«Вопросы, которые может задать журналист Кафтанова Екатерина» — и список из десяти вопросов. Хоть посмотреть бы, интересно же. Одна девочка задумчиво рассматривает ногти, другая смотрит в рот Пал Сергеичу.
— Расскажите об истории программ.
— Эта информация есть у вас в справке.
— Насколько удачно, по-вашему, сотрудничество с вузами, если из ста студентов, проходивших стажировку, вы за это время взяли на работу только двух?
— Откуда у вас эта информация?
— С вашего сайта.
— Это вопрос, скорее, начальнику отдела учебных программ. Мы несколько отклоняемся от темы.
Что же там в теме-то, интересно? Открываю. Читаю.
«Вопросы, которые может задать журналист Кафтанова Екатерина:
Расскажите, как Вы понимаете свою миссию?
Что для Вас означает социальная ответственность?
Как в Компании осуществляется принцип преемственности поколений?»
Журналист Кафтанова Екатерина, насколько я ее знаю, не может задавать таких вопросов.
Начальник начинает злиться. Девочки с ногтями с надеждой смотрят на меня. Я спрашиваю о перспективах. Начальник произносит пятиминутную речь о социальной ответственности бизнеса. Я конспектирую.
— У нас существуют корпоративные процедуры согласования, — говорит начальник. — Пришлете текст, мы просмотрим и исправим.
— Нам присылайте, — просыпаются, наконец, девочки. — Мы все согласуем и исправим.
Звонок: как там твой палец? Мам, я деньги в кошелек прятал, а у меня сто рублей ветром унесло на дорогу, я погнался и упал… Мам, я штаны порвал на коленке.
Две реальности
С утра я варила борщ, а потом поехала на конференцию нефтяников. В огромном зале сидели дядьки. Серьезные дядьки за сорок, некоторые младше, но уже с залысинами. В серьезных белых рубашках и серых пиджаках. Некоторые в синих. Дядьки с бровями и дядьки с лысинами, с наушниками в ушах, с дорогими часами, с именными табличками, с кожаными делегатскими папками на столах. Их было много, и они были хозяева. Я смотрела на них, слушала и думала, что никаких революций в стране не будет, ничего они не отдадут… А потом вспомнила, как сидела в другом зале среди таких же серьезных дядек, на другой конференции, и тоже сосредоточенно писала на диктофон — и где они теперь, и где их компания, — иных уж нет, а те далече, а я вот она, и пиджак все тот же, так нового и не купила. Я тоже пришла в сером пиджаке.
Меня посадили за столик с краю. Включила диктофон, разложила блокнот, стала слушать. Подперла щеку рукой. От руки, как ни намывала я ее после борща душистым мылом, пахло сырой картошкой, морковкой, луком и чесноком. На пальцах остались малиновые пятна от свеклы.
Чеснок и свекла уверяли, что в них-то и есть вся правда, что они-то и есть настоящая моя жизнь, я отмахивалась, продолжая строчить (на случай, если диктофон подведет). Да ну, вот же я, вся такая в сером пиджаке, сижу и занимаюсь делом, в котором я немножко понимаю, кто еще в нашем журнале может написать о таком событии понятно, нормальным русским языком?
Чеснок сказал: а как выйдешь на кофе-брейк, как прольешь себе на грудь кофе, ручки-то трясутся, — ну что, твоя это реальность?
А свекла сказала: а станешь мини-интервью собирать, да как сказанешь глупость, а потом три дня будешь краснеть, как я, при одном воспоминании?
А морковка добавила: я-то хоть вкусная, а это что — вот это тебе нравится? Когда ты на даче лежишь в траве и хрустишь молодой морквой — это правда, а когда ты вслушиваешься в доклад, посвященный проблемам транспортировки нефти и думаешь о прокладке новых трубопроводов — то не следует ли задаться вопросом, какого рожна ты делаешь среди этих дядек, ведь ты и сама по-хорошему понимаешь, что не здесь твое место?
Когда ораторы менялись, я незаметно сунула руку в сумку, где пузырек духов, и потерла распылитель пальцами: нечего меня отвлекать свекольными разговорами!
А в кофе-брейк устремилась туда, где стоял особенно бровастый персонаж, сильно мне нужный для мини-интервью, и так целеустремленно к нему шагала, так старалась сохранять непринужденный вид, что споткнулась, естественно, о задравшийся край ковровой дорожки, и грохнулась, диктофон в одну сторону, батарейки из него в другую, сумка в третью, а из сумки вылетел и покатился прямо под ноги какому-то председателю совета директоров высохший каштан, о существовании которого я даже не подозревала.
Насилу вспомнила: Машка по осени подбирала на улице каштаны, потому что какой же нормальный дошкольник пройдет мимо блестящего каштана, и набила ими все свои карманы, а когда карманов не хватило, стала набивать мою сумку.
Первая реальность любит напомнить о себе. То игрушкой из киндер-сюрприза в носке сапога (она почему-то начинает колоться не по дороге, а где-нибудь на редколлегии). То на входе в чей-нибудь офис-билдинг достаешь паспорт, а к нему прилип разноцветный ком пластилина. То ежедневник откроешь, а там на весь разворот раскорячилась кошка с хоботом и копытами, нарисованная контурным карандашом для губ.
Нет, пожалуй, и вторая реальность вторгается в первую, но делает это не так активно, не так настырно, она занята собой, и ей дела нет до нас; напоминает о себе осколками корпоративных кружек, рекламой аудиторской компании на полях клетчатых черновиков с грязной Сашкиной алгеброй.
Впрочем, все это я думаю только потому, что мне скучно слушать про трубопроводы.
Свекла: ага, ага?!
Тяжел камень
Собака ловит момент, когда я посмотрю на небо, потому что сразу можно сожрать с земли что-нибудь гнусное. Поэтому на небо я не смотрю. Я смотрю на землю, где полно еды. Собака придает зрению особую остроту: тут хлеб, там сосиска; тут бутылка пива, там печенье. Вот целый очищенный мандарин на снегу, там яблоко, здесь селедочная голова, а поодаль обгрызенный до костей голубь, только перья крыла торчат. Несметные россыпи куриных костей и плесневых крошек, обертки и упаковки, пакеты и бумага… Фу, нельзя, плюнь. А что это небо — серый поплинчик в черную веточку.
Вчера был первый снег. Сашка сидел на кухонном окне и смотрел на белую небесную муть в серую снежную крапину — и не сделал домашку по русскому. Я узнала об этом сегодня.
Джесси, почуяв снег, сходит с ума: подпрыгивает, обсыпается белым пухом, с наслаждением внюхивается, морщит нос и закапывает его в снег по самые глаза. Вынимает со снежным пятаком на кончике. Она носится и лает, размахивая хвостом, и демонстрирует такое откровенное щенячье счастье, что приходится даже временно забыть, что в моей жизни все идет не так. Мы бегаем, толкаемся, возимся и валяемся в снегу, и все бы хорошо, но двойка по русскому и укладывание спать, но дедлайн завтра в одиннадцать утра, но проверить, исправлена ли ошибка в полосе, как же мне надоели эти мысли, почему же они не дают мне жить.
Только забудешься, только обрадуешься, только в первый снег зароешься носом, только приподнимешься, наоборот, над землей сантиметров на пять — уже несутся, маленькие, черные, жужжат наперебой, торопятся, напоминают:
— А ты не забыла, что в пятницу родительское собрание?
— А ты послала текст на визу?
— А ты внесла правку?
— Нет, ты не внесла правку!
— И кто ты после этого?
— А маме ты позвонила?
— Не позвонила, а знаешь уже сколько времени?
— А ты обещала Сашин класс на экскурсию записать, а сама третий день не звонишь, и кто ты после этого?
— Кто ты после этого?
— А помнишь, что ты сказала?
— Стыдно?
— Ой, как стыдно!
— Стыдно даже в зеркало смотреть!
— И нечего смотреть, что ты там увидишь!
— Ты старая!
— Ты некрасивая!
— Ты растяпа!
— Ты растрепа!
— Это непростительно для профессионала!
Они кидают в меня камни. Я ловлю их всей душой, как авоськой. Моя авоська полна камней.
И упало каменное слово на мою еще живую грудь. Сашка мне сказал месяц назад «я тебя ненавижу». Вряд ли он так уж сильно имел это в виду. Он просто был зол, что я заставляю его закончить доклад по истории. Он не извинился — сделал вид, что забыли, и так все хорошо. Я сложила камень в авоську.
Я ни с кем это не обсуждаю — ни с подружками (где те подружки), ни с мамой, зачем ее грузить, ни в Интернете на форуме, это же моя авоська, а не общественная. В ней пережитый ужас за Машку с фебрильной судорогой, и Сашкин дневник с двойками, и вина перед мамой, и воспоминание о дедушке, и Толик, и Сашкина ссора с Борисом Алексеичем, и муж мне сказал «надоела со своей кислой рожей», и рак, рак у Коровиной, когда бормочешь что-нибудь под нос, делается легче. Камни ложатся на сердце, на печень и почки, оседают на стенках артерий, я каменею и тяжелею, я не могу летать.
Тяжел камень ко дну тянет.
Снег тает, собака нашла и хряпает косточку, невыносимо, невыносимо, невыносимо.
Мастер-класс, блин
Он все время скучает, жалуется мне коллега Ленка на ребенка Лешку. Я не знаю, чем его занять. Я ничего не могу придумать. Придумай мне что-нибудь, ты же можешь?
Мастер-класс, блин. Ну, поехали.
Мы сажаем в землю косточки и растим из них вишни и черешни, яблоки и груши, апельсины и мандарины, лимоны и авокадо, финики и персики.
Мы купили микроскоп и смотрим в него сахар, соль и кухонную приправу, дохлых мух и пауков, пестики и тычинки фиалок, лилий и ахименеса, пыль, перья, листики и лепесточки.
Мы выжигаем по дереву, делаем витражи, гирлянды и мобили. Каждый сезон меняем экспозицию. Мы заклеили одну стену белой бумагой и рисуем на ней.
Мы катаемся на медведе, медведь — это я в вывернутой наизнанку дубленке.
Мы собираем электронные приборы из конструктора «Знаток».
Мы расписываем мебель акриловыми красками и покрываем ее лаком.
Мы делаем кукольный театр, вместо ширмы — поднятая половина дивана-книжки. О, как слезно Маша выпевает «была у лисы избушка ледяная, а у меня лубяная».
Мы играем в рифмы и стихи. «Спокойней гордого кентавра (это Сашка), как вождь, хозяин и творец (это я, — чтобы что-нибудь только сказать, соображаю плохо, тру свеклу на борщ), сидит на кухне наша Мавра (ржет Машка) и пожирает огурец» (заливается Сашка).
Мы печем торты. Машка любит «зебру»: ложку желтого теста, ложку коричневого, с какао, в центр формы, еще одну и еще…
Мы исследуем старую карту Москвы, выясняя, что Текстильщики, где сейчас живут Ленка с Лешкой, раньше были Сучьим болотом, а наш район лежал вне городской черты.
Мы рисуем комиксы про Сашу, Машу и маму. Иногда в них даже появляется Тень Отца.
Мы разрисовываем белые наволочки и простыни фломастерами по текстилю. Собираем на лист ватмана Отпечатки Лап. Наших, собакиных и кошкиных. Потом Сашка идет с ватманом наверх к соседям, у которых мама Надя уехала в Бирму, и к другим, где есть маленькая девочка, и приносит отпечатки лап девочкиных, свинкиных, кроличьих и мышиных. Хотел еще попугаечьих, но он улетел, расстраивается сын.
Рисуем на футболках. Вышиваем с Машкой кролика. Ставим опыты, уж чему-чему, а этому я в своей «Пестрой ленте» научилась. Дрессируем Джесси.
На полученные нефтедоллары я купила цифровик, и Сашка делает Странные Кадры, а я помогаю ему вешать их на его страничку на народе.ру.
Я тоже делаю Странные Кадры, и мы соревнуемся, у кого страннее.
Мы сочиняем песни. Мы рассказываем друг другу ночные сказки.
Мы ходим в парк на пикники. Любимое Машкино развлечение — «нюхалки»: нарвать разных травок и совать под нос мне и Сашке: закрой глаза и угадай, что это. Клевер, подорожник, пырей, полынь, мята, тысячелистник, аааа, крапива! Хи-хи-хи!
А еще мы в прошлом году…
Нее, говорит Ленка. Я так не могу. Мне бы только до кровати добраться. А на выходных уборка.
Куда что делось
Куда девались последние полгода? Остаток марта я решала, буду отдавать Машку в школу в этом году или нет, и решила не отдавать. Апрель… ага! В апреле болела Машка, а потом я написала серию статей о том, куда пойти с ребенком, для газеты, которая вскоре закрыла эту рубрику, но успела заплатить мне гонорар. В апреле я задумала научную работу, обсудила ее с бывшим руководителем, но с тех пор так никуда и не сдвинулась. Весь май мы занимались алгеброй и русским, чтобы не было двоек в году. В июне мои дети сидели в городе и ныли. Мне исполнилось тридцать четыре года. В честь праздника я просидела весь день на работе, ни жива ни мертва оттого, что зам. главного нашел у меня в тексте фактическую неточность. А потом мы с Тамаркой сходили в суши-бар.
В июле дети уехали в Калугу, и я ездила к ним на выходные. В августе они поехали с моей мамой к морю. Я отдала им все наличные деньги и осталась в городе зарабатывать еще. Я думала, что отдохну, сделаю уборку и приду в себя. Оказалось, что без детей я только тоскую и работаю, работаю и тоскую, и от тоски покупаю Сашке к школе горы красивых тетрадок, и обложки для учебников, которые он все равно посдирает, и наряды для Машки. В городе воцарилась жестокая жара, асфальтово-бензиновый ад, потное метро стало похоже на общественную баню, троллейбусы — на суповые кастрюли с рогами, все мои сотрудники взялись по делу и без дела бегать в кабинет главного редактора, где работал единственный в редакции исправный кондиционер.
В конце июля ко мне пришел жить муж. Мы провели вместе счастливый месяц и ни разу не поссорились.
«На самом деле мне нужна только ты», — нежно сказал неверный Серега, и я сделала вид, что поверила. — «Ты же знаешь, что ты у меня единственная».
«Это ты у меня единственный», — пробурчала я.
На самом деле я люблю, когда он меня обнимает. Люблю с ним спать. Люблю болтать и ржать с ним по ночам. Мне нравится, когда он рядом, — так возникает иллюзия, что мир на самом деле устойчив, что у меня есть опора, что с кем-то еще можно разговаривать. Он писал цикл статей о национальной идее и не обличал меня за политическую индифферентность и шаткость идейной позиции. Я даже пожаловалась ему на страшного зама Толю.
— Толика боишься? — не поверил он своим ушам. — Погоди, я тебе сейчас чего покажу.
Он закопался в свои старые бумаги, рылся в них целый час («Ну хватит рыться, ты мне так скажи». — «Нет, ты это должна видеть глазами, потерпи». — «Ну скажи, я поверю» — «Нечего-нечего, терпи») — и достал, наконец, журнал 1995 года, а в журнале подборку стихов страшного Толи, — подборку человека, который упрекает меня в непрофессионализме и поднимает на смех за неумение обращаться с русскими предлогами, когда я пишу: «В начале октября в Экспоцентре»…
— Ты гораздо талантливее всяких толиков, — убеждал он меня, — только ты занимаешься не своим делом.
— Своим «Делом».
— Нет, твое «Дело» — это не твое дело.
— А какое мое дело?
— Ну мать, это ты сама должна решить.
А потом все в той же подборке журналов он нашел пару своих статей… пару моих статей… и мы сидели до вечера и думали, что когда-то были веселыми и талантливыми, писали вдвоем смешные и нахальные материалы, и тогда еще у нас была возможность писать и печатать то, что хотелось, а теперь печатать негде и писать не хочется… Надо что-то новое придумать, твердили мы друг другу. Надо взять и придумать что-то новое.
Все было почти хорошо, мы почти привыкли друг к другу заново, у нас стало получаться разговаривать, оставляя за скобками всю предысторию, все прежние обиды и счеты («Ты никогда меня не понимала» — «Ты не хочешь брать на себя ответственность за детей, ты перекладываешь на меня ответственность за наши отношения…»). Все почти наладилось, но тут газета послала его в Сочи освещать какие-то подробности президентского отпуска. Ему не хотелось ехать, утром в день его отъезда у меня была редколлегия («Тебя волнует только твоя работа. Но я давно уже привык к тому, что семьи у меня, по большому счету, нет») — на редколлегии я сидела в темных очках, чтобы не блистать горючими слезами.
Потом он звонил из Сочи — лежу на пляже, солнышко мое, мне без тебя грустно… Я пыталась писать, но не выходило, я писала первое предложение, и стирала его, и писала опять, и потом забралась в сеть и до четырех утра бессмысленно бродила от сайта к сайту — новости, газета «Дошкольное образование», flylady.net для домохозяек, желающих все успевать, тест «есть ли у вас депрессия» — есть, «умеренная», лето же, френд-лента, архив Русского Журнала, занимательная математика, ресурсы для подростков, форум о кошках (вопрос о воспалении уха), форум о цветоводстве (почему мельчает и сохнет гортензия), форум о религии, где я ничего не пишу с тех пор, как мне дружно объяснили, что я вредна для общества… тоска… тоска… В четыре часа небо за окнами посветлело, и я легла спать.
Лето уходит, тоска сгущается. Сил нет, скоро зима, чем я встречу ее, как переживу — к зиме нужны запасы внутреннего тепла, а у меня ничего не накоплено, я мерзну уже сейчас, когда тепло и уютно. Что же я стану делать, когда и в четыре, и в пять, и в девять будет холодно и темно.
Одиночки в большом городе
А вот уже американская проза: «Пока мои подруги писали в онлайновых журналах саркастические колонки о жизни одиночки в больших городах…» Господи, как все одинаково!
Я одиночка в большом городе, стандартная тема стандартной литературы, я веду феминистскую колонку в газете, а на онлайновые журналы у меня сил нет, даже на скромненький ЖЖ.
Я — мать-одиночка, мой муж всегда в бегах или разъездах, моя лучшая подруга живет в Канберре, и когда у меня день, у нее уже ночь, и когда у меня зима, у нее еще лето.
У меня есть мама, которая всегда все понимает, но у нее совсем нет времени. У меня есть дети, у которых время есть, но они не понимают ничего. А я посередине между ними, уже мать и еще дочь, и времени у меня нет, и я ничего не понимаю.
Сегодня была гроза, но я не заметила ее, я просидела весь день на работе под лампой искусственного света. Я заметила утреннюю духоту, когда шла к метро, и наползающую тучу. Когда ругалась с рекламным отделом — видела, что вроде бы потемнело за дальним окном. Вражий отдел опять хотел испортить мне статью и навязывал к ней, уже опротивевшей, сверстанной и подлежащей забвению, новые комментарии от поздно проснувшихся компаний. Отдел выкручивал мне руки, и комментарии пришлось вписать, и полосу переверстать, и я даже не заметила грозы.
У метро купила себе букет флоксов, чтобы пахли. Шла домой по черному асфальту, с него поднимался пар, и было сыро, черно, зелено, а в небе напротив, наполовину загороженном башнями элитной новостройки, происходил церемонный закат, торжественный и неторопливый, как коронация, и облака расползались золотыми мохнатыми гусеницами, и солнце было тускло-красное, круглое, и не слепило глаза. Изо рта тоже шел пар, как на морозе, просто очень сыро в воздухе, и травой пахло, лужами, землей, грибами. Пойти в парк сидеть на траве и кормить уток? Нет, темнеет, поздно, а к завтрему сдавать материал.
У меня нет друзей, только деловые контакты, я не пойду в парк, я не поеду в Канберру, у меня нет на это денег. Моя свидетельница со свадьбы и крестная мать моих детей бывает в Москве только полдня, усталая, взмыленная, и сын ее капризничает после долгого перелета, и некогда даже поговорить, она живет у знакомых мужа и завтра утром улетает к маме в Нижний Новгород. Она могла бы жить у меня, но мне некуда ее положить. Мы не разговаривали уже четыре года, только мейлы друг другу пишем перед новым годом: живы, дети растут, вот фотография. Надя во Мьянме, Тамарка уехала паромом в Хельсинки, Ленка с Лешей в Евпатории, Коровина опять в больнице, и даже Лариса, с которой мы давно не общались, где-то в Хорватии или Италии. Москва пуста и почти привлекательна.
Отпуска было две недели, одну из них я провела в утомительной командировке, вторая ушла на левую работу, за которую обещали семьсот баксов (а то все мои деньги ушли на отправку семьи на море). Дети звонили мне из Крыма, сообщая, что «все нормально», мать жаловалась, что они плохо едят. А я писала в газету колонки о жизни одиночки в большом городе.
Всевыносящего русского племени тварь дрожащая
Моя семья состоит из тех баснословных женщин, что и в горящую избу, и коня на скаку, и лошадь, и бык, и баба, и мужик… Бабушка моя конь, и мать моя конь, и мне суждено быть конем, но не конь я по крови своей.
Они все могут, все умеют и никогда не теряются. Они всегда знают, что нужно, и делают именно это.
К моим тридцати четырем бабушка перенесла войну, эвакуацию, едва не потеряла ребенка и потеряла мужа. И в доме было чисто уютно, и скудная еда была вкусной, и были кружевные занавески, и свежие скатерти, и натопленная печь, и картошка в огороде, и крыжовник, и цветы по всем окнам.
Моя мама в свои шестьдесят два вкалывает на двух работах, таскает тяжелые сумки, печет пироги и плюшки, а когда приезжает ко мне, вешает плафоны, чинит проводку и розетки, шьет платья Машке, и мне приходится отгонять ее, чтобы она не мыла мне окон. Сама помою, думаю я. Долго думаю, целых полгода. Моя мать пашет на даче, где у нее все растет и колосится, моя бабушка в девяносто лет, попав в больницу, хохочет над собой и подносит попить окружающим.
Конь — моя участь, моя роль, предназначение, мне судьбой предписано быть конем, я хочу быть конем, я должна быть конем. Но я не конь.
Я бледная немочь с хрупкой психикой, я не умею вести себя так, как меня воспитали. Не умею держать удар, не плакать, крепиться, всех утешать — напротив, я остро нуждаюсь в чужих утешениях. Придите, жалейте меня, ибо я бедна и нескоро утешусь. Я должна радостно обустраивать мир вокруг себя, а я только с ужасом смотрю, как он сыплется мне на голову. Я должна тащить и не жаловаться, и быть всем опорой, а тащу с надрывом пупка, и во весь голос жалуюсь, и ору, и жалею себя, и плачу, и слезами обливаюсь, о! о! как я несчастна, придите, жалейте меня!
«Лабильна, возбуждаема, истощаема, Ds: вегетативные дисфункции», — пишет про меня невропатолог, заодно констатируя «размашистый тремор рук». Психоневролог находит повторный эпизод депрессии. Оба прописывают успокоительное, психоневролог добавляет антидепрессанты. Я уже перепробовала персен, новопассит, негрустин, коаксил, мезапам, амитриптилин, ксанакс… эдак я до стрихнина дойду в один прекрасный день.
Я должна быть всевыносящего русского племени многострадальная мать, а я тварь дрожащая. Я родилась не в то время и не в том месте; конечно, мне хуже было бы в крестьянской избе, но сколь лучше бы чувствовала я себя дочерью скромного английского эсквайра — мисс Кэтти со взглядом из-под ресниц, я вообще-то хорошо умею нежно и наивно глядеть из-под ресниц. Я рисовала бы акварелью, вышивала крестом и по субботам вела бы благочестивые беседы с местным викарием. Я вышла бы замуж за молодого, но мужественного полковника, завела бы кресла, обитые чинтцем, и семейные портреты, и кофейники, и молочники, и деревянную лошадку для детей — мальчика в матроске и девочки в кружевах…
— Уйди отсюда, фигня с ушами!
— Сам уйди отсюда, гадость!
— Мам, а она меня, между прочим, гадостью называет!
— Ма-а-а-ам!
— Мао, мао, мао!
— Гав! Гав! Гав!
— Отойдите все от компьютера! Кто еще раз подойдет к нему на расстояние вытянутой руки! тот! тот! (… что же тот будет делать?… лихорадочно соображаю…) тот будет лишен!
— Чего лишен?
Откуда я знаю, чего лишен, я еще не придумала.
— Конфеты сейчас, похода на «Гарфилда» в воскресенье и моей дружбы на целую неделю.
Машка вихрем отлетает от компьютера. Сашка думает, нужна ему конфета или не особенно.
У меня анемия, гипотония, гиподинамия, вегето-сосудистая дистония, неврастения, психастения, большая депрессия с тревожным компонентом и все, что к ним прилагается. Когда началась война, моя бабушка была сильна и вынослива. А я слаба, ленива и несчастна. Тьфу, самой противно.
Рассказ не состоялся
Два дня я поливала, полола, опрыскивала ядом, промазывала антисептиком, красила, сажала, отпиливала сучья, замазывала варом, договаривалась о самосвале плодородной земли, истребляла крапиву, играла в куличики, строила вигвам, собирала плоды, улаживала конфликт с соседом и бегала по трем параллельным улицам с воплями «Са-а-а-а-а-а-ша-а-а-а-а!»
Совестила, заключала соглашения, вытаскивала занозы, заливала кипятком осиное гнездо, заколачивала гвозди и так далее, и так далее, и так далее. И ни о чем не думала. Не думать — это счастье.
И топала по пыльной дороге, а потом ждала электричку, а потом торчала в ней час стоймя, слушая разносчиков, а потом добралась до метро и села, наконец. С рюкзаком, набитым вещами на стирку, с пятнами краски на щеке, со ссадиной на локте, с зелеными, черными, фиолетовыми от земли, травы и черной смородины пальцами. С остатками земли под сломанными ногтями. С негнущейся спиной, с гудящими ногами, с сухим яблоневым листиком в волосах. С глиной на джинсах. С ведром слив и букетом гладиолусов. С путаными подсчетами, сколько еще сегодня писать. С одним желанием — под душ и в постель. Я посмотрела на себя в темное стекло напротив и поняла, что достигла стадии дачной тетки. Не огорчилась.
А напротив сидел загорелый молодняк, хорошо одетый и красиво накрашенный, счастливый и праздный, едущий из гостей. И на лицах молодняка, когда взгляд их случайно падал на дачную тетку с ведром и гладиолусами, отражалось брезгливое недоумение.
А дачная тетка смотрела на молодняк безо всякого выражения, и не было ни стыдно, ни грустно, ни смешно, ни завидно, ни обидно. Абсолютно все равно. Совершенно не из чего сделать сюжет.
На старт
Они орут «Мама!», будто не видели меня полгода. У них черная кожа и черные глаза, и белые белки. Мои дети негры. Один стоит в сторонке и притворяется подкидышем, вторая напрыгнула, болтается на мне и скоро меня свалит.
Детская лучится благополучием и ожиданием, как всякая детская в конце августа. Она отмыта и вычищена, из нее вынесено на помойку восемь 60-литровых мешков старых тетрадей и ломаных игрушек. В ней блестит окно, висят новые шторы, старый заяц приветливо кивает с кровати, а в трещинах паркета нет ни крошки печенья. В шкафах разложены обновки, на столах лежат чистенькие тетрадки и новые краски, готовальня с двумя циркулями и транспортир, гора тетрадных обложек, новые игрушки, масса заколок и бантиков для детсада. Кому что. У столов терпеливо сидят, как собака у магазина по команде «ждать», новые рюкзаки.
Саша говорит «угу» и потом «ого!» — это значит «нет слов для выражения крайней благодарности по поводу этой новой вещи с капюшоном». Машка душит в объятиях. Дети визжат и возятся, ссорятся, пьют чай, разливают, вытирают, обзываются, хлопают дверью. В доме стало людно.
В вазах уже готовы цветы, на спинке стула висят ленты, потому что она хочет банты, почему она так любит банты, вот загадка. Он просит завтра не провожать его в школу, «можно я в этой новой пойду?», «ты меня завтра разбудишь?», «мам, а ты мне почитаешь?» — быстро в ванную, ноги! ноги! сколько лет ты не стриг когти? Мам, ну не сейчас! Немедленно! Ну ты мне почитаешь? Мао! Мао!
Все, вошли в колею, покатились, ура.
Мы
Он был в Сочи, когда взорвались два самолета, а потом поехал туда, где собирали их обломки. Потом дежурил у Склифосовского, куда свозили жертв теракта на Рижской. А первого сентября купил билет на самолет и улетел в Беслан.
Когда мы стояли на работе вокруг телевизора и смотрели прямой эфир, а потом звонили на мобильные в Беслан, а в трубке выло и стреляло, я думала, что когда он вернется, станет легче. Не стало. Нет, не буду об этом писать. Он сам обо всем написал.
Потом он пил водку, я потихоньку жрала мезапам, оставшийся с прошлого года, лишь бы отключить эмоции, и ходила с пустой проплаканной головой, шаталась и задевала плечами и бедрами косяки, мы изредка обменивались подчеркнуто нейтральными репликами. Сашка закрылся в комнате с CD-плейером, Машка возилась на полу со спичками и бормотала, заговаривала, заплетала паутиной болтовни дыры, дыры, дыры.
Потом он молча порылся в своих коробках, что-то выбросил, что-то положил в сумку, — и ушел. Не знаю, куда. Вернулся недели через три. Из его публикаций я поняла, что он съездил куда-то за границу — освещать международное совещание на высшем уровне.
Он привез Машке мяконького зайца и гору шоколада, а мне бутылку ликера из дьюти-фри. А Сашке ничего не привез, но поклялся свозить его в интересное место. На выходных они поехали на танковый полигон в Кубинку, а мы с Машкой просидели весь дома, самозабвенно выстраивая домики для зверей и ходя зверями друг к другу в гости. Зайцу мы возвели дворец из кубиков с азбукой, и верхний этаж гласил: УИУЗАЙЦЭЮЁ. Кубик «я» потерялся.
— Я не могу так жить, — сказал он ночью. — Со мной все. Я конченый человек. Или меня где-нибудь убьют в подворотне, или я сам сдохну. И ты вздохнешь с облегчением.
Я вздохнула безо всякого облегчения и опять заплакала.
— Ну что ты плачешь, — сказал он. — Тебе что ни скажи, ты только плачешь.
Что изменится
Я не хочу больше работать.
Я не могу больше работать.
Я больше не могу заниматься тем, чем я занимаюсь.
В новостных лентах триста тридцать погибших, и «весь город сидит у ворот и воет», и «обгоревшие кишки висели на потолке спортзала».
А мы сидим на редколлегии и обсуждаем последний ресторанный обзор, чтоб они провалились, что ж меня преследуют эти ресторанные обзоры, куда я ни пойду работать? Передо мной лежит новая сверстанная полоса: «смакуют морковно-апельсиновый фреш, лежа в шезлонгах», «консоме из телятины с копченым языком, лисичками и трюфельной лапшой, 550 р.». Слушайте, говорю, может, мы не будем это давать? Это же совершенно, говорю, невозможно в контексте происходящего.
Да почему же не будем, говорит рекламная Лена, хлопая пластмассовыми ресницами. Это постоянная рубрика, я не понимаю, почему тебя коробит этот текст. Она качает загорелой ногой из коричневого пластика. Она биоробот, думаю я. Если задать ей нестандартный вопрос, она сломается, задымится, и у нее выскочит правый глаз на пружинке.