Невесть что по уездам творится, – фискалы о том донесли. Польза от них явная и немалая. Немало денег передали они казне, переняв их от уличенных больших и малых прохиндеев. Разыскали в Монастырском приказе много тысяч старинных денег и несколько пудов серебряной посуды. Указывали на печальное положение многих торговых людей, когда «сильные на маломочных налагают поборы несносные, больше, чем на себя, а иные себя и совершенно обходят, от чего маломочные в большую нужду приходят, скудость и бесторжицу». Получалось так, что вместо старания выбиваться в первостатейные негоцианты, люди самовольно лишаются своего купецкого звания и бегут от непосильных тягостей хоть куда. Бегут в черкасские города, за Волгу, за Уральские горы, в Сибирь, имея там торги и промыслы.
Государство беднело без промыслов, а многие тяглые люди заботились больше о том, чтобы елико возможно уклониться от платежа денег в казну, и одной из немаловажных причин ее скудости было укоренившееся на Руси кормление воевод и других начальников.
Докучливым стало еще и то, что бездельно гулявшие люди как бы шутейно стали на улицах и в кабаках употреблять «Слово и дело» государское, грозя добрым людям: ежели не дашь гривну на вино, то не хочешь ли со мной ехать в Преображенский приказ?
Тут, в Петербурге, канцелярист Василий Федотов сделал донос на капитана Кобылкина о произнесении им мятежных слов. После доподлинного дознания о том зловредстве последовала Кобылкину смертная казнь с забором всего имущества осужденного. Но доносчик остался недоволен и даже жалобу в Сенат подавал: из наследства своей жертвы он получил комолую телку с початым стожком сена да пяток гусей, да еще от себя вдова казненного добавила охапку сырых дров. Канцелярист указывал на других доносчиков, чье усердие удостаивалось лучшей награды.
Или был такой Денис Салтанов – понравилось ему выкрикивать «Слово и дело», и он явил себе из этого как бы службу. Но за ложный навет сослали его на каторгу, а он и там крикнул «Слово и дело» на матроса Мешкова. Извет опять оказался ложным, и уж тогда присудили бить каторжанина Салтанова кнутом, вырвать ему ноздри и сослать в Сибирь, в каторжную работу навечно.
Опять потом о подушных копейках заговорили, и Екатерине обрыдло такое до зевоты. Сидеть да мужицкие полушки считать, словно самой уподобиться нищенству. Скучны такие дела, пускай уж сенаторы их решают, не докучая ей. И как раз в эту минуту из соседних апартаментов послышался музыкальный наигрыш.
– Господа, послушайте… – приподнялась Екатерина и с настороженностью замерла на месте.
Сенаторы мгновенно смолкли, навострили уши. Что это? Музыкальная шкатулка заиграла?..
В дверях появилась фрейлина, бывшая дворская девка Фиска, а по-теперешнему фрау Анфиса, с улыбкой приседая в глубоком книксене, что означало приглашение.
– Пойдемте, господа, посмотрим и послушаем, – засуетилась Екатерина, торопясь на музыкальный зов.
Господа Сенат поспешили за ней и на пороге столового апартамента были встречены гулкими ударами часов, возвестивших полдень. И как бы в перекличку с ними донеслась игра курантов Петропавловской крепости.
Курляндская герцогиня Анна Ивановна прислала большие настенные часы в подарок предражайшей и всемилостивейшей тетеньке государыне-императрице Екатерине Алексеевне. С нарочным почтовым естафетом, прибывшим из Митавы, было сообщено, что часы доставит Рейнгольд Левенвольд, доверенный курляндской герцогини.
Часы – на загляденье: с музыкальной мелодичной игрой перед каждым боем, с равномерно-вкрадчивым перестуком маятника, с изукрашенным червленым циферблатом, посреди которого стоял амур с колчаном стрел.
Красив, пригляден Левенвольд, доставивший подарок, а потому уныние, навеянное было на Екатерину сенатскими делами, мгновенно улетучилось.
Объявили, что кушать подано, и за большим застольем с обильным винопитием совсем было забыто о делах, ради которых явились господа Сенат.
О, как приятно, что Рейнгольд Левенвольд – лифляндец! Она, Екатерина, сразу почувствовала в нем родственную душу. Знала, что он был в Митаве фаворитом Анны, – ну и что же?.. Разве за это можно осуждать его или ее? Должен же амур расходовать запасы своих стрел!
Молодостью, статностью, красотой Левенвольд напоминал Екатерине Монса, и казалось, что в голосе Рейнгольда слышались нотки Вилима. Может, потому любезная племянница и прислала тетеньке своего фаворита, чтобы она по достоинству оценила его и тем самым благосклонно одобрила бы ее выбор.
Потомок старинной лифляндской фамилии. Рейнгольд Левенвольд в ранней молодости служил в шведской армии, но после ее поражения под Полтавой решил перейти на сторону победителей и сумел определиться в курляндской резиденции при русском дворе. Страстный игрок в карты, танцор, мот и щеголь, он являлся непременным участником кутежей, а на балах покорял сердца многих красавиц.
В Митаве курляндская герцогиня заметила разбитного лифляндца, и он умело воспользовался ее благосклонностью, оттеснив на время прежних ее фаворитов. Бирон легко мирился с этим, а постаревший гофмейстер двора герцогини Бестужев сетовал, говорил:
– Соболезную, что я за верные мои услуги весьма забвению стал предан.
Избалованный красавицами, Левенвольд не смущался, что растолстевшая и рябоватая курляндская герцогиня имела весьма непривлекательную внешность, но надеялся при ее содействии оказаться приближенным к петербургскому императорскому двору. Это он придумал привезти настенные часы в подарок императрице от ее племянницы и преуспел в этом. С большой радостью был он принят Екатериной, и она, проводив после обеда господ сенаторов, оставалась с митавским посланцем.
Медленно позванивали куранты, отбивали свои удары часы, и в приятном общении с Левенвольдом вознаграждала себя Екатерина за лишения минувших дней. И в те стремительно пролетавшие минуты шкодливый амур с часового червленого циферблата пустил метко нацеленную стрелу в томившееся скукой женское сердце, и словно бы вправду у Екатерины вдруг в боку кольнуло. К ее руке Рейнгольд припал с изъявлением верноподданности, и эти поцелуи надобно ей от руки себе на губы перенять. Слава богу, не мужняя жена теперь, никому не подвластна, а в полном значении и смысле слова – самодержица.
X
Нет, совсем не тягостная жизнь. А ведь поначалу даже испугалась: ну, как не справится со всеми делами, не сумеет проявить себя достойной звания императрицы.
В прежние годы она во всем считалась верной сподвижницей Петра, многие распоряжения исходили как бы от них обоих, и она неотъемлемой и неотступной тенью следовала за Петром по деятельной его жизни. А вот не стало его, и, словно в потускневшем, бессолнечном дне, исчезла ее призрачная тень.
Попытала Екатерина себя в государственной мудрости, но от скучного слушания сенатских дел навевалась сонливость, и так хорошо, что курантные перезвоны сразу развеяли начавшуюся хмурость дня, обратив все на светозарно-радостное блистание вельми приятного провождения времени с куртуазным по обхождению кавалером, каким оказался Левенвольд. И куда как лучше, интереснее продолжать введенные еще царем Петром прогулочные поездки по городу, сопровождаемые пушечной пальбой и фейерверками. А по возвращении с такого гуляния можно во дворцовых покоях хоть в ночь, хоть в за полночь продолжать веселиться.
Потешно было, например, предложить княгине Анастасье Голицыной получить десять червонцев за то, чтобы она выпила подряд без малейшего промежутка на передых два стакана английского пива. Падка княгиня на золотые монетки, и любопытно видеть, как она после пива осиливала еще полный стакан венгерского, на дне коего лежали пятнадцать червонцев. Потом еще стакан налили ей, а в нем уже двадцать червонных монет, но на торопливом глотке поперхнулась княгиня, выбилась из сил, и, к великому ее огорчению, те червонцы ей не достались. Вот смеху было!
И очень благодарна Екатерина светлейшему князю, что он охотно выразил желание взять на себя все главнейшие труды и заботы по сенатским делам, а ей, государыне, не утруждаться столь унылым занятием.
– Вот и ладно, вот и добро. Будь моим главным помощником, – говорила она Меншикову.
– Не привыкать стать в моих всегдашних пособлениях.
Особые умельцы из мастеровых людей обгоняли технику своего времени. Мастер партикулярной верфи Алексей Бурцев предложил проект колесных судов, которые могли ходить «без замедления и безо всякой остановки» не только по ветру, но и против оного. Ефим Никонов, плотник Адмиралтейства, построил «потаенное судно», чтобы умело двигаться, будучи под водой. При спуске на воду повредили его в 1724 году, а на ремонт денег не отпускали. И, конечно, светлейшему князю привычно было вести разные государственные дела. Бывало – сколько переделывал он в отсутствие царя Петра, – можно считать и теперь, что государь как бы отправился в длительную и дальнюю поездку на тот свет, оставив все заботы о государстве на Александра Меншикова.
Всего к 1725 году в России действовало больше двухсот промышленных предприятий, из них почти сто – металлургических, металлообрабатывающих, оружейных, пушечных; свыше сорока – железоделательных и медеплавильных заводов. И во все те дела ему, неграмотному князю, надо было вникать. И он сам, своим умом, постигал все и промышлял не без успеха. Помнилось, как приобрел он в Тотемском уезде пильную мельницу, винокуренный завод да соляные промыслы за сорок тысяч рублей и тут же передал все это в аренду вологодскому купцу Якову Хлебникову и в накладе не остался. Всегда и во всем смекалка выручала. Помолясь, перекрестившись, можно приступить к делам.
Обсуждали в Сенате, как надлежит теперь, после смерти царя Петра, держаться с иноземными посланцами: проявлять ли к ним учтивость или не скрывать своей высокородности, дабы они по-своему не фордыбачились и фанаберию свою не проявляли, а держались бы степенно.
– Вопрос сей многозначимый, – определил важность обсуждаемого старик Тихон Никитич Стрешнев. – Случается – себя унижешь: приветишь чужестранца со всем достоинством, как именитого, а он холоп. Плюнешь с досады, что обознался в нем, и своей чести от того урон получишь.
– Как велось при государе, так и вести, – сказал Ягужинский. – Об чем тут еще толковать?!
Меншиков только и ждал, когда выскажет свое суждение генерал-прокурор, чтобы со всей резкостью возразить ему и попытаться вызвать на скандал.
– Враз рассудил, умней всех оказался, – скривил он губы в презрительной усмешке и кольнул Ягужинского злым взглядом.
– Рассудил, как есть.
– Видали? – воскликнул Меншиков. – Говорим, как с иностранцами держаться, а ты – своего, почтенного, по роду и по знатности высокочтимого – ни во что возвел.
– Кто сказал такое?
– Ты сказал. За непочитание да за твое зазнайство наказать тебя арестом надобно да шпагу отнять, чтоб ты опамятовался, – не унимался Меншиков.
– Чтоб я… меня… – задыхался от возмущения Ягужинский.
– Угадал: тебя, зловредного…
– Постойте, погодите… Чего вы взголчились?..
– С цепи… как, истинно, с цепи…
– Пошто?.. Зачем?.. – шумели господа Сенат.
Светлейший князь никого и ничего не слушал, продолжая поносить и унижать генерал-прокурора, а тот, посчитав ниже своего достоинства вести нелепую брань, сорвался с места и, громко хлопнув дверью, выскочил вон.
– За что ты так его?.. – допытывался у Меншикова Стрешнев.
– За то, за что надо. Вот за что.
День сникал к вечеру. В Петропавловском соборе шла всенощная, и молившиеся удивились, увидев быстро вошедшего в собор взволнованного генерал-прокурора. Тяжело переводя дыхание, Ягужинский остановился у правого клироса и, показывая рукой на гроб Петра, проговорил с дрожью в голосе:
– Мог бы я пожаловаться, да не услышит он, что Меншиков показал мне обиду. Хотел мне сказать арест и снять с меня шпагу, чего я над собою от роду никогда не видал.
Не было в живых царя Петра, не было у Ягужинского защиты, и он, не удержавшись, зарыдал.
– Ох… Яд гнева своего Меншиков на меня изблевал…
Оказалось, что он, выскочив из Сената, кинулся с большого огорчения в попавшееся по пути кружало и с остервенением осушил две кружки пенника, стараясь хмельной горечью залить горечь обидных меншиковских слов, и, еще больше растравив себя, пришел в собор жаловаться царю Петру на своего обидчика.
Дошло на другой день до сведения Екатерины, что Ягужинский шумствовал в соборе, и она сильно разгневалась. Кое-как уладили то скандальное дело, и верх был на стороне светлейшего князя.
А вскоре после того господа Сенат завели дебаты, связанные с требованием Бурхарда Миниха пятнадцати тысяч солдат для работы на Ладожском канале. С похвалой своим стараниям Миних писал, что сей великий и славный канал, коему подобного по ширине и глубине в свете не имеется, под его дирекциею уже совсем был бы отделан, ежели бы своевременно сорок тысяч работных людей к месту прибыло, но из них лишь четвертая часть была.
Когда у царя Петра зародилась мысль о сооружении канала в обход неспокойного Ладожского озера, то Меншиков напросился возглавить то сооружение, и царь ему доверился, а через два года понял, что допустил ошибку. Меншиков потратил немало денег, по свой нерадивости погубил от голода и болезней много людей, а частично прорытый ими канал заваливало наносными песками. Пришлось Петру Меншикова от тех незадачливых дел отстранить и назначить на его место инженерного умельца немца Миниха.
– Там с Минихом работал и крестник покойного государя, Абрам Петрович Ганнибал, – сказал Апраксин.
Ибрагим Ганнибал – сын эфиопского князя, взятый турками заложником, был вывезен русским послом в Россию из Константинополя. Царь Петр изъявил желание стать его крестным отцом при обращении в православную веру, и эфиоп Ибрагим стал называться Абрамом Петровичем, получив отчество по крестному отцу. Был крестник любимцем царя Петра и его камердинером, а с годами, после обучения, стал выдающимся военным инженером. Под его руководством воздвигались укрепления в Кронштадте, Рогервике, велись работы и на Ладожском озере.
Неприятно было светлейшему князю слышать, что у Миниха все работы успешно продвигаются и он преуспевает в порученных делах.
– Потребность в солдатах явная, и надо завершить полезную работу, – поддержал требование Миниха генерал-адмирал Апраксин.
– Вполне необходимо делать это для уважения к памяти Петра Великого, – добавил Толстой.
– Ох, работы, работы… – сокрушенно покачал головой Тихон Никитич Стрешнев. – На войне от неприятеля столько людей не побито, сколько погублено на сырых работах.
– Верное слово молвил, – согласился с ним канцлер Головкин. – Войска с большими недостачами набираются вовсе не для того, чтобы болотную землю копать.
– Главная причина та, – продолжал Стрешнев, – что солдат с военной службы не отпускают до самой старости или увечья, когда они домой возвернутся совсем слабосильными и ни в чем родным помогать не могут. Тут и дивиться нечего, что они от военной службы напрочь бегут.
– Они отовсюду бегут. Иные провинции точно войною либо моровым поветрием порушены, – мрачно проговорил Мусин-Пушкин.
– Но все равно без армии государству стоять невозможно, и в таком разе нечего жалиться, – заявил канцлер Головкин.
– Мы не жалимся, – пояснил ему Стрешнев, – а говорим, что солдат, язви его душу, бежит, – неожиданно выругался он.
– Пороть надо чаще, чтоб постоянно страх был, – советовал Апраксин. – Но поскольку Миниху солдаты надобны, то и говорить про то нечего. Такая работа для войска полезная, а то они теперь без войны, как без дела.
– Добавь, Федор Матвеич, еще и то, что у казны деньги сохранятся, кои пошли бы в трату на наем работных людей, – обстоятельно рассуждали сенаторы. – Одно только сумнительно, что Миних из немцев ведь.
– А что из того? Ежели деловой, так пускай хоть и немец он.
– Так и решим, чтоб уважить его просьбу.
– Нет, не так, – пристукнул ладонью по столу Меншиков. – Много слов вами потрачено, а я от имени ее величества кратко скажу, что в нынешний год ни один солдат не будет на канал послан. Для них другое дело предназначено, и всем вашим словам конец, можете расходиться, – закончил свою речь светлейший в резком, повелительном тоне.
Сенаторы расходились, оскорбленные проявленной к ним непочтительностью. Зачем же собирались, судили-рядили, когда все уж было предрешено. Волю императрицы Меншиков мог бы сразу им объявить, а он, умалчивая о том, словно глумился над их суждениями. Говорили, что не станут ездить в Сенат на посмешище.
Такая свара между вельможными людьми была еще в милость, а то даже кулачные схватки случались, сопровождаемые молчанием окружающих. Жаловался иной раз один на другого:
– Бил он меня да всякими скверными лаями лаял.
– В шуму, должно, был.
– Где в шуму! Пили самую малость.
– Ну а он и в малости шумствует.
Вельможные люди ссорились, бранились друг с другом, слабый был подвержен глумлениям сильного. Все имели высокие ранги, брили бороды, одевались в немецкое платье и пудреные парики, носили треугольные шляпы и шпаги, но при новых костюмах полны были старых привычек. Подобно самому светлейшему князю Меншикову, все начальные люди смотрели на свои должности лишь как на средство хорошо кормиться. Были все дерзки на слова и тяжелы на руку, грубы и невежественны. В сенатских бумагах постоянные жалобы: один другого обругал площадными словами, на что получил в ответ бесчестье побоями. «Имел скорое касательство до уха и шеи своего супротивника». Самая отчаянная ругань и плевки сходили чуть ли не за милостивое отношение к обывателю, который довольствовался тем, что его обидчик не искровянил. Был в Сенате шум и по такому поводу, что один вельможный человек «неведомо с какого случаю» поносил последними словами чиновного соседа за его бедность, а когда тот с достоинством ответил, что он-де богат божией да государской милостью, «понеже ранг свой заслужил от солдатства», то ему обидчик в ответ закричал:
– Черт тебя в оный ранг жаловал!
Ах, так?.. Ну, самая минута – «Слово и дело!» – выкрикнуть, ежели он самого упокойного государя Петра Великого с чертом поравнял.
Ну а ежели люди высокопоставленные, живущие при дворе, среди персон дипломатического иноземного звания позволяли себе все такое, что же могли проделывать в глухих углах чины и звания малые, но властелины отменные? А натворив злосилие и опамятовшись от всех своих зверств, надеялись, что все их грехи, жестокости и подлости можно с лихвой покрыть соблюдением постов да пудовыми свечами у образов с неугасимыми лампадами.
По Петербургу разнесся слух, что недовольные вельможи замышляют сломить значение Меншикова, а вместо Екатерины на престол возвести великого князя Петра, сына царевича Алексея, по малолетству ограничив его власть, и, будто бы для ради этого вот-вот начнется движение украинской армии, коей командует князь Михайло Голицын.
Екатерина перепугалась, видя опасность для себя. Надо было постараться ослабить недовольство вельможных лиц, обиженных светлейшим князем, учредить такое правительственное ведомство, в котором все сановники должны быть равными и решать дела лишь с общего согласия.
Наречено было такое ведомство Верховным тайным советом, с обговоренным условием, чтобы «никаким правительственным указам прежде срока не выходить, доколе они в Верховном тайном совете совершенно не состоятся». Но и в этом случае светлейший князь не оказался ущемленным. Знала Екатерина, что при нем она может быть спокойной за свою судьбу, а он при ней – спокоен за свою.
Между сенаторами, не попавшими в число «верховников», было немалое неудовольствие.
– Это за что же нам такой афронт?..
Ягужинский был в отчаянии. По всему видно, что его отстранили в угоду Меншикову, с которым он не переставал враждовать.
Что же теперь ему – снова бежать жаловаться мертвому царю Петру?..
XI
Трудно было родовитым и великознатным вельможам примириться с тем, что они оказались обойденными и теперь уже не у главных государственных дел, а вот немец Остерман преуспел в своем приближении ко двору. Тихой сапой подкрался он для услужения светлейшему князю и, хотя держался всегда вроде бы неприметно, а получалось так, что без него, Андрея Ивановича Остермана, государственным деятелям обходиться нельзя.
Был он сыном неприметного лютеранского пастора в маленьком городке Вестфалии. Посчастливилось получить образование в Йенском университете и поступить потом на службу к голландскому адмиралу Круссу, которому Петр I поручил командование своим флотом. Быстро изучив русский язык, Остерман стал весьма полезным своему начальнику, и тот, намереваясь устроить дальнейшую судьбу подопечного, рекомендовал его вице-канцлеру Шафирову для определения на русской службе в ведомстве иностранных дел.
В те молодые свои годы Остерман в подмосковном Измайлове был воспитателем дочерей царицы Прасковьи, обучал их обхождению и разным политесам. С легкого слова царицы Прасковьи стал Генрих Иоганн Остерман именоваться Андреем Ивановичем, и это имя сохранилось за ним на все последующие годы. Был он русский немец, и ничто не тянуло его уехать из России. И был весьма расчетливым: в пост ездил обедать по знакомым, чтобы не держать дома скоромного стола, когда его супруга Марфа Ивановна ела постное.
При содействии Меншикова был Остерман вместо Шафирова введен в звание вице-канцлера, назначен главным начальником почт и директором комиссии по коммерции, а императрица Екатерина дала ему поручение наблюдать за воспитанием малолетнего великого князя Петра Алексеевича и быть его гофмейстером. Меншиков оказывал Остерману полное доверие и не имел никакого опасения. Зная о неприязни к себе многих вельможных семей, знал также, что они не любят и Остермана, как иноземца, и полагал надеяться на эту общую к ним неприязнь, которая как бы объединяла их и крепко связывала союзом дружбы, и что Остерман всегда будет держаться его стороны.
Но не разгадал светлейший, что Андрей Иванович был полон хитрости, притворства, способен на измену, был подвижен и вкрадчив в манерах и в разговорах, всегда расшаркивающийся и вежливо раскланивающийся, что среди русских вельмож считалось наилучшим политесом.
Ставшие «верховниками» господа сенаторы не очень-то склонны были к усидчивому труду, необходимому при изучении всех подробностей обсуждаемых дел, а вот немец Остерман с его прирожденной аккуратностью всегда готов выручить их леность. Он долгими часами корпел над бумагами, имея перед другими сановниками еще и то преимущество, что владел иностранными языками, писал и читал без запинки. А самое главное – никому не переступал дороги, до званий и чинов был невзыскательный, сидел, как канцелярский писец, готовый только на услугу. Никто из государственных мужей не мог так толково и внятно изложить любое запутанное дело, и такая у всех была досадливая жалость, ежели Андрей Иванович оказывался хворым. Нужно срочно решать очень важное, прямо-таки неотлагательное дело, а как к нему подступиться, чтобы не обмишулиться? Какой верный исход угадать? Что предпринять?..
– Где Андрей Иванович? Где?..
Внезапно захворал. Заботливая супруга Марфа Ивановна обвязала ему голову полотенцем, а сам он, для ради особой наглядности недомогания, натрет лицо фигами, чтобы оно стало серовато-желтым и даже с некоторой зеленцой. Каждый, кто увидит его таким, руками всплеснет да приужахнется, – краше в гроб кладут.
– Что же это такое?.. Андрей Иваныч, что с тобой?
А у него и голос хриплый, придушенный, отвечает с трудом. Ну, пройдут дни, важное дело окажется решенным без него, а Андрей Иванович как раз к тому дню выздоравливает.
В зависимости от обстоятельств – или одобрит решение или усомнится в нем, а то и осудит.
– Ай-яй-яй… Как нескладно получилось…
– Да ведь тебя не было, не подсказал.
Не накричит, не нашумствует, как бывало невоздержанный Ягужинский, и не даст никому повода для обиды.
– Без тебя, Андрей Иваныч, как без рук. Как слепые мы.
И он ответит на это скромной улыбкой, радуясь тому, ежели дал дельный совет, хотя бы он был после времени.
Прибывший в Петербург князь Михайло Голицын отправился однажды отдать визит Остерману, когда тот сказывался весьма больным, и пришел в негодование, обнаружив всю лживость его хитроумной болезни. Стал строго осуждать его притворство, затеянное для того, чтобы не присутствовать на заседании, когда там так нуждались в его познаниях.
Со свой супругой Марфой Ивановной, урожденной Стрешневой, жил Остерман душа в душу, что было образцом для любой супружеской четы. Пиит Василий Тредиаковский в честь Марфы Ивановны даже сочинил стишок:
Ну же, муза, ну же, ну,
Возьми арфу, воспой Марфу,
Остерманову жену
XII
Коротко кашлянув ради прочистки горла, кабинет-секретарь Алексей Макаров стал читать заготовленный указ:
– «Понеже ее императорскому величеству стало известно, что в кулачных боях, кои ведутся в Петербурге на Адмиралтейской стороне, на Аптекарском острову и в других местах в многолюдстве, и многие люди, вынув ножи, за другими бойцами гоняются, другие, положа в рукавицы ядра, каменья и кистени, бьют многих без милости смертными побоями, и такое убийство между ними в убийство и в грех не вменяется, также и песком в глаза бросают, а потому кулачным боям в Петербурге без позволения главной полицейской канцелярии не быть; а кто захочет биться для увеселения, те должны выбрать между собою сотских, пятидесятских и десятских и записывать свои имена в главной полицейской канцелярии; выбранные сотские, пятидесятские и десятские должны смотреть, чтоб у бойцов никакого оружия и прочих предметов к увечному бою не было, и во время бою чтоб драк не случалось, и кто упадет, то лежачего чтоб не бить».
– Так изложено? – спросил верховников Меншиков.
– В точности все обсказано, – подал голос Головкин. – Можно бы в пояснение добавить, чтоб били до первой крови.
– Поясним такое?
– Поясним, – дружно ответили верховники.
– Вот и быть по сему общему согласию нашему, – подтвердил Меншиков итог обсуждению заготовленного указа. – Переходим к другому делу. Докладай, обо что оно, – кивнул он Макарову.
Следующее дело было связано с доносом на новгородского архиепископа Феодосия. Доносил монастырский архимандрит, и его слова подтверждали другие священнослужители, что Феодосии, называя себя гонителем суеверий, забирал из церквей дорогие иконы, обдирал с них золотые и серебряные оклады и сливал в слитки; отбирал из алтарей серебряную утварь, а в Никольском монастыре, что на Столпе, распилил образ Николая-чудотворца. В соборном Софийском храме забрал из архиерейского облачения старинный саксос, шитый по атласу белому золотом, и с оплечья, с рукавов и с подолу жемчуга снял.
– Да как же у него, изверга, руки не отсохли, когда учинял такое? – негодовал Головкин.
– Ивану Алексеевичу Мусину-Пушкину пристало бы в том доподлинно разобраться, он по всем церковным делам в большом знании. Жалко, что не с нами он тут, – заметил Апраксин.
– Разберемся и мы, – недовольно покосился на него Меншиков и, призывая к тишине и порядку, постучал костяшками пальцев по столу. – Что с таким божьим хулителем делать?
– Допреже надобно подлинность доноса проверить.
– Само собой – так.
– И ежели такое надругательство над иконами въяви, то…
– Казнить самой злой-презлой смертью.
– Всемилостивейшая государыня обет богу дала, чтобы из лиц духовного звания смертью никого не наказывать.
– Тогда повелеть расстричь да сослать в самый отдаленный и глухой монастырь, да содержать там под строгим караулом, как бы и на проголоди, чтобы он, окаянный, грех свой замаливал.
– Можно и так, коли все согласны, – объявил Меншиков.
– Знамо, согласны. Нехристи, что ли, мы!
Весь день трудились верховники, разбирая церковные неурядицы.
В селе Лопатки Воронежского уезда поп Анисим возмущал жителей, чтобы они утаивались от подушной переписи, а на ектиниях поминал покойного императора, называя его имперетёр, и так объяснял: имперетёр, мол, он потому, что много людей перетёр.
В Ишимской волости к раскольникам ездил полковник Парфентьев «для их увещевания и обращения к истинной вере и к церкви, а ежели не обратятся, то для взимания с них двойных податей, но те раскольники не послушались и сами себя сожгли».
Не одни раскольники, а и городские и посадские люди чаяли, что после смерти царя Петра в новое царствование придет на бороды послабление и можно будет свободно носить их, хотя бы не больно длинные, ан нет, все равно было велено бородовую подать взимать, а с раскольников – в двойном окладе.
И в крестьянском быту никаких перемен не было. По-прежнему огромная страна была мало населена; по-прежнему подлого звания люди бегали от крепостной зависимости, и гоньба за ними составляла одно из важных дел правительства и самих господ помещиков.
Что ни заседание верховников, то опять и опять поднимался вопрос о беглых. Что с ними делать? Уймутся ли когда они, нечестивцы, – никак того не удумать. Прямо-таки до тошноты противно было вельможным людям заниматься бродячим сбродом. Ну, что еще можно сделать для острастки бегунов? Опять – кнут, батоги, ноздри рвать за беззаконные их бесчинства?..
– Все дела о них пока отложим, – сказали кабинет-секретарю. – На досуге когда-нибудь разберем.
– Тогда рассудите о том, как направить торговлю, – предложил Макаров.
– Про торговлю – давай.
– Князь Куракин написал из Голландии, что не след к Балтийскому морю, к Петербургу оттягивать, а больше вести ее, как в былое время, в Архангельске.