Началось бойкое приготовление пикника. Лунный свет сочетался с жарой, нагревшиеся за день камни не желали остывать, и дыхание ветра тоже не приносило прохлады. Высокие травы и крапива заглядывали в бойницы уцелевших южной и восточной стен, с северной и западной сторон от окон остались лишь парные плиты оснований, а простенки, сохранившиеся на треть или даже половину впечатлявшей когда-то высоты, смотрели вверх, как сточенные, но по-прежнему грозные зубы. За ними начинался провал Малого каньона, и дальше открывался вид на темные горы.
В центре длинного прямоугольника двора, на каменном, похожем на саркофаг возвышении, Инга расстелила покрывало, и на нем они расставили всевозможную снедь, бутылки, зелень и прочее, привезенное в пакетах и термосах.
— Что это? — спросил Эрликон, принюхиваясь и отщипывая листки.
— Не спрашивай, — загадочно ответила Инга. — Ешь и пей, ты у меня в гостях, в моих владениях…
К своему удивлению, Эрлен в самом деле смог есть и пить, правда, что именно, он не замечал, и, если было какое-то спиртное, оно не оказало на него решительно никакого действия, разве что смесь из Ингиных трав… но нет, он ничего не почувствовал.
Дар анализа, способность отличать причины от следствий, покинул Эрликона; он вдруг увидел, что Инга стоит в проломе стены лицом к горам; платье исчезло, и тело смотрится как молочный поток на черном фоне; Эрлен не оценивал ее фигуру, он впал в некое подобие медитации, воспринимая реальность как отвлеченную данность, чьи законы неведомы, непознаны и непознаваемы. Инга оказалась рядом, глаза в глаза, произнесла: «Вылезай из всего этого», и высокие кроссовки полетели куда-то в колко зашуршавшую траву, ее горячие руки уверенно помогли ему, посуда и еда пропали, и внизу очутился тот самый вырубленный из камня, покрытый темной тканью стол, на котором они пировали; упершись руками в грудь юноше, Инга села на Эрликона, и тут начались вещи необычайные.
Жар ее тела проник в него, и все вокруг изменилось, весь мир предстал ярким и живым, сквозь нервы и мышцы потекли токи от земли, травы, еще чего-то непонятного из недр и воздуха, их было великое множество, всего и не разобрать, его плоть и кровь соединились с ними, неколебим остался только мозг, и дальше пошли уж и вовсе чудеса. Поднялись древние могучие инстинкты и вышибли те каменные пробки, которые отделяют сознание от подсознания. В мозгу Эрлена пролетел весь тот скудный набор представлений о мужественности, что некогда сложился у него: серебряные рыцари, игрушечные ковбои и еще невесть какая дребедень, а за ними хлынули совсем уж неизвестные валькирии, вороны и просто откровенные демоны, не имеющие ни имени, ни обличья. В существо Инги он погрузился как в пламя, и в этом пламени ему привиделось: исполинских размеров звериный рогатый и бородатый лик, пред ним Инга и еще ворох тварей, множество из которых только что пролетело сквозь его сознание. Но что было самое странное — на Ингу Эрлен смотрел глазами как раз той чудовищной бизоньей морды, он видел свою колдунью спереди, сзади, снизу, сверху, и она глядела на него и одновременно — на того. Тело ее колебалось и дрожало, неясные отсветы прыгали по лицу, груди, животу, выхватывая то огненный глаз с провалом скулы, то шею и уступ ключицы; волосы, шевелясь, стояли черным нимбом; Эрликон чувствовал приближение последней судороги наслаждения и в то же время величайшую тоску отделения души от тела, как недавно во время посадки, когда Кромвель отстрелил баки, и с той секунды связь с жизнью начала стремительно ослабевать… Но тут произошло нечто странное: зверь, через зрачки которого Эрлен смотрел на Ингу, отрицательно покачал головой.
«Нет, — вроде бы сказал он, или так пригрезилось Эрликону, — это не наш, и это не твой. Я не буду с тобой в этот раз. Сделай для него все и отпусти».
Черти, вороны и прочая нечисть — статисты этой сцены — вновь кинулись в простор Эрленова сознания, пролетели над ущельями меж извилин и ухнули в колодец спинного мозга. Роковой зазор отделения души от тела подобно полосе воды, разделяющей причал и корабль, стал сужаться, сужаться, и вот былые узы окрепли, томление подступающей смерти миновало. Эрлен еще успел увидеть, как ругалась и протестовала бедная Инга — она плевалась, била кулаками, волосы падали на лицо, и груди метались в такт конвульсиям, но вот постепенно пятна света из красных снова превратились в лунно-бледные, реальность вернулась на свое законное место, и ведьма смирилась и утихомирилась.
— Тс-с-с, — сказала она. — Не думай ни о чем, я все сделаю сама.
Однако Эрликон, невольная жертва всех этих потусторонних разборок, не пожелал никаких продолжений, отпрянул в сторону и буквально скатился с каменного ложа.
— Куда ты? — изумилась Инга.
Эрлен будто и не слышал ее. Тупо он осмотрел себя, собственные руки, потом без спешки влез в брюки и сапоги, натянул майку и, миновав северную стену, ринулся вниз, в обрыв, взрывая песок, сгребая по пути щебень и цепляясь на лету за жесткие кусты. Окруженный этой лавиной, Эрликон бежал, скользил, падал (счастье Вертипороха, что тот устроился гораздо правее, на восточном склоне), пока со всей геологической свитой на самом дне каньона не влетел с шумом и брызгами в холодную воду ручья.
Он был совершенно уничтожен. И дело даже не в том, что, как он понял, какие-то таинственные силы отказались принять его в свое лоно — пусть бы все и прошло по Ингиному плану и при этом Эрликону удалось сохранить жизнь и рассудок, он все равно был бы раздавлен и убит. Ведь ситуация, как он полагал, потребовала от него проявления какого-то высшего, почти божественного мужского начала, того, чтобы он стал Тором, Одином, Юпитером, — вот какие ставки в той большой, по-настоящему взрослой игре, а он… Мальчишка, сопляк, бездарь… Его преклонение перед личностью Инги доросло до невероятных, ударных величин, и эти величины его сокрушили. Я не потянул, думалось ему, я ничто, тот мир для меня закрыт — туда таких не берут.
Не было никого, кто мог бы объяснить Эрликону суть произошедшего, сказать, что уже одно то, что он устоял и вышел невредимым из колдовских объятий, поднимает его на самый высокий уровень в глазах всех на свете магов и владык. Там, где девяносто девять из ста навеки утратили бы волю и разум, его закаленная самоистязаниями психика страстотерпца выдержала, не дрогнув, и это был подвиг, но Эрлен не знал об этом. Мистические силы великих глубин не сумели одолеть его, но некому было растолковать парню суть его победы.
Зашнурованные до упора высокие кроссовки заливались холодом ручья, косые тени скрывали изгибы каменистого русла; какая-то птица монотонно кричала в далеком мраке, и на миг почудился удаляющийся треск мотоцикла. Эрликон наклонился, зачерпнул воды, плеснул в лицо, провел мокрой ладонью по шее к груди.
— Я лучший пилот в мире! — закричал он во всю силу легких. Потом добавил шепотом: — Я дерьмо, а не пилот.
Под равномерный плеск он побрел вниз по ручью, словно стараясь перехитрить неизвестных преследователей.
«Кто я такой? — думал он. — Что там гадать… Какой я, к черту, контактер, какой пилот… Это все не в счет, это все так… Я — генетическая ошибка, вот я кто, жертва научного прогресса… Мог бы я выжить естественным путем? Смешной вопрос… Но что же делать? Уйти? Но как же… Не знаю».
Ручей, лениво блуждая и изгибаясь, становился то шире, то уже и вдруг покинул пределы каньона и вывел Эрлена к белым в лунном свете отмелям и черной говорливой воде Альмадены. Ноги начали уставать. Какое бы ни пришлось выбирать решение, нельзя вечно скитаться по этим горам. Прикинув подобие схемы маршрута, Эрликон сообразил, что, поднявшись вверх по течению, он часа через два дойдет до шоссе и окажется как раз на северной, то есть на стимфальской, стороне. Сунув руки в карманы и нахохлясь (прохлада все же потихоньку давала о себе знать), он зашагал по земле, песку и камням и вскоре за поворотом увидел огонек.
Не ожидая ни хорошего, ни дурного, все более погружаясь в цепенящую хандру, Эрликон пошел к этому костру и, подойдя, ничуть не удивился, разглядев отражение огня на металле с детства знакомого «харлея» и рядом — неразлучную пару, Вертипороха и Кромвеля, разогревающих на углях какую-то банку.
— Привет, привет, — радушно встретил пилота маршал. — Присаживайся, сейчас поедим.
— На вот, хлебни, — предложил Вертипорох. — Маловато, правда, осталось…
Эрлен сел, отпил из плоской изогнутой фляги и долго смотрел в костер. Потом сказал:
— Ладно. Хорошо. Я буду летать. Если уж ничего другого не суждено.
В то время как раздираемый комплексами Эрликон влачился в направлении всепрощающих маршальских объятий, для Инги наступил момент размышлений и прозрений. После скандала, который она устроила князю тьмы, ее настроение поутихло, и она в задумчивости продолжала сидеть все на том же сундуке-надгробии, обхватив колени, прикрытая только своими волосами, спадавшими колоколом на плечи; серьги и браслеты она, естественно, и не снимала.
Все, связанное с Эрленом, отлетело от нее, мыслями Инга уже унеслась далеко прочь. От всего произошедшего осталось лишь чувство слабого разочарования и досады, но встряска не прошла бесследно — та, другая мысль, которая подспудно все последнее время брезжила в сознании, не давая покоя, которая будоражила ее по дороге сюда, подступила совсем близко, и до решения оставался один шаг.
И вот этот шаг совершился. В старинном романе можно было бы написать, что с глаз упала пелена (что за пелена? куда упала?). Начало падения этой загадочной пелены все-таки не обошлось без Эрликона. «Он и в самом деле иной, — подумала Инга мимолетно. — Не подходит для вот этого — этих стен, этой травы…»
А кто подходит?
И из лунного света, из светлых и черных пятен, из путаного узора листьев и стеблей перед Ингой соткалось лицо Гуго Звонаря — так перед мореплавателем открывается долгожданная родная гавань, Инга даже тихо застонала.
«Я же люблю его… Вот дура, я же всегда его любила. Дура, дура безмозглая… (Инга употребила и более сильные выражения.) Ведь это же… Это…» — Тут слова у нее закончились, и остались одни чувства; возможности, скрытые в этих чувствах, представали пред ней поочередно во всем великолепии.
Но возможно ли такое вообще — вдруг влюбиться в человека, которого знаешь с детства и который годится тебе в отцы? Если да, то перспективы возникают ошеломляющие, и Инга по достоинству оценила их.
В любви, в этом великом охотничьем поле, отказаться от обмана, уловок и финтов, и утрата тайны не означает утраты очарования. Впервые она увидела возможность находить удовольствие, отдавая и раскрывая себя полностью, не пряча ничего в тени, оставаясь сама собой без заботы о ликвидации последствий такой откровенности («Хоть на горшке сидя, сказал бы Гуго», — подумала Инга), и даже наоборот — наслаждаясь тем, что показываешь себя всю как есть, со всем стыдом и мерзостями, и не опасаешься ни враждебности, ни презрения. Боги святые, да ведь только один Звонарь и умеет так любить: не закрывая ни на что глаза — ни на одно клеймо, ни на печать зла. Инга уставилась в темноту перед собой, ничего не видя и не слыша, — вот она, та вожделенная обитель, по которой тосковала ее душа с незапамятных времен.
Но как быть? Ведь Гуго… «У него нет другого выхода. — Инга упрямо затрясла головой, словно споря с какими-то оппонентами. — Он поймет. Я помогу ему это понять. У нас у обоих не было выбора… изначально. Нельзя спорить с судьбой. А это судьба».
Тот, кто хорошо знал Ингу, мог бы заметить, что в ней даже проступило некое величие и гордость — она ощутила себя Стоящей На Пути. Да, предстоит игра. Но теперь — теперь! — она знает цель; наконец-то, после долгих сомнений, пришла ясность. «Гуго мой, — думала Инга. — А я — его. Так было задумано. Я сделаю… я выполню предназначение».
Подобно многим деятельным личностям, Инга не обременяла себя излишним анализом ситуации. Ей было достаточно того, что картина казалась очевидной, а на всевозможные подводные камни энергии у нее хватит. Кроме того, она свято полагала, что знает Гуго — одна из самых распространенных людских ошибок: думать, что прекрасно знаешь человека потому, что давно с ним знаком…
Итак, вслед за Эрленом скоро и Инга покинула аббатство. Для пилота наступила пора смирения, для колдуньи — час торжества. Что же касается желаний самого Звонаря и судьбы Ленки Колхии, то это, как видно, никого не интересовало.
Фарборо!
Где Стимфал с его раскаленными горами, нависающими над океаном, и криками чаек, уносящимися в глубь плоскогорий? Нет ничего этого, здесь север, здесь дожди размывают песок, а из песка растут сосны, а над соснами тянутся низкие тучи, по утрам из леса ползут туманы, а где-то вдалеке шумит и волнуется Северное море. Здесь самая настоящая осень без всяких тропических циклонов и прочих штучек.
Собственно, Фарборо — это название деревни, которая цела и по сию пору — маленькая, с очень красивой церковью из розового камня. Как-то однажды над картой этой местности встретились несколько циркулей, и в результате возле сонного Фарборо построили аэродром, потом — очень большой аэродром, вскоре там провели авиасалон, за ним второй, потом — каждый год, а летчики выступали с показательными полетами, и в один прекрасный день им за эти полеты начали ставить оценки и давать неуклюжие серебряные кубки с двумя ручками. Так начался Мемориал Джона Кромвеля. Отпочковавшись от салона, он стал трехступенчатым, проводился по всему миру, до Плеяд поднял ставки и гонорары, но и теперь считалось хорошим тоном приехать перед этапом в Фарборо, полетать, повращаться в кругах — других посмотреть и себя показать.
Кинематографисты ездят в Канн. Авиаторы — в Фарборо.
В отличие от Ванденберга, здесь нет многоэтажных, напичканных компьютерами подземелий, все в ангарах, но тренировочная база не менее изысканна и не менее дорога. Это весьма серьезный аспект — тренироваться в Фарборо удовольствие очень и очень дорогое, и далеко не у всех фирм бывает возможность поддержать эту старую добрую традицию. Гораздо дешевле почти все то же самое можно найти совсем неподалеку — например, в Гладстонбери, там тоже прекрасный авиационный комплекс, но тогда уже не сможешь сказать: «Я был в Фарборо».
Есть и еще разница. Если в Ванденберге главенствует мысль фирменная, то в Фарборо правит бал командный принцип. Тут, кроме блоков и групп МББ или «Боинг», запросто можно встретить команду Франции, Японии или Англии-III, поскольку в легких классах «500» или «Бриз» национальные корпорации могут закупать импортные машины или же летать на самолетах отечественных фирм. В супертяжелом классе эти различия отсутствуют: крейсера строят транснациональные компании, и туг уж команды или смешанные, или, чаще всего, выступают под флагом концерна. Таить друг от друга перед третьим этапом уже нечего — вольной программы на мемориале нет, технические данные перестали быть секретом с первого дня, а пресловутый «конверт с сюрпризами» будет распечатан судейской коллегией уже после старта.
В этот раз «тяжеловесы» разместились в большом и нескладном здании на юго-западной окраине комплекса. Дом был двухэтажным, в плане имел форму креста и был построен в стиле средневековья, с белеными стенами, диагональными балками и красной черепичной крышей. Южное крыло и центр занимали кухня, связь и два обеденных зала; верхний этаж северного крыла — «Мицубиси», нижний — РФК, южное поделили «Мессершмитт-Бельков-Блоом» и какой-то персонал «Локхида» и «Дугласа», восточную часть — как ее называли, «старый замок», на две трети был отдан «Дассо» с его странноватой командой.
«Боинг» в Фарборо не поехал, «СААБ-Скания», за которую летал чемпион мира Эдгар Баженов, поступил и вовсе непонятно: прибыл сам Эдгар с техниками и самолетом, администрация же осталась в Стимфале. Что-то не заладилось у скандинавов на этот раз, ремонтные бригады, сменяя друг друга, копались в машине круглые сутки, и Баженов находился в состоянии постоянного то скрытого, то явного раздражения.
Из апартаментов «Дассо» открывался вид и на все аэродромные службы, и на вторую — после фарбороской церкви — местную достопримечательность: линию энергопередачи Полюс — Экватор, точнее то, что осталось от нее после войны. Она была построена в эпоху увлечения полярными силовыми станциями; теперь сохранившиеся девятнадцать исполинских опор использовались как превосходный наземный ориентир всех проходивших над Фарборо воздушных маршрутов. Эрликон, проводивший над ними в воздухе ежедневно по нескольку часов, корректируя по ним положение на маневре и посадку, мог бы поклясться, что перечислит по памяти детали каждой из колонн. Все циклопическое сооружение пилотами иронически именовалось «Стоунхендж», и о нем существовало что-то вроде легенды. Еще в стародавние времена какой-то шутник из летающего племени сулил неисчислимые блага тому пилоту, который сумеет пройти на своей машине эти столбы, используя «кромвелевский переворот» — гибрид знаменитой «петли» Нестерова и «кобры» Пугачева. Некоторое время это считалось теоретически допустимым, хотя уже пятая-шестая опоры открывали такому смельчаку ворота для самоубийства, позднее математически выстроенная модель доказала, что при всем желании прославленная фигура на какую-то малость не укладывается в расстояние между колоннами и, значит, любая попытка пролететь «Стоунхендж» обрекала на верную смерть.
Мы вправе были бы ожидать, что Эрлен после свидания в аббатстве впадет в черную меланхолию, тоску, угрызения и вообще в депрессию, но, как ни странно, он перешел в стадию несколько отупелой, но благодатной отрешенности — состояние, нередко настигающее человека среди самого отчаянного разгула страстей. Как и обещал, Эрликон взялся за полеты и летал исступленно, работая на износ и находя в этом удовольствие — Кром-вель по-прежнему действовал на него как адреналиновый выброс, и Эрлен испытывал неизъяснимое чувство, не просто растрачивая, а сжигая собственные силы.
Сценарий нового витка летно-подготовительных испытаний, который начал раскручивать маршал, был предельно прост: перегнав «Милан» в Фарборо, поставить его там на доводку, переосвидетельствование и «косметику», что возлагалось на Вертипороха и орду присланных Бэклерхорстом экспертов, и тут же немедленно начать тренировки, чтобы как-то стабилизировать духовный контакт обоих пилотов или, по крайней мере, сделать его менее болезненным. На все это отводилось чуть больше двух недель. Двадцатого октября все машины и пилоты грузились на авианосец и отбывали на Валентину — планету, чья буйная атмосфера, обогащенная коварными судейскими подвохами, должна была предоставить летчикам возможность блеснуть всеми гранями таланта и конструктивными достоинствами самолета. Там, на станции Вайгач-3, был назначен старт третьего, заключительного этапа. Шесть часов спустя начинался подсчет прибылей и убытков, выплачивались ставки и, самое главное, заключались договоры, а еще — после станции Вайгач открывались перспективы на грядущий через пять месяцев чемпионат мира.
Эрликон переменился внешне. Он похудел и стал выглядеть значительно старше; седые волосы появились у него довольно рано, лет в двадцать, но лишь теперь они превратились в настоящую седину. Если раньше он курил от случая к случаю, по прихоти Дж. Дж., то сейчас, уже в Фарборо, как-то вечером, после одуряющей воздушной кутерьмы, спрыгнув на бетон возле мокрого самолета, он с невеселым удивлением отметил, что вытащил сигарету из полупустой пачки и уже держит в руке зажигалку. Накрапывал мелкий дождь, по ту сторону машины Кромвель клял Вертипороха, а механик клял каскадные фильтры. Эрлен покачал головой, размял сигарету, втянул горьковатый дым. Курим, значит.
В Фарборо Кромвель заставил его летать на трех машинах («Хорошо, не одновременно», — мрачно шутил Эрликон): «Кранфилд А-1» — учебный самолет для отработки азов летного дела, как будто Эрлен был зеленым первогодком, «Тайгер-2000» — тренировочный аналог «Милана,» и, наконец, сам «Милан», когда его покидали муравьиные полчища техников и экспертов. «Наше дело, — твердил Дж. Дж., — ликвидация безграмотности». На практике это превращалось в сущую каторгу.
Каждое утро, ни свет ни заря, маршал гнал Эрлена на тренажер, где втолковывал, чего он хочет на этот раз, потом — на летное поле, и там по два, по три часа с перерывами старина «Кранфилд» выделывал такие штуки, что Баженов, Лабрада — тот, что пилотировал обиженный Кромвелем «Матадор», да и другие летчики, тренировавшиеся рядом, чесали в затылках и спрашивали себя, не зашел ли у их коллеги ум за разум. Впрочем, Эдгар, а за ним и многомудрый Такэда вдруг на некоторое время поддались этому гипнотизму и тоже пересели на «кранфилды». В результате пошел слух, что лидеры, глядя на Эрликона, с досады повредились рассудком и уж не знают, что бы такое выкинуть почуднее.
После полетов Эрликон снова шел на тренажер, и Кромвель наглядно разбирал совершенные ошибки, заставляя десятки раз проделывать одни и те же эволюции. Дальше — теоретические занятия, обед, общефизическая подготовка, ужин, сон. Сам же Кромвель успевал еще вместе с Вертипорохом заглядывать в самолет, вести переговоры с экспертами, судейской коллегией и Бэклер-хорстом.
В это время «Шпигель-СП», младший родич «Интеллидженсера», писал так:
"Описывая ситуацию накануне третьего этапа, невозможно перебрать с красками. Ушедшие в отрыв трое лидеров ныне практически недосягаемы для соперников, но вопрос стал еще острее: кто из трех? Эдгар Баженов — признанный мастер турнирной импровизации. Говорят, что там, где все пилоты знают десять уловок, Эдгар всегда придумает одиннадцатую. Он знаменит и своим бойцовским характером, однако его преследуют технические неполадки — «СААБ» пока что показывает себя довольно ненадежной машиной и не может обеспечить превосходства над конкурентами.
«Мицубиси», без сомнения, стал «гвоздем» сезона. Столько технологических находок не привезла на мемориал ни одна компания. Однако Такэда Сингэн, во-первых, еще очень молод, во-вторых, по своему профилю он спортсмен скорее камерного, «кубкового» стиля; специалисты отмечают отсутствие у него трассового опыта. Как-то он проявит себя среди вихревых столбов Валентины?
Эрлен Терра-Эттин, герой первого и второго этапов, несомненно, творит чудеса — как и парадоксальный военный самолет, на который его буквально в последнюю минуту посадил «Дассо». По резерву тяги французская машина обходит датскую и японскую, но Терра-Эттин уже два раза испытывал судьбу. Если перед нами случай фантастического везения, то не изменит ли оно на третий раз?
Итак, на что же делать ставку? На характер Баженова, на техническое совершенство «Мицубиси» или на счастье Эрлена Терра-Эттина?" Нагрузки дали свои результаты. Уже в середине второй недели Эрликон хотя и с трудом, но выдерживал Кромвеля в среднем режиме на протяжении предполагаемого летного времени, однако же ясно ощущал, что в целом такой контакт ему не по силам. Покалывало сердце, частенько охватывала слабость, непонятно немела левая рука. Врач, просматривая его кардиограмму, сказал: «По-хорошему вас надо бы отстранить от полетов уже сейчас. Во всяком случае, соизмеряйте, молодой человек, соизмеряйте…» Но Эрлен не желал соизмерять. Он истово вычерпывал себя до дна, не оглядываясь на ресурсы, отпущенные природой.
Тем пасмурным вечером, когда Эрликон, посмеиваясь над собой, принялся за полупустую пачку «Данхилла», они закончили пораньше, полет был последним в программе, и Вертипорох остался загонять «Тайгер» в ангар, а Эрлен с Кромвелем на аэродромном джипе поехали ужинать.
Трапезы, по крайней мере ужины, по стародавнему обычаю, были совместными. Еду дневную — все эти витамины, анаболики, протеины и углеводные загрузки — каждый принимал индивидуально и строго секретно. Дж. Дж. в этом плане усердствовал особо и сверх всего пичкал Эрликона какой-то невероятной заказной смесью из сорока трав. Но вечером было принято собираться в так называемом Верхнем зале дома, и компания возникала самая пестрая — менеджеры, техники, врачи и даже юристы. Администрация гордилась тем, что за весь сезон сюда не удалось пробраться ни одному репортеру.
Пилоты держались особняком, они то прибывали, то убывали, и костяк составляли четверо — Эрлен, Эдгар Баженов, Ли Лабрада — пилот «Матадора» и Такэда Сингэн, вечно молчащий, но исправно поддерживающий компанию. Пятым был, естественно, Кромвель, но об этом знали только он сам да Эрликон. Ли и Такэда пострадали от маршальских бесчинств во время второго этапа, но если Сингэн благородно негодовал и здоровался с Эрленом весьма холодно, то Лабрада, будучи вдвое старше, благожелательно усмехался и смотрел на обидчика словно на неразумное дитя.
Сам Эрликон этих сборищ не любил, поскольку любое общение было для него трудом, а Дж. Дж., напротив, развлекался беседами и сожалел лишь о том, что не имеет возможности усесться на председательское место в готическое кресло и открыто поучать все общество. Однако и без всякого кресла, устами Эрлена, маршал постоянно вставлял свои издевательства и парадоксы — Эрликона это изводило, но он был вынужден признать, что его компанейский рейтинг заметно поднялся.
Такая диспозиция стала, ко всему прочему, дополнительным маслом в огонь давнего конфликта Эрлена с Эдгаром, начавшегося лет пять назад буквально с первого дня знакомства.
Баженов был на семь-восемь лет старше Эрликона. Характер у Эдгара был въедливым и довольно ядовитым. На какой почве эта ядовитость выросла, это уж бог весть, но неистребимая злая ирония сопровождала все проявления его натуры. Уже будучи то ли физиком, то ли кибернетиком, он теперь учился какой-то авиационной математике, и, как говорили, учился блестяще, хотя большую часть времени летал и готовился к полетам. Баженов был насмешлив, рассудителен, самонадеян, но все знали, что эти черты в любой момент может оттеснить свойственный ему особый род увлеченности — глухой и слепой азарт, «разгорающийся, как сера под землею», питающий неугасимым огнем его дьявольское упорство. К Эрлену, которого считали его другом, Эдгар относился с покровительственной насмешкой, не отказывая себе подчас в удовольствии подразнить мятежную душу товарища. Эрликон защититься должным образом не умел и не стремился и то злился, то грустил, но, по своему обыкновению, ничего не предпринимал и, кажется, был готов терпеть такое положение вечно.
В последнее же время начались чудеса. Приноровившись как-то по привычке «пощипать» Эрлена, Эдгар налетел на весьма ехидный ответ; повторный наскок был отбит не менее уверенно. Дальше — больше, начали открываться ошеломляющие странности. Эрликон, оказывается, помнил все детали баженовских выступлений вплоть до бог знает какого-то года, все ошибки и весь технический плагиат его личных внедрений, что давало повод для всевозможных оскорбительных изощрений. Пару раз Баженов не поверил и полез в справочник — все точно, все сходилось, и это Эрлен, который отродясь ничего в технике не смыслил! Эдгар даже растерялся, но никогда не дремавшая в нем гремучая змея уже затрещала своей погремушкой — это нестерпимое нарушение, это вызов… это черт знает что такое!
Теперь, сидя за общим столом с белоснежной вышитой скатертью, заставленной фарфором, Баженов с усиленным веселым и ожесточенным вниманием приглядывал за Эрликоном. Обстановка зала, в котором они располагались, была невероятной смесью стилей со сдвигом в сторону неопределенного средневековья; главным компонентом интерьера служил камин — чудовищный контрфорс от пола до потолка, с резными львами на нависающем уступе и каминной полкой размером с кровать. Все это создавало ощущение скверной, но забавной театральной декорации и диктовало соответствующее настроение. Ужин, после дневных ферментов и концентратов, рассчитанных компьютером, разрешался любой (о спиртном, само собой, и речи не было), но достаточно легкий. Впрочем, техники и персонал могли есть что угодно — летный стол держался строгих правил.
В этот раз подавали какую-то необыкновенную рыбу под диковинным соусом; ваза, а скорее хрустальный таз, с фруктами занимала главенствующую высоту. Обыкновенно в застольной беседе избегали профессиональных тем, но сегодня Лабрада на правах патриарха — ему было за пятьдесят — решился нарушить традицию:
— Эрлен, зачем при такой облачности вы опускаетесь за полторы тысячи? На «Кранфилде» это чрезмерный риск.
Лабрада был не просто старше всех присутствующих пилотов — у него был еще и самый длинный послужной список. Если большинство летчиков выступали на трех-четырех соревнованиях в год, то Лабрада летал на шести и восьми, представлял самые экзотические фирмы, а порой и самого себя; кроме того, иногда Ли демонстрировал широту своих профессиональных навыков и подвизался на ниве аэробатики в легких авиационных классах — словом, постоянно напоминал о себе и зрителям, и судьям. В мировом рейтинге он кочевал вверх-вниз в первой пятерке и собрал, вероятно, самую обширную коллекцию наград всех званий и достоинств. Одевался Лабрада необычайно тщательно, имел безукоризненно подстриженную седую бородку, в любую погоду не снимал дымчатых очков, предохраняя драгоценное для его профессии зрение, а ножом, вилкой и прочими мудреными приборами владел не хуже Эрликона.
Баженов поддержал ветерана:
— Да, покрытие не держит, старик, какая-то дурацкая храбрость.
Эрлен пожал плечами. Не оправдываться же за Кромвеля, который придерживается замшелых нормативов полувековой давности и при этом говорит, что-де ни хрена, по старинке вернее и для пространственного мышления одна польза. Впрочем, Лабрада и не ожидал немедленного ответа. Он повернулся к Эдгару и погрозил ему пальцем:
— Вы бестактны, Эдгар. Следует высказывать мнение, но не осуждать.
Эдгар, не обращая внимания на изумленный взгляд Такэды, щедро поливал из длинноносого соусника:
— Ли, все дело в подходе, а точнее сказать — в мотивации. Вот вы, например, профессионал и летаете ради денег.
Лабрада ничуть не обиделся:
— Вы странно рассуждаете, Эдгар. Каждый из нас — профессиональный пилот. Что же здесь необычного?
— Именно, именно. Вы — профессионал, хорошо. Я — конструктор авиационных экзосистем и летаю потому, что могу, скажем, своим именем сделать рекламу машине… — Эта мысль страшно развеселила Эдгара, он захохотал, чуть не подавился, однако продолжал: — Но почему летает Эрликон? Он не конструктор, а деньги зарабатывать ему не надо. Следовательно, для него авиация — род самоутверждения, он что-то доказывает себе и нам, а значит, мы вправе сказать ему: «Дурацкая твоя храбрость, разобьешься!» Лабрада постучал костяшками о стол, отгоняя несчастье, и снова возразил в своей неизменно доброжелательной манере: