказать бы ему прямо, что вряд ли мы что-нибудь знаем по эпидемиологии, хотя бы того же туберкулеза».
«А все-таки она — славная девочка. Орхидея! Она и впрямь похожа на орхидею — нет, слишком здоровая. Она как взрослый ребенок; на охоту бы с ней ходить! Милая. Прелестная! И держалась так, точно я не старый доктор, а ее ровесник. Я буду вести себя хорошо, как следует, но… Мне хочется поцеловать ее разок… как следует! Я ей нравлюсь. У нее прелестные губы, точно… точно полураспустившаяся роза!»
«Бедная Леора! Удивила ж она меня! Ревнует! Впрочем, у нее на то все права! Ни одна женщина в мире не была для мужчины тем, чем… Ли, родная, разве ты не видишь, дурочка: увивайся я за семнадцатью миллиардами Орхидей, любить я буду тебя одну и никогда никого, кроме тебя!»
«Не могу я ходить и распевать всякую дребедень — Октет — Здравиэт — Панталетт! Даже если б это шло кому-нибудь на пользу, чего пока не видно! Лучше предоставить людям тихо помирать, чем жить и слушать…»
«Леора назвала меня серой деревенщиной. Позвольте сказать вам, сударыня, что я как-никак бакалавр искусств, и, может быть, вы припомните, какие книги читал вам зимою ваш „деревенщина“ — Генри Джеймса и прочих авторов… Ох, она права. Я круглый невежда. Я умею держать в руках пипетку и готовить агар-агар, но я… И все-таки в один прекрасный день я непременно отправлюсь путешествовать, как Сонделиус…»
«Сонделиус! Боже! Если б мне пришлось работать с ним, а не с Пиккербо, я стал бы его рабом».
«Или он тоже крутит вола?»
«Как я сказал? Сонделиус крутит вола? Ну и загнул словечко! Ужас!..»
«Черт! Буду загибать все слова, какие захочу! Я не светский карьерист, вроде Ангуса. Сонделиус тоже крепко загибает, а ведь он вращается в самом культурном обществе».
«Здесь, в Наутилусе, я буду так занят, что даже читать не смогу. А все-таки… Вряд ли они тут много читают, но здесь несомненно найдется немало богатых людей, понимающих, что значит приятный дом. Туалеты, театры и все такое…»
«Вздор!»
Он вышел и забрел в круглосуточную передвижную закусочную, где угрюмо пил кофе. Рядом с ним у длинной полки, заменявшей стол, под окном красного стекла с портретом Джорджа Вашингтона, сидел полисмен, который спросил, жуя бутерброд с гамбургской колбасой:
— Скажите, вы, кажется, новый доктор, помощник Пиккербо? Я видел вас в Сити-холле.
— Да. А скажите, как… гм… как относятся в городе к Пиккербо? Лично вам хотя бы нравится он или нет? Говорите откровенно, потому что я только приступаю к работе и… гм… Вы понимаете?
Придерживая ложку в чашке мясистым пальцем, полисмен хлебнул кофе и начал свою речь, между тем как лоснящийся от жира благодушный повар сочувственно кивал головой.
— Что ж, коли говорить напрямик, он, конечно, изрядный болтун, но с головою — мозговитый парень! Говорит, как по-писанному. И пишет стихи… вы слыхали? Здорово пишет! Да. Многие у нас говорят: «Пиккербо только и знает, что пенье да танцы». Но как я посужу: для нас с вами, доктор, было бы, конечно, довольно, если б он просто следил за молоком, за помойными ямами и чтоб дети чистили зубы. Но тут у нас много разного народу, грязных, ленивых, невежественных иммигрантов, которых нужно приохотить к этой самой гигиене, чтоб они не болели всякими болезнями и не напускали заразу на нас. А старый док Пиккербо — молодец! Поверьте, он сумеет вбить им в башку правильные понятия!
Да, сэр, он — человек дела, не такой слюнтяй, как иные наши доктора. Знаете, однажды он явился на гулянье в праздник святого Патрика, хоть сам он грязный протестант, и они с патером Костелло так спелись, точно век друзьями были, и, разрази меня гром, он еще там стал бороться с одним парнем, хоть тот вдвое его моложе; он его, можно сказать, положил на обе лопатки, так обработал молодчика, что любо-дорого смотреть! У нас в полиции все его любят, и мы только диву даемся, как он умасливает нас исполнять уйму санитарной работы, которую, нам по закону вовсе не положено делать; а другой сидел бы себе в конторе и писал дурацкие приказы. Что и говорить! Парень что надо!
— Понимаю, — сказал Мартин, и на обратном пути в гостиницу он размышлял:
«Воображаю, что сказал бы о нем Готлиб».
«К черту Готлиба! К черту всех, кроме Леоры!»
«Я не намерен провалиться здесь, как провалился в Уитсильвании».
«Пиккербо со временем получит более ответственную работу… Гм!.. Он из тех, кто умеет подластиться, он непременно сделает карьеру! Но так или иначе, я к тому времени подучусь и, может быть, налажу здесь образцовый Отдел Народного Здравоохранения».
«Орхидея сказала, что зимой мы будем кататься на коньках».
«К черту Орхидею!»
20
В докторе Пиккербо Мартин нашел великодушного начальника. Он от души хотел, чтоб его заместитель сам выдумывал и провозглашал какие-нибудь новые «Движения» или «Во имя». Его научные познания были беднее, чем у приличной фельдшерицы, но он не страдал завистливостью и от Мартина требовал только веры в то, что быстрые и шумные переезды с места на место являются средством (а может быть и целью) всякого прогресса.
Мартин с Леорой сняли второй этаж в двухквартирном доме на холме Сошиал Хилл — не холм, а небольшое возвышение среди равнины. Была незатейливая прелесть в этих сплошных лужайках, в широких осененных кленами улицах и радость в освобождении от назойливых уитсильванских соглядатаев.
Но неожиданно с ними стало заигрывать Лучшее, Общество Наутилуса.
Через несколько дней после их приезда Мартина вызвали по телефону, и мужской голос заскрипел:
— Алло, Мартин? Ну, кто с тобой говорит? Держу пари, не угадаешь.
Мартин был очень занят и с трудом удержался от слов: «Пари ваше — до свиданья». Вместо того он прогудел с радушием, какое подобает заместителю директора:
— Боюсь, что и впрямь не узнаю.
— Все-таки попробуй угадать.
— Ага… Клиф Клосон?
— Нет. А ты, знаешь ли, прекрасно выглядишь. Что, за дело? Ну, валяй дальше! Еще разок!
Стенографистка ждала, приготовив карандаши, а Мартин еще не научился не замечать ее присутствия. Он сказал с заметным раздражением:
— Ага! Полагаю, президент Вильсон? Послушайте…
— Ладно, Март, говорит Эрви Уотерс! Что ты на это скажешь?
Шутник, по-видимому, ожидал излияний радости, но прошло добрых десять секунд, пока Мартин соображал, кто такой Эрвинг Уотерс, Наконец, вспомнил: Уотерс, убийственно-нормальный студент-медик, докучавший ему когда-то в Дигамме Пи своею верой в истину, добро и выгоду. Он постарался ответить как мог сердечней:
— Так, так! Что ты здесь делаешь, Эрви?
— Что? Живу! Поселился здесь, пройдя стажерство. У меня довольно приличная практика. Слушай, Март, мы с миссис Уотерс очень просим тебя и твою жену — ты ведь, кажется, женат? — прийти к нам обедать, завтра вечером. Я тебя введу во все здешние дела.
Страх перед покровительством Уотерса вдохновил Мартина на мужественную ложь:
— Очень сожалею… очень сожалею, но я приглашен уже на завтра и на послезавтра.
— Ну, так приходи завтра в клуб Лосей, позавтракаем вместе, а в воскресенье днем придешь ко мне с женой обедать.
— Не знаю, право, — начал безнадежно Мартин. — С завтраком вряд ли удастся. А в воскресенье… хорошо, придем.
Как это ни печально, но в мире нет ничего тяжелее, чем преданность старых друзей, которые никогда и не были друзьями. Отчаяние Мартина от того, что здесь его настиг Уотерс, не рассеялось, когда он с Леорой в воскресенье в половине второго нехотя предстал перед товарищем и неистовство старой дружбы увлекло его назад, ко дням Дигаммы Пи.
Уотерс жил в новом доме со множеством стенных шкафов и матового стекла. За три года практики он успел усвоить наставительный тон и стать безнадежно женатым человеком, оброс жирком и непогрешимостью; и он усвоил много новых способов нагнетать скуку. Кончив университет на год раньше Мартина и женившись на почти богатой женщине, он был так подчеркнуто радушен и гостеприимен, что возбуждал у гостя желание совершить убийство. Его разговор был сплошною цепью сентенций и наставлений.
— Если ты продержишься в Отделе Народного Здравоохранения два-три года и постараешься познакомиться с нужными людьми, ты получишь здесь очень доходную практику. Наутилус — прекрасный город, процветающий, неплательщиков совсем мало.
Тебе надо вступить в Загородный клуб и заняться гольфом. Самый удобный способ завязать знакомство с состоятельными гражданами. Я там заполучил не одного первоклассного пациента.
Пиккербо — прекрасный, энергичный человек и превосходный пропагандист, но у него опасный социалистический уклон. Эти городские больницы — возмутительная затея. Туда приходят люди, которые вполне могли бы платить! Это — поощрение пауперизма! Тебя мои слова поразят — в Уиннемаке ты слыл у нас чудаком, но и другие тоже умеют оригинально мыслить — так вот, мне иной раз думается, что в конечном счете с народным здоровьем дело обстояло бы много лучше, если бы у нас вовсе не было никаких Отделов Здравоохранения, потому что они прививают очень многим привычку обращаться не к частному врачу, а в бесплатные больницы, — а это сокращает число врачей, и нас становится все меньше и меньше — тех, кто призван недремлющим оком следить за болезнями.
Ты, я полагаю, давно разделался с прежним своим нелепым взглядом на практичность — ты называл ее когда-то «меркантильностью». Теперь ты, конечно, видишь, что надо содержать жену и детей, и никто другой не станет их за тебя содержать.
Когда тебе понадобится найти ход к кому-нибудь из здешней публики, обращайся прямо ко мне. Пиккербо чудак, он не даст тебе правильной ориентации — тебе нужно завязать связи с положительными, солидными, преуспевающими деловыми людьми.
Затем настала очередь миссис Уотерс. Она была начинена советами — дочь состоятельного человека, никого другого, как мистера С.А.Пизли, фабриканта машин для раскидывания навоза, известных под названием «Маргаритка».
— У вас нет детей? — сокрушалась она над Леорой. — О, вам непременно нужно завести ребенка! У нас с Эрвингом двое, и вы не можете себе представить, сколько мы находим в них интересного, с ними мы словно не старимся.
Мартин и Леора грустно поглядели друг на друга.
После обеда Эрвинг настоял на том, чтобы вспомнить дни, когда они «учились вместе, в стенах доброго старого У». Он и слышать не желал об отказе.
— Ты всегда хотел казаться эксцентричным, Март. Теперь ты делаешь вид, что лишен школьного патриотизма. Но я-то знаю, я знаю, что это у тебя напускное, ты любишь старый Уиннемак и почитаешь наших профов не меньше, чем все другие. Я знаю тебя, может быть, лучше, чем ты сам! Ну, давай! Тряхнем стариной и споем «Alma Mater Уиннемак, мать здоровых, сильных!»
— Бросьте дурить! — подхватила миссис Уотерс. — Конечно, вы споете! — Она направилась к роялю и решительно заколотила по клавишам.
Вежливо справившись с жареными цыплятами и пломбиром, с сентенциями, излияниями и воспоминаниями, Мартин и Леора выбрались, наконец, на улицу и выговорились вволю:
— Пиккербо, верно, святой праведник, если Уотерс так на него нападает. Я начинаю верить, что хоть он и трещотка, но все-таки не лишен мозгов.
В общей своей беде они забыли о волнениях, которые им доставила девушка по имени Орхидея.
Пиккербо, с одной стороны, Эрвинг Уотерс — с другой, тянули Мартина вступить во множество ассоциаций, клубов, орденов, лиг и «движений», которыми кипел Наутилус; в Торговую Палату, в лыжно-туристский клуб «Мокассин», в клуб Лосей, в братство Чудаков, в Медицинское общество округа Эванджелин. Мартин противился, но те говорили обиженно: «Знаете, дружок, если вы собираетесь быть общественным деятелем и если вы хоть сколько-нибудь цените наши старания создать вам здесь популярность…»
Леора и он получали столько приглашений, что оба они, еще недавно плакавшиеся в Уитсильвании на скуку, сетовали теперь, что не могут ни одного вечера посидеть спокойно дома. Но они понемногу освоились, свободно держались в обществе, одевались и выезжали без душевного трепета. Они переменили свою деревенскую манеру танцевать на более модную; научились довольно скверно играть в бридж и прилично в теннис; и Мартин, не из доблести и героизма, а просто в силу привычки, перестал злиться на легкую светскую болтовню.
Возможно, хозяйки домов, где они бывали, даже не подозревали в них разбойников с большой дороги и принимали их за очень милую молодую чету: раз им покровительствует доктор Пиккербо, они, конечно, серьезные и передовые, а коль скоро их опекают Эрвинг Уотерс и его супруга, то, значит, они почтенные граждане.
Уотерс захватил их в свои лапы и не выпускал. По своей толстокожести он никак не мог уразуметь, что частые отказы Мартина от его приглашений вызваны просто нежеланием приходить. Он открыл в Мартине признаки ереси и с преданностью, усердием и тяжеловесным юмором принялся за спасение товарища. Нередко, чтобы развлечь других гостей, он упрашивал:
— Ну, Март, валяй, выкладывай свои сумасбродные идеи!
Однако его дружеский пыл бледнел перед рвением его жены. Отец и супруг поддерживали миссис Уотерс в убеждении, что она — нежнейший плод вековой культуры, и вот она задалась целью перевоспитать варваров Эроусмитов. Она порицала Мартина, когда он чертыхался, Леору, когда она курила, их обоих, когда им случалось обремизиться, играя в бридж. Но она никогда не журила их. Журить означало бы допускать, что есть люди, не признающие ее суверенной власти. Она просто отдавала приказания — краткие, шутливые, предваряя их визгливым «бросьте дурить», — и считала, что вопрос исчерпан.
Мартин стонал:
— Ох, Леора! В тисках между Пиккербо и Эрвом легче сделаться респектабельным членом общества, чем продолжать драку.
Но на путь респектабельности его тянули не столько Уотерс и Пиккербо, сколько новизна положения: приятно было убеждаться, что в Наутилусе его слушают, как никогда не слушали в Уитсильвании, что им восторгается Орхидея.
Он искал способа определять сифилис путем реакции преципитации, более простой и быстрой, чем вассермановская. Но едва его обленившиеся пальцы и заржавелый мозг начали снова привыкать к лаборатории и пламенным гипотезам, как его отвлекли; надо было помочь доктору Пиккербо в снискании популярности. Мартина уговорили впервые в его жизни выступить публично: сделать доклад «Чему учит лаборатория в вопросе об эпидемиях» на бесплатных дневных воскресных курсах универсалистской церкви «Звезда надежды».
Мартин волновался, приготовляя заметки, в день выступления его с утра била лихорадка при мысли о том страшном, что ему предстояло сделать, а когда он подходил к «Звезде надежды», он был на грани отчаяния.
К церкви валил народ — все зрелые, серьезные люди. «Они пришли слушать меня, — трепетал Мартин, — а мне им нечего сказать!» И уж совсем дураком почувствовал он себя, когда те, кто, казалось бы, горели желанием его послушать, не признали его, и распорядитель, всем без разбора пожимавший руки в византийском портале, выпалил:
— В боковой придел, молодой человек, там еще много свободных мест.
— Я докладчик.
— Ах, ах, конечно, конечно, доктор. Пожалуйста, доктор, пройдите кругом, с подъезда на Бевис-стрит.
В притворе его медоточиво приняли пастор и Комитет Трех — господа, облаченные в визитки и в интеллигентно-христианскую учтивость.
Они по очереди пожали ему руку, представил» его шуршащим шелковым дамам, окружили вежливым и щебечущим кольцом и грозно ожидали, чтоб он сказал что-нибудь умное. Потом, страдающего, смертельно запуганного и немого, его провели под сводами арки в аудиторию. Миллионы лиц взирали на его виновато-незначительную фигуру — лица над изогнутыми линиями скамей, лица на низком балконе: глаза следили за ним, и брали под сомнение, и примечали его стоптанные каблуки.
Пока над ним молились и пели, мука его росла.
Пастор и директор курсов, мирянин, открыли собрание подобающими обрядами. Пока Мартин дрожал и старался нагло глядеть на публику, которая сама на него глядела; пока он сидел, обнаженный, беззащитный, выставленный напоказ на высокой кафедре, — пастор сделал оповещение об очередном Миссионерском Ужине в четверг и о Детском Клубе Маршировки. Спели два-три коротких и бодрых гимна (Мартин в это время не знал, стоять ему или сидеть), и директор помолился «о ниспослании сил нашему другу-докладчику возвестить свое слово». Во время молитвы Мартин сидел, закрывши лоб ладонью, чувствовал себя дураком, и в мозгу у него проносилось:
«Поза как будто подобающая… Как они все вылупили на меня глаза… Черт подери, неужто он никогда не кончит?.. Тьфу, пропасть! Что я хотел сказать об окуривании? Бог ты мой, он уже заканчивает, сейчас мне начинать!..»
Он каким-то образом очутился около кафедры, для равновесия уперся в нее руками, и голос его зазвучал, произнося как будто осмысленные слова. Из тумана стали выступать отдельные лица. Мартин выбрал настороженного старичка и старался рассмешить его и поразить.
В задних рядах он увидел Леору — она ему кивала, подбадривая. Осмелев он отвел глаза в сторону от тропы лиц, убегавшей в гору прямо перед ним. Глянул на балкон…
Аудитория видела молодого лектора, рассуждавшего о сыворотках и вакцинах, но, в то время как голос его продолжал жужжать, этот церковный лектор заметил две шелковые ножки, выделявшиеся в первом ряду балкона, обнаружил, что они принадлежат Орхидее Пиккербо и что она мечет вниз стрелы восхищения.
Кончив лекцию, Мартин услышал самые восторженные аплодисменты — все лекторы после всякой лекции удостаиваются таких аплодисментов, — и директор курсов говорил ему самые лестные слова, и публика валила к выходу с самой ревностной поспешностью, и Мартин обнаружил, что стоит в притворе и держит за руку Орхидею и она щебечет самым нежным голоском:
— Ах, доктор Эроусмит, вы были просто изумительны! Лекторы большей частью такие нудные, старые, а ваш доклад был великолепен! Лечу домой и порадую папу! Он будет в восторге!
Только тут он заметил, что Леора тоже пробралась в притвор и глядит на них глазами жены.
По дороге домой Леора хранила красноречивое молчание.
— Ну как, понравилась тебе моя лекция? — сказал он, выждав в негодовании приличный срок.
— Да, прошло недурно. Было, верно, очень тяжело говорить перед этим дурачьем.
— Дурачье? Кого ты разумеешь под «дурачьем»? Они меня превосходно поняли. И слушали прекрасно.
— Да? Ну, как бы там ни было, тебе, слава богу, не грозит опасность заговориться. Пиккербо слишком любит слушать свой собственный голос, он не станет часто выпускать тебя на эстраду.
— Я читал охотно. Все-таки невредно время от времени высказаться перед публикой. Это заставляет мыслить более четко.
— Да! Взять, например, милых, добрых политиков — как четко они мыслят!
— Послушай, Леора! Мы, конечно, знаем, что муж у тебя мурло и ни на что не годен, кроме лишь лаборатории, но мне думается, ты могла бы хоть для виду проявить немного энтузиазма по поводу его первого публичного выступления — самого первого в его жизни и, как-никак, удачного!
— Ах ты глупыш! Разве я не проявила энтузиазма? Я бешено аплодировала. Нашла, что ты очень здорово прочел свой доклад. Но только… Мне кажется, что другое ты мог бы делать лучше. Что мы предпримем вечером? Ограничимся дома холодной закуской или поужинаем в кафетерии?
Так его низвели из героев в мужья, и он изведал все прелести непризнанности.
Всю неделю он смаковал свою обиду, но с наступлением зимы началась лихорадка нудно-веселых обедов и безопасно-ярого бриджа, и первый вечер дома, первый случай поцапаться без помехи выдался в пятницу. Мартин провозгласил лозунг: «Вернуться к серьезному чтению — почитать хотя бы физиологию, а в добавление немного Арнольда Беннета — приятное мирное чтение». Но дело свелось к просмотру новостей в медицинских журналах.
Он не находил покоя. Отшвырнул журнал. Спросил:
— Что ты завтра наденешь на снежную вылазку?
— Ах, я еще не думала… Что-нибудь найду.
— Ли, я хочу тебя спросить: какого черта ты заявила, что я слишком много говорил вчера за обедом у доктора Страффорда? Во мне, конечно, нетрудно найти все на свете пороки, но я не знал, что страдаю чрезмерной разговорчивостью.
— До сих пор не страдал.
— До сих пор!
— Послушай, Рыжик Эроусмит! Ты всю неделю дулся, как нашкодивший мальчишка. В чем дело?
— Да я… К черту! Мне это надоело. Все в восторге от моей лекции в «Звезде надежды», прочитай заметку в «Утреннем пограничнике». И Пиккербо говорит, что Орхидея говорила, что прошло замечательно, а ты хоть бы что!
— Разве я мало аплодировала? Но… Ты, надеюсь, не намерен удариться в болтовню?
— Ах, ты надеешься! Позволь мне тебе сообщить, что как раз намерен! Я, конечно, не собираюсь болтать пустяков. В это воскресенье я преподнес с эстрады чистую науку, и публика скушала с аппетитом. Я и не думал, что можно захватить аудиторию, не прибегая к фиглярству. А сколько пользы можно принести! Да что там! За эти сорок пять минут я смог внедрить больше идей об основах санитарии и о ценности лабораторной работы, чем… Я не мечу в гении, но приятно, когда можно собрать людей и говорить им все что хочешь, а они слушают и не вмешиваются, как в Уитсильвании. Ясное дело, я намерен по твоему столь любезному выражению «удариться в болтовню»…
— Рыжик, для других это, может быть, и хорошо, но не для тебя. Я не могу выразить… и в этом одна из причин, почему я мало говорю о твоей лекции… Я не могу выразить, до чего меня удивило, когда ты, который всегда издевался над такими вещами, называл это «сантиментами», сам чуть не слезы проливаешь над милыми бедными детками!
— Никогда я ничего подобного не говорил, не употреблял таких выражений, и ты прекрасно это знаешь. И ты — ты говоришь об издевательстве! Ты! Позволь тебе заметить, что Движение в пользу Охраны Народного Здоровья, выправляя в раннем возрасте физические недостатки у детей, следя за их глазами и миндалинами и прочим, может спасти миллионы жизней и обеспечить подрастающему поколению…
— Знаю! Я люблю детей больше, чем ты! Но я говорю о другом — о слащавых улыбках…
— Ничего не поделаешь, кто-нибудь должен этим заниматься. Чтобы работать с людьми, надо их сперва воспитать. В этом смысле старый Пик, хоть он и болван, делает полезное дело своими стишками и прочей ерундой. Было б не плохо, пожалуй, если бы и я умел писать стихи… Черт подери, может поучиться?
— Его стихи отвратительны!