Прийдите, любящие
ModernLib.Net / Юмор / Лу Серж / Прийдите, любящие - Чтение
(стр. 8)
- Нормально. Спасибо. Пойду я... - Э, нет уж, брат. "Пойду"... Ты уж погоди теперь. Они обещали быстро... Подъедут - а ты где? Тебе, может, лечение требуется. - Ничего мне не требуется... А, стой. Закурить есть? - Не курю. Третий год не курю - бросил, - радостно сообщил он. - Жена запилила, да и врачи... Вот и не курю. Ковалев вздохнул и начал медленно спускаться по ступенькам. - Ты куда? - насторожился мужчина. - На улицу. Воздухом подышу... Он вышел - и сейчас же зажмурился от яркого солнца. Нестерпимо сияло солнце и нестерпимо блестел снег, и ослепительным было прозрачное синее небо. Возле подъезда с криком суетились воробьи. Ковалев сел на скамейку. Голова кружилась, а казалось, будто кружится, искрясь, снег, и темные ветви деревьев ходили над ним хороводом. Ему вдруг стало хорошо и спокойно. Он вспомнил, что здесь, рядом, в соседнем подъезде живет Ирина, которую он любил, и перед которой будет теперь виноват вечно. И это хорошо: лучше жить с ощущением вины, чем с желанием судить и наказывать. А она - добрая. Она уже все простила. И мир вокруг - он тоже добрый. Мир живой. А почему он живой - этот мир? Вот эти деревья? Этот дом? Скамейка? Она ведь тоже живая. Все, что уходит, все, что стареет, что со временем исчезает -все это живое. Вещи вокруг человека - живые. И вещи любят его, человека, любят - и поэтому умирают. Потом он подумал: все, что тратит себя - все живет. Я трачу себя - значит, я существую. Наша гибель - внутри нас. Не вне нас, внутри, внутри. Мы живы, пока умираем. А мертвый мир, подумал он после - он какой? Почудилось, как из-под скамейки появляются, вытаивая из снега, темные скрюченные фигуры, чьи-то руки. Темные, беззащитные, ушедшие люди. И голоса их почудились: - Нет нас. Нет уже нас. Они не кричали - пели тонкими детскими голосами: - Здесь мы, здесь мы!.. И совсем уже тихо: - Забыли нас, забыли нас... Ковалев сидел молча, слушал. Голова кружилась, сердце билось едва-едва, боли не было, но радость от солнца, от неба, от снега стала таять, улетучиваться. Заскрипел снег под колесами - во двор въезжала "скорая". Молодой парень в мятом халате - фельдшер, а может, медбрат из студентов - выскочил из кабины. - Здравствуйте, - сказал Ковалев. - Здравствуйте... Кто "скорую" вызывал? - Я вызывал. - Вы?.. - фельдшер замялся, покосился по сторонам. - А больной кто? - Ну, говорю же - я. Фельдшер опять покосился, - видно, никак не хотел поверить. Ковалев поднялся со скамейки и показал на рукав. Кровь подсохла, рукав схватился коркой. Фельдшер кивнул. - Сюда, - сказал он, подсаживая Ковалева в машину. - Поедем куда-то? - спросил Ковалев. - Поедем... - фельдшер сел к водителю, отодвинул матовое стекло, заглянул в салон, к Ковалеву: - Ну как, нормально? Ну, в травмпункт прокатимся, значит. Мчались по микрорайону. Выехали на проспект и погнали по разделительной полосе. Водитель раз или два включал сирену, распугивая с дороги легковушки. - Вот как вы меня... Как генерала, - сказал Ковалев в окошко. Фельдшер не ответил. Ковалев стал смотреть в окно. День был ослепительным, редким для ноября, и Ковалев с трудом узнавал знакомые улицы и дома. Перед одним из светофоров остановились, и фельдшер обернулся, спросил: - Ну, и зачем вы это сделали, а? Ковалев вздохнул. Он не знал ответа. Водитель - пожилой, в шапке набекрень, - сказал: - Студент, поди? - Студент, - подтвердил Ковалев. - Эх, не тому вас, видно, учат!.. - вздохнул водитель. - Ведь жизнь-то такая хорошая!.. Ковалев готов был согласиться, но сквозь туман в голове рассмотрел вытаявшую из-под снега и льда беззащитную детскую руку, расслышал тонкий голос: "Нет нас! Нет нас!.. Здесь мы, здесь мы!.. Забыли нас, забыли нас!.." - и промолчал. Проехали через весь город, к новой горбольнице, с корпусами, соединенными стеклянными переходами. Фельдшер взял Ковалева под руку, провел через пустой вестибюль, в белой комнате усадил на стул. Появилась медсестра, сказала: - Раздевайтесь. - Совсем? - спросил Ковалев. - Ну, где у вас рана-то? Вот до нее и раздевайтесь. Ковалев покряхтел, сдирая с себя пальто и пиджак, рукав рубашки, ломавшийся под пальцами, закатал повыше. Сестра посмотрела, покачала головой, намазала руку мазью, забинтовала. Потом пришел врач в очках и мятой шапочке, стал выспрашивать. Он тоже качал головой, потом ушел за ширму и оттуда послышались голоса вполголоса. Ковалев расслышал только одну фразу: "По глупости гвоздем не бывает". Потом хлопнула дверь, стало тихо, только где-то вдали негромко бубнило радио. Ковалев вышел из-за ширмы. Врач сидел за столом, писал. Медсестра красила губы. - Мне можно идти? - спросил Ковалев. - А? - врач поднял голову. - Нет-нет, подождите... Сейчас за вами приедут. Ковалев пожал плечами, попросил закурить - врач не курил. - Я на улицу выйду - стрельну, - сказал Ковалев. Врач кивнул. На улице было по-прежнему солнечно, весь мир светился, горел прямо невозможным огнем. Ковалев дошел до больничной ограды, попросил закурить у прохожего. Закурил. Сзади хлопнула дверь: с порога на Ковалева подозрительно посмотрела медсестра и тут же упорхнула обратно, только вспыхнул розовый халатик. Когда Ковалев вернулся, сестра сказала: - Вам полежать бы надо. Вон, на кушетке. Ковалев лег на оранжевую резину, закрыл глаза, в голове зазвенело противно и тонко, и все закачалось, поплыло, и он стал падать в пугающую тошнотворную бездну, а из бездны тянулись к нему иссохшие руки и плакали, жалуясь, тонкие голоса: "Здесь мы! Здесь мы! Забыли нас, забыли нас!..". Потом, сквозь сон - зеленый "уазик" с красным крестом, и двое здоровенных, в халатах, и скрип тормозов. Мало мог разглядеть Ковалев, а еще меньше - понять. Белая дорога. Сосны. Одноэтажные домишки. Железные ворота. Красная кирпичная стена - старинная, толстенная, пропитанная кровью. Дверь из пластика. Грохочут замки. Снова дверь. Ковер на полу. Плакат на стене: буквы знакомые, а слов не понять. Коридор. Стол. Грязная старуха отбирает вещи, одну за другой -пальто, пиджак, брюки. Ничего не осталось? Огромная ванна. Господи, какая же грязная. Кафельный пол. Холодный, как лед, под которым бьются голоса мертвых. Старуха возвращает вещи. Мордастый санитар тащит куда-то. А! Здесь опять записывают. Имя-отчество-фамилия-год-рождения-родственники-страдающие-пси-хическими-заболеваниями. Есть такие? А как же, думает Ковалев, конечно, есть! Вся родня такая. Феврали. Потому, что у них не хватает. Но отвечает: нет, конечно, нет. Он видит типографский бланк, на котором вверху напечатано: "Дата поступления", "Диагноз", "Лечение". А внизу: "Дата смерти", "Причины", "Окончательный диагноз". И опять коридор. Двери на замках. Какие-то люди с длинными головами, с одутловатыми лицами, с отсутствующими взглядами стоят у стен, бродят кругами. Одни улыбаются, другие бормочут что-то. Снова двери. И коридор. Снова толкутся вокруг длинноголовые в пижамах, с мертвыми глазами, стриженные "под ноль". Бормочут, просят что-то у себя самих. Снова двери... Господи, сколько же их! Всюду двери с замками, ковровые дорожки, фикусы в бочках, стриженые головы, пустые глаза, деревянные лица. Один из длинноголовых побежал на Ковалева - скривил губы, что-то вот-вот скажет. Нет. Те, что идут за Ковалевым, начеку. Хватают, отводят в сторону. В какой-то момент Ковалев вдруг осознает, что это вовсе не больница - это что-то совсем другое. Он хочет остановиться, подумать, рассмотреть, понять - что же это? Но его тычут в спину, берут под локти и снова ведут по коридорам, открывая и запирая за собой замки. Мерещится Ковалеву: это - ад. Нет, преддверие ада, чистилище. Здесь его взвесят, оценят, отсортируют. Здесь станет ясно, что и сколько он сделал плохого, кого обидел, кому не простил. Все эти сведения будут занесены в дело, и - с папкой подмышкой -вперед, в геенну, в пламень вечный, в серный чад. Наконец, пришли. Медсестра не смотрит на Ковалева -осматривает повязку, намокшую там, в ванне. Что-то спрашивает и записывает. Сыплет в ладонь горсть разноцветных таблеток, сует под нос пластмассовый стаканчик с вязким, полусладким, бесцветным - киселем, что ли? - и заставляет все это проглотить. И вот еще одна дверь. За ней - комнатка. Кровати. Шкаф. Вещи можно сюда. Пальто и шапку. Зачем? А на прогулки ходить как же? Спиной к Ковалеву сидит на кровати огромный мужчина. К отопительной трубе привязаны нити, он что-то вяжет, сплетает из них. Спокойный - не повернулся даже. Другой лежит, глядит в потолок, зевает. Тусклый - сквозь лед на стекле - свет. Закат. Кровавый свет. Солнце остается там, за толстыми стенами, за глухими заборами, за тысячью одинаковых крепких дверей на запорах. Ковалев стаскивает с себя пиджак (как во сне), ботинки (как во сне, как во сне. Проснется сейчас - и нет ничего, только тьма и сплетение мертвых рук, и запоет вместе со всеми: "Нету нас, нету нас... Здесь мы, здесь мы... Оставили нас, забыли нас..."). Ложится. И тут же все завертелось, с ветром и воем, с метелью и солнцем, с перевернутым небом и черным песком, и кануло в глухую вечную тьму. - Забыли нас, забыли нас... - бормочет Ковалев. Напротив него за столом, заставленным домиками и теремами из спичек -молодой, симпатичный, в чистейшем халате. - Что вы сказали? - ласково спрашивает он. Ковалев на мгновение просыпается, смотрит вокруг, и мысленно машет рукой: нет, он не в силах понять, что происходит, он не может понять этот мир. - Как себя чувствуете? - спрашивает тот, симпатичный. - Я устал, - говорит Ковалев. - Ничего не понимаю... - Это пройдет, - сочувственно говорит симпатичный. - Мы вам поможем. Мы ведь хотим вам помочь. - А... Да, я знаю. Вы добрый. Это та, с волосатыми руками, не пускала меня к телефону вчера. Отругала меня. - К сожалению, у нас такие правила. Пациенты к телефону не допускаются. А кому вы хотели позвонить? Если, конечно, это не секрет. Ковалев смотрит на него непонимающе. Разыгрывает он его, что ли? - Соседке, - наконец говорит он. - Должна же моя мать узнать, что со мной все в порядке. - Не беспокойтесь. Она уже знает. - Да?.. Спасибо. - У вас есть просьбы? - Да. Закурить бы... - Ну, я скажу. Не волнуйтесь, вам принесут. Ковалев повторяет свое "спасибо" несколько раз, выходит из светлого большого кабинета. С сожалением выходит: в кабинете так тихо, хорошо, спокойно. Дальше по коридору - просторный холл. Цветы в кадках и по стенам. Аквариум. Пианино. Цветной телевизор. Газеты на столике - старые, правда, месячной давности. За пианино сидит тот, очкастый. Он хорошо играет, но очень уж страшно. Он вчера в курилке сказал Ковалеву, что прячется здесь от суда. Еще бы, говорит, месяца два здесь прокантоваться. Иначе - в камеру. Он убийца. Он девушку убил. И теперь косит по шизе. Ах, как она кричала. Он душил ее, душил, вот этими пальцами -длинными, музыкальными. Ах, как она сладко, призывно кричала! А он давил коленом ей на живот. Сладкая девушка. Распущенными волосами. Светлыми, да. Щекотала. Лицо. Надо было подняться с корточек, вцепиться ему в горло и пальцами - длинными, музыкальными - задушить его, задушить. Но не было сил. Голову клонили вниз шестиразовые порции таблеток, от которых тело делалось ватным, а мозги - как выкрученное белье. И вот теперь этот пианист - живой, не придушенный - играет на пианино какие-то обрывки, что-то нескладное и страшное. А богатырь в палате все плетет и плетет свою бесконечную сеть. Обернется изредка, глянет по-совиному: - Врач велел. Такое лечение. Успокаивает. И опять прядет, ткет - паук пауком. Другой все лежит. Книжку возьмет (Ковалев ее уже прочитал -дурацкая история уголовника, который "встал на путь", выучился, сделался академиком), полистает, зевнет и бросит. Книжку ему дочка принесла. Он так говорит. По вечерам он раскладывает на постели многочисленные гостинцы и ест. Борщ в литровой банке, со сметаной. Пирожки домашние, с ливером. С капустой. С луком и яйцами. Отрыгнет, в зубах поковыряет - и опять ест. Чавкает. Потом пьет компот. Отдувается, отрыгивает, запускает пальцы в рот и выковыривает застрявшую капусту. Ложится и - глаза в потолок. В палате есть еще один. Он психованный. Ночью сядет на постели и плачет, скулит, как собака. В первый день Ковалев с ним разговорился. Психованный был грамотным, складно толковал про политику. А потом у него в голове вдруг что-то щелкнуло и он, как ребенок скривив губы, залепетал: - Нам надо с Индией объединяться! Я Брежневу писал, Гречке писал! В Китае миллиард. А у нас с Индией - тоже почти миллиард. И вот бы тогда мы им показали. Понимаешь ты, нет? Понимаешь? - и он, отвесив мокрую губу, вытаращив глаза, стал трясти Ковалева за лацканы пиджака. - Понимаю, да понимаю я, хватит! - сказал Ковалев. Голова его моталась взад-вперед, но не это его волновало. Индия его волновала, волновало гениальное прозрение безумца. Но договорить им не дали. В палату вбежали белые халаты, навалились на психованного, оторвали от Ковалева и, рыдающего, увели. Спустя полчаса он, прежний, бродил по коридору, от стены к стене и бормотал что-то себе под нос быстро, с жаром, очень важное. Однажды, когда все больные ушли вниз, в подвал, на трудотерапию, а Ковалев расположился в холле с журналом в руках, перед ним остановилась медсестра. - Почему не на работе? - Рука болит, - сказал Ковалев и привычно оттянул рукав, показывая повязку. Она промолчала. Работа внизу была такая: клеить коробочки для лекарств. Если захочешь кого-нибудь свести с ума - заставь его клеить коробочки. Но сестра нашла-таки ему работу - помогать на кухне дежурным мыть посуду. Полоскать миски и кружки. "Это и одной рукой делать можно". И теперь трижды в день, по часу-полтора в низкой сырой келье со стенами, покрытыми слизью, Ковалев полоскал в ванне грязные миски. Никто не мешал. Можно было отключиться и подумать о тех, кто корчился под каменным полом - неузнанных, преданных живыми. - Здесь мы, здесь мы. Забыли нас, забыли нас!.. Тряс головой. Голоса пропадали под плеск вонючей воды. Сигареты ему принес мужчина в чистой новой пижаме. Взял деньги и вскоре принес. Он же сопровождал тех, кому надо было идти на процедуры в другие корпуса больницы. Ковалева он водил к психологу. Психологом была симпатичная девушка с распущенными волосами. На вопросы она не отвечала. Ковалев смотрел на нее и думал, что она - та самая задушенная, о которой рассказывал пианист. Она давала Ковалеву листы с бесчисленными вопросами. Ковалев добросовестно отвечал на них. Только жаловался, что мозги не те, память отшибло, голова кружится. Задушенная молчала. Ей было все равно. Вопросы были разные, но чаще - глупые. Иногда - хитрые, с двойным дном. Ковалеву нравились другие тесты. Например, психолог просила его объяснить пословицу "шила в мешке не утаишь". Отвечать надо было письменно, но места на бланке отводилось мало и Ковалев дополнял устно: - Шила в мешке не утаишь - значит, тайну не спрячешь. Темные дела вылезут наружу, как шило. Острием вперед. Психолог поднимала на него зеленые глаза, смотрела непонимающе. - Ну, например, - охотно пояснял Ковалев. - Лечат здорового и думают, что никто ничего не узнает. А все равно узнают, верно? Психолог хлопала перламутровыми веками и молчала. Ковалев знал, что она - не настоящий психолог. Училась в пединституте или в универе на филфаке. А сюда устроилась по блату. После каких-нибудь двухмесячных курсов. Не в школе же ей работать, правда? - Конечно, можно сделать вид, будто ничего не происходит такого, - объяснял ей Ковалев. - Спрятать шило в мешок. Вот вам за мешки и платят. Вредно же - пальцы исколоть можно. Обхватив голову руками, он старался говорить медленно и доходчиво, но мысли путались и сбивались, и уже спустя минуту он не мог вспомнить, о чем говорил. Переживал, что не может все объяснить как надо. В курилке к Ковалеву подошел деревенского вида парень. - Я тебя знаю, - сказал он. - Хорошо, - кивнул Ковалев. - А откуда? - А ты в ансамбле играл. На гитаре. Да? - Нет. Не играл. Только по пьяне. - Врешь, - задумчиво сказал парень и отошел. Тут все всегда врали. Ковалев поглядел на себя в зеркало, что висело в коридоре. У него отросла борода, волосы доставали плечи. "Ну, хиппи. Точно, на знаменитость стал похож". Снова вызывал доктор. Сидел среди кукольных теремов из спичек и ласково улыбался. Ковалев в такой обстановке терял бдительность. - Как наши дела? - целебным голосом спрашивал доктор. - Худо, - ответствовал Ковалев. - Шизеть начинаю. Кормят парашей. Ложки грязные полоскать надоело... - Гм-да... - кивал доктор. - Вы, как я слышал, стихи пишете? "Это откуда он слышал? - удивлялся Ковалев. - С мамочкой, что ли, пообщался?". - Угу. Писал. В юности. - Может быть, прочтете что-нибудь? Ковалев с готовностью соглашался и читал заунывным голосом стихи про покойников, могилы и разбитое сердце. В кабинет неслышно вполз другой врач - с бородкой, в очках, припадающий на одну ногу. Подсел к первому и заслушался. - "За рекой собака воет - будет, знать, покойник. С похмелюги тычусь молча мордой в подоконник"... Тот, с бородкой, глядел бирюком. - И давно пьете? - спрашивал отрывисто. - Давно... Лет в двенадцать, помнится, в первый раз нарезался. Дома. Когда гости ушли, а на столах недопитое оставили. - Гм-гм... И часто? - Да не то чтобы... Но бывает. - Гм-гм... - мычал очкастый. - Ну, а учеба вам нравится? - Да ну ее, - махал рукой Ковалев. - Ну, а с преподавателями как отношения? С сокурсниками? - не отставал доктор, посверкивая очками. - Нормальные, чего там... - Не обижают вас, нет?.. - Голос доктора становился вкрадчивым. - Это как? - Ну, не знаю. Козни, может, какие-нибудь строят, смеются вслед... "Ну ты даешь, - думал Ковалев. - Вот как они тут, черти, диагнозы ставят!". - Насчет козней не знаю. Но на первом курсе одному в ухо заехал. Ну, и он мне, конечно... Доктора переглядывались. - А бывает так, - делал очкастый последний заход, - что вот вдруг ярость охватит, злоба, и кого-нибудь стукнуть хочется? - А как же, - соглашался Ковалев, начиная злиться. - Иногда прямо убить охота! - Кого же? - оживлялся доктор. - Да хоть вас, например, - ответил Ковалев, глядя в потолок. Хромоногий торжествующе глянул на коллегу, сказал победно: "Вот!" - и вышел. Ковалев с облегчением перевел дух. Доктор сочувственно посмотрел на него, покопался в бумагах на столе. - Ну, ладно. Тут к вам на свидание особа одна просится... Не знаю даже, как ей и ответить. Ковалев молчал, ждал. - Как вы на это смотрите? - доктору мешало что-то, он мялся, что-то другое было у него на уме. - Ну, как... Разрешите - спасибо, нет - тоже ладно. - Гм!.. - доктор опять покопался в бумагах. - Хорошо. Я, правда, уже разрешил... "Во! Вот это человек! Не то что тот, хромой..." - думал Ковалев, выходя из кабинета. Когда уже смеркалось, перед ужином, Ковалева позвали. Он надел пальто, сестра провела его к выходу через несколько дверей. Выпустила на улицу, сказав: - Запущу, когда позвонишь, - и показала на кнопку звонка у двери. Ковалев увидел Ирку. Она стояла на дорожке, боком к нему, глядела искоса. Он удивился. Надо же, нашла. Как обещала... Она все стояла, ждала, может, что он кинется к ней навстречу, или скажет что-то, или заплачет, на худой конец, - мало ли, псих же. Но он молчал, оглядывал маленький дворик, со всех сторон окруженный красной стеной. Деревья, кусты в снегу, дорожка к воротам. - Ну, здравствуй, - сказала она наконец. - Здравствуй. И опять замолчали. Она ждала чего-то, а он глядел вокруг, топтался на крылечке, вдыхая свежий воздух. - Что с тобой? - спросила она. - А?.. - он посмотрел на нее. - Ты все такая же. Красивая. - Я же тебя просила, - вздохнула она. - А ты? Ковалеву было стыдно. Он знал, что поступил подло и глупо, но он не хотел об этом думать, он устал. Она заплакала. Он подошел к ней, погладил по мокрой щеке: слезы были темными, тушь потекла с ресниц. - Ну, что ты молчишь? Он сказал: - Не плачь, пожалуйста. Она с надеждой заглянула ему в лицо, подождала, но он опять замолчал. - Зачем ты в мою жизнь влез? Я ведь просила тебя, просила... Что ты наделал? Он отвернулся. Она перестала плакать, достала зеркальце, стала вытирать глаза. А он прислушивался к чему-то, потом сказал: - Слышишь? - Что? - Кричат. - Где? Он махнул рукой: - Там. Они прислушались. Действительно, из-за глухих стен, из-за окон с решетками доносился долгий жуткий вой. Здесь, во дворике, среди сугробов и запорошенных снегом деревьев, вой казался не человеческим - волчьим. Она поежилась. - Это что? - Не знаю. Вой прекратился. Потом коротко, раза два-три, крикнул кто-то и все стихло. - Это у вас? - шепотом спросила она. - Наверное... Я не знаю. И вдруг она оттолкнула его: - А что ты знаешь, псих ты несчастный? Тогда он сел на ступеньку крыльца, нагнулся, поскреб пальцами лед и сказал: - Там тоже кричат. Слышишь? - Нет, - ответила она и отвернулась. Быстро темнело. Было холодно. Цвет стен стал черным. Ковалев уже доскребся почти до самой земли и в этот глазок заглянул туда, откуда ночью и днем доносились слабые, замирающие голоса. - Псих несчастный, - повторила она. - И всегда психом был. - Это наследственное. Мне тут объяснили, - ответил Ковалев. Потом вздохнул. Тревожно мне. Никто их не слышит. Даже ты. И снова вздохнул: - Ты меня прости, а? Прости, пожалуйста. - Псих несчастный... Он поднялся на ступеньки, ему надо было сказать что-нибудь такое, чтобы она точно его простила, раз и навсегда. Но он понимал, что нет таких слов, и прощения ему не заслужить. Теперь - нет. - А когда мы умрем - и нас никто не услышит, - печально сообщил он. - Тебе, точно, лечиться надо, - она поежилась, уже еле различимая в затопившей мир синеве. - Ну, звони в свой звонок. - Мы не увидимся больше? - спросил он, хотя и так уже знал ответ. Она помотала головой. Это уже, конечно, ничего не значило. - Ну, прощай тогда, что ли... Она ткнулась мягкими губами в его заросшую щеку. Отвернулась. Когда дверь открылась, он шагнул, не оглядываясь. В больничном коридоре бродили потерянные люди, натыкаясь на стены и друг на друга. Потерянные. Забытые. Он, Ковалев, теперь тоже был потерянным, забытым. Но почему-то от этой мысли ему стало легче. Ведь он не один. Их много тут. Их много на свете - потерянных. Слава Богу - много. Ковалев вернулся в палату. - Ну, что? - повернулся к нему тот, что с сетью: глянул поверх очков. - Поговорили, - сказал Ковалев. - А кто приходил-то? - Подруга. - А-а-а... - Он подумал и что-то вспомнил. - Тут меня друзья с работы навестили. Про цех рассказывали. Начальника нашего съели-таки. - Бывает, - сказал Ковалев. - Хороший был парень. Молодой, вроде тебя. - Понятно. - Ты вот что... - тихо сказал собеседник (в палате они были одни), - эпилепсия у меня. Мне лечиться надо. А тебе ни к чему. Только мозги попортишь... Ты таблетки-то не пей. - Это как? - удивился Ковалев. - Сестра же в рот глядит, пока не проглотишь - не отстанет. - А ты их - под язык. Кисель выпей, а таблетки потом - в унитаз. Только в бумажку заверни сначала, чтоб санитар не увидел... Тут многие так делают. - Ладно, - сказал Ковалев, - я попробую. Сверкнув лысиной, собеседник отвернулся и снова начал плести свой бесконечный невод, в который никогда не поймается золотая рыбка. После приема лекарств Ковалев не сразу пошел в туалет - решил схитрить. Побродил по коридору, заученно улыбаясь всем подряд. В туалете спрятался за перегородку, достал из кармана припасенный кусок газеты, выплюнул таблетки, сосчитал: их было шесть. Кажется, вчера давали больше. Старательно завернул, бросил в унитаз и спустил воду. Перед сном вся процедура повторилась. В курилке, правда, кто-то стоял, но Ковалев все сделал быстро и незаметно. Когда он появился в курилке, его встретили вопросом: - Что, все выплюнул? На Ковалева сквозь сизый дым глядел мрачного вида мужчина. - Да... Все... - Ну и зря, - лениво сказал мужчина. - Надо было хоть две проглотить. - Зачем? - Ну, зачем... Во-первых, чтобы врач не заметил. Он же не дурак, поймет, что ты не под балдой ходишь. А во-вторых - спать перестанешь. - Ну да? - Ну. Думаешь, ты первый? Ковалев закурил, встал у стенки. - Вызовет тебя завтра врач, глянет - и просечет. И, значит, что? - Мужчина качнул головой. - Уколы пропишет. От них уже не отвертишься. - Ладно, - сказал Ковалев. - Завтра видно будет. Ночью он, действительно, долго лежал без сна. Густо храпел сосед слева. Жалобно постанывал доцент, свихнувшийся на Индии. Только лысый эпилептик, до утра расставшийся с сетью, лежал тихо-тихо. Когда в коридоре уже пригасили свет, эпилептик вдруг отчетливо сказал: - Ты-то еще молодой, вся жизнь впереди... А мне вот... Никакого выхода. Раньше бы попробовал - может, и вышло бы. - Что - вышло бы? - спросил Ковалев вполголоса. - Человеком стать. Не куклой. - Да, - зашептал вдруг Ковалев. - Я тоже думал об этом. Все мы куклы, клоуны. А кто-то смеется над нами. Понимаете? Маски на нас насильно надели. А нас не спросили. - Да, человеку надо человеком быть, - согласился лысый. - Вот, скажем, возмутился кто-то, - продолжал Ковалев, - стал маску с лица сдирать, и что? Кидаются к нему сразу. Кто воспитывать, кто лечить. Маску же обратно прилепить надо. Пришить насмерть, чтоб не отодрал. Раз, мол, все мы такие, так и ты должен... - Да, - сказал лысый. - Вот здесь маску к морде и пришивают. Белыми нитками. Мне, считай, уже пришили. А тебя - жалко. Вдруг получится? - Нет, не получится. Притворяться ведь надо, что маска на тебе. А они хитрые. Быстро догадаются. Сосед шумно вздохнул: - Ладно... Спать надо. Завтра жена придет. Он отвернулся к стене и засопел. И Ковалев, закрыв глаза, увидел его сон: в большой белой комнате он плел паутину, и сваривал узлы электросваркой, и в полыхании мертвенного света паутина то натягивалась, то опадала, содрогаясь, и затягивала всю комнату, пока не померк свет в окне. Из этого сна Ковалев шагнул в другой. Здесь было шумно, катастрофы сотрясали землю, миллионные людские волны - от горизонта до горизонта - устремились друг на друга, сошлись, вскипели. Ни лиц, ни отдельных фигур; два моря. Гул стоял над землей, черное небо ослепло от дыма. Потом стало темно и тихо и во тьме раздался жалобный вой идиота, скулеж - в пустоте. В третьем сне Ковалев увидел голого, без перьев, петуха, клекотавшего среди пустой комнаты. Петух стал наливаться кровью, пупырышки пухли, увеличиваясь в размерах, свесился набок багровый гребень, - и вдруг лопнул, брызнув фиолетовой кровью. "Что же это такое, господи? - обрывочно думалось Ковалеву. -Есть ли Бог? И зачем молиться ему, если он не хочет помочь?" Нет, подумал он потом, - надо молиться для себя, для своей души, чтобы она не потерялась в космосе, не потерялась в пустоте и мраке. Из-под пола протянулись бледные руки - много рук, как картофельные ростки в погребе на исходе зимы - и послышались знакомые голоса: "Нету нас, нету нас. Предали нас, предали нас...". Ковалев открыл глаза. Душная бессмыслица наполняла палату. Он вскочил, нашел в кармане сигарету и спички, выскользнул за дверь в пустынный полутемный коридор. В курилке было холодно, дуло от окна, белая изморось лохмотьями свисала с оконных стекол, забранных решеткой. Покурил и успокоился. Остаток ночи он провел без сна, лишь временами погружаясь в полудрему, но кошмары отпустили его. Ковалев мыл посуду, согнувшись над ванной, когда его позвали. - Ковалев? Там пришли. Он вытер руки, вышел из подвала, поднялся по лестнице. Здесь на скамеечке сидела мать, скорбно повесив голову. Взглянула на него. - Здравствуй, сынок. Заплакала. - Вот не думала, что на старости лет сынок родной так порадует... Доигрался. - Мама, все нормально, - сказал Ковалев. - Нормально, - повторила она и глянула по сторонам враждебным и слегка испуганным взглядом. - Чего ж тут нормального? Одна я и есть нормальная. Ковалеву стало смешно. У матери иногда получались шутки. Она передвинула вывернутые, больные ноги. - Вот, папирос тебе привезла. Травись. Да ехать такую даль, с пересадками... И не пускали еще. Спасибо, заведующий на месте был - разрешил. Профессор. - И что он сказал про меня? - Что... Лечить тебя надо, вот что... Обрадовал, говорю, сынок на старости лет. Вот спасибо. - Да не переживай. Чего там... - "Не переживай"... Легко сказать... Я уж и так стараюсь, знаю, что сынок у меня непутевый. Сам на свою голову приключения ищешь. Помнишь, голову разбили тебе? В больнице очнулся... Я тогда изревелась вся. Ну, думала, ладно - зато урок на всю жизнь. Запомнишь. Нет, опять все в свой нос. Ковалев вздохнул, посмотрел на свои руки - в грязном жире - как следует не вытер. - Кормят тут хоть тебя? - спросила она, взглянув исподлобья. - Ишь, почернел как... Бороду отпустил. Бродяга бродягой. - Бороду сбрить можно. Она длинно вздохнула. - Да, это ты правильно сказал. Бороду сбрить можно, а вот ума прибавить нельзя. Помолчала, поджав губы. - Ну, на папиросы-то... Тут вот изюм еще. На базар ездила специально. - Да зачем? Обойдусь и без изюма... - Бери уж. Ты ведь любил изюм маленьким. "Не любил я изюма, мама. Все ты путаешь, все забыла..." - подумал он. Взял сверток - сразу видна рука матери, сверток небрежный, будто заворачивали с ненавистью и отвращением. Да так оно и было. Она и живет всю жизнь с ненавистью и отвращением. Ко всему и ко всем. Кроме себя. Посидели еще, помолчали. - Алька письмо прислал. - И как он там? - Да как... Известно уж. Все про жену да про тещу. О матери родной и не вспомнит. Будто я его для тещи учила да растила... Ковалев промолчал. - Сыновья - они все такие, - убежденно подытожила мать. - Так ведь я дочку хотела, так хотела! Было бы кому ухаживать за мной на старости лет. - Да чего за тобой ухаживать? - тоскливо отозвался Ковалев. - Ходишь ведь, сама все делаешь... - Во-во! - подхватила она. - Все "сама"! Всю жизнь сама. Уже шестьдесят лет сама и сама. Это вы умные, грамотные. А я только и видела, что работала до седьмого поту. Себя не помнила от работы этой - когда мне было рассуждать! - Ну, мам, не заводись. Чего ты? Все будет нормально. Полежу вот, отдохну... Ну? - А!.. - Она махнула рукой, поднялась. - Страшно тут. - Покосилась по сторонам. - Пойду. Может, надо чего? - Нет, ничего не надо. Врач не сказал, когда выписывать меня думает? - Не сказал... - она помолчала и неожиданно добавила: - Это я ему сказала. Лечите, говорю, пока не выздоровеет. Чтоб дурь, говорю, вылечили. Пусть вот мозги-то вправят тебе. Ковалев ошеломленно уставился на нее. - Мама, ты что? Я ведь нормальный, мама! Она метнула на него неодобрительный взор, крепче поджала губы: - А вот то. То самое и есть... Да. Плохая у тебя матка, плохая. Слышала уже от тебя. Все у ней не так. Пусть тебя подлечат - может, человеком сделают. Уважать научат родную матку-то. И, ничего больше не сказав, повернулась, тяжко переставляя ноги, двинулась к выходу. Санитар загремел замком, двери открылись, впустив в коридор ослепительный солнечный луч. В одном из маленьких двориков (в каждом отделении огромной психбольницы был свой дворик) дети чистили снег. Маленькие дети, в длиннополых казенных бушлатах, с бессмысленными лицами, с огромными головами. Скребли фанерными лопатами, мели куцыми метлами. Механически, как автоматы. Мешая друг другу, изредка по-совиному гукая и пуская слюни.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9
|