Прийдите, любящие
ModernLib.Net / Юмор / Лу Серж / Прийдите, любящие - Чтение
(стр. 3)
Народу еще было немного, троллейбус подошел почти пустым. Они сели рядом и долго молчали. На остановках входили продрогшие люди, и с ними вместе в салон проникал все тот же сиреневый запах снега и весны. Город просыпался, улицы наполнялись жизнью, но в душе Ковалева сквозь радость и тишину стало пробиваться что-то щемящее, безумно печальное. На колдобине троллейбус сильно тряхнуло, он прижался к Ирке и прошептал ей в ухо: - Ты хорошая. Добрая. Она глядела в окно, и ему подумалось: опять не поверила, а может, зря он это сказал, голос сфальшивил, не так надо говорить такие слова, не здесь, и не так... Если их вообще надо говорить. Троллейбус доехал до центра и Ирка собралась выходить. Ковалеву надо было ехать дальше. - Я встречу тебя после работы? - спросил он. - Нет, - она покачала головой. - Когда ты освободишься? - Ну... часа в три, - и вышла. Дверь-гармошка закрылась с душераздирающим визгом. Ровно через три часа он подъехал, увидел издалека - она стояла, ждала его. Он заторопился. Но она огорошила: - Знаешь, у меня еще есть дела. Я тебя прошу - не ходи за мной, ладно? Он не успел ответить, а она уже повернулась и пошла прочь, сразу же затерявшись в толпе. Ничего не понимаю, - сказал Ковалев самому себе. - Однако, делать нечего. Потащусь... И он не пошел, а именно потащился по тротуару, по подтаявшему снегу, в котором темнели сырые фиолетовые листья. Он приехал в "школу" (как называли студенты университет), отсидел две лекции, сходил в буфет, съел какой-то безвкусный коржик, запил безвкусным соком и снова оказался на улице. Идти было некуда. Он поехал к Вове. Вова, вопреки ожиданию, был абсолютно трезв. Он сидел за пишущей машинкой и выстукивал что-то одним пальцем. В квартире было прибрано, следы попойки исчезли. Гудел холодильник и негромко бубнило радио на стене. - Чем занимаешься? - Ковалев заглянул в отпечатанный лист. Прочитал: "Алкоголизм - болезнь. Но насчет деградации личности газеты врут. Какая же это деградация, когда люди после запоев творили шедевры? Скотт Фицджеральд к концу жизни, будучи уже алкоголиком (в общепринятом смысле) творил "Ночь нежна". Гофман пил чуть ли не ежедневно - об этом говорят его "дневники алкоголика" - и, однако же, на закате жизни написал "Крошку Цахеса", "Повелителя блох" и "Житейские воззрения кота Мурра". Творческие биографии "великих алкашей" свидетельствуют сплошь и рядом: никакой деградации личности с ними не происходило. Список имен можно множить и множить: Хемингуэй, Эдгар По, Писемский, Высоцкий...". - Ну и что? - спросил Ковалев, оторвав взгляд от бумаги. - Пить-то все равно плохо. Вова вздохнул: - В том-то и дело... - Можно тысячу примеров привести обратных - когда именно деградация и наступала, - продолжал Ковалев. Вова махнул рукой: - Можно. - Ну, так что? - А скоты они, наркологи. Врут. Одаренные люди через пьянку самореализуются. Отдушина у них такая. - И у тебя тоже? - И у меня! - почему-то рассердился Вова. - Да ладно, не злись... Я так, по дружбе... Как дела-то? - На смену надо идти. Гаврилов заболел, так я за него подежурю... А ты куда делся вчера? Сидели, выпивали - вдруг бац! А тебя нет. - А я Ирку Алексееву нашел, - буднично сказал Ковалев. - Кого? - Ну, Ирку. Алексееву. Не помнишь, что ли? Ты же нас вчера познакомить пытался. - Я? - удивился Вова. - Да ты что? - Ну. Забыл уже? - Я все помню, - угрюмо ответил Вова. - А этой никогда не... Постой, как? Алексеева?.. Нет, не знаю. Хотя, была одна такая. Я еще молодой был. Шлындра подзаборная. - Какая шлындра? Ты что? Это другая! - А-а... - протянул Вова, внезапно потеряв интерес к разговору; отвернулся и принялся стучать на машинке. Ковалев посмотрел на него, пытаясь что-то сообразить, но вдруг ему стало страшно и одиноко - сердце стукнуло и провалилось куда-то. - Слушай, да погоди ты стучать! Ты что про нее знаешь-то? - Ничего я не знаю, - покачал Вова седеющей головой. - Да я же вижу, что знаешь. Знаешь ведь! - Не знаю. - Слушай, Вова. Ты мне лучше честно скажи... А то я черт знает что подумаю... - А ты не думай. На вот лучше, читай, - он сунул Ковалеву в руку лист бумаги. - Да не буду я эту белиберду читать! - Ковалев отшвырнул листок. - Ну, ты полегче! - Вова покраснел, поднял листок, аккуратно разгладил. - Ишь, комкает! А то я, соответственно, возьму тебя, скомкаю и подотрусь. - Скомкай, скомкай. Гад ты, Вова! Деградируешь ты, все-таки! Ковалев выскочил из квартиры. Он уже бежал по лестнице, когда наверху открылась дверь и раздался зычный голос: - Витька! Стой! Вот дурак-то! Не знаю я ее, ей-богу!.. Вот же чокнутый... дверь захлопнулась. В центре было несколько учреждений. Ковалев обежал их все, кроме уж самых важных, куда граждан с улицы не пускали. В одном из учреждений, по вестибюлю размашисто ходила старуха в замызганном халате, с седыми волосами, которые пучками росли из многочисленных родинок на щеках и подбородке, махала руками, развозя шваброй грязь по мраморному полу. Ковалев остановился, глядя на старуху. Оно оторвалась от работы: - Чего смотришь? Вон туда иди и спрашивай, что надо. Я вам не диспекчер. Ковалев с трудом оторвал зачарованный взгляд от коричневых рук, перекрученных, как выжатое белье, от седых пучков на лице, от замызганного халата, почти машинально двинулся к окошечку администратора. Окошко было расположено так низко, что Ковалев, даже согнувшись в три погибели, не смог заглянуть в него и разглядеть того, кто там сидел. - Здравствуйте, - на всякий случай поздоровался он. - Здравствуйте, - красиво пропел женский голос. - Не подскажете, здесь у вас Ирина Алексеева работает? - Кем? - Не знаю... Техничкой, может? - Спросите вот там! - из амбразуры высунулся маленький пальчик. Ковалев вздохнул, вернулся к старухе. - Чего надо-то? - спросила она. - Здесь работает Алексеева? - Здеся много кого работает. Три этажа их, работничков, сидят один к одному, аж потолки прогибаются. - Нет, я про техничек спрашиваю. Есть у вас такая - Алексеева? Он ждал, пока она, заведя глаза к лепному потолку, вспоминала. - Нету таких. - Как-так "нету"? - А так и нету. Или я техничек не знаю? Сама на полторы ставки работаю, одна у нас на полную, еще три - на полставки. Комаревцева есть, Кочнева, Зайцева... Эта ишо, как ее, Мамалеева, что ли. А Алексеевых нету. Как в затмении вышел Ковалев на улицу, где прохожие по-прежнему уныло месили снег ногами. Надо было присесть, подумать, но присесть было некуда. Ковалев привалился к киоску "Союзпечати", и он увидел вдруг, что пешеходы идут, нелепо накренившись, и дорога перекосилась, и даже светофор лег как-то набок, вроде Пизанской башни. Потом закрыл глаза, а когда открыл - мир встал на прежнее место, и даже солнышко проглянуло сквозь ватные облака и снег стал быстро таять, обнажая искрящийся асфальт. "Почему так грустно? - думал Ковалев, бредя по тротуару и ничего конкретно не имея в виду, а именно все, всю жизнь вообще. - Почему так грустно? Так безумно, безумно грустно...". "Земля опустошена и разграблена, ибо Господь сказал слово сие. Сетует, уныла земля, поникла, уныла вселенная... Земля осквернена под живущими на ней, ибо они преступили законы, изменили устав, нарушили вечный завет... Прекратилось веселие с тимпанами; умолк шум веселящихся, затихли звуки гуслей... Разрушен опустевший город, все дома заперты. Плачут о веселии на улицах. В городе осталось запустение и ворота развалились... И сказал я: беда мне, беда мне! Увы мне! Злодеи злодействуют, и злодействуют злодейски. Ужас и яма и петля для тебя, житель земли. Побежавший от ужаса упадет в яму, и кто выйдет из ямы, попадет в петлю...". С матерью он столкнулся в дверях квартиры. - Где шлялся? - спросила она, одной рукой придерживая дверь, другой держась за косяк. - У друзей. Где же еще, - ответил Ковалев. - "У друзей"... - со сдержанным негодованием повторила она. -А я уже все морги обзвонила, все больницы, все милиции... Обманывала она - никуда она не звонила. Ковалев хорошо это знал, но вынужден был оправдываться - такова была традиция. - Ну, не мог я позвонить, мам. Телефона в том районе не было. - Ладно уж... Вот напишу твоему дэкану (она так и сказала -"дэкану"), тебя давно уже пора в ЛТП сдать. Она с усилием перенесла ногу через порог. - Ну и сдавай. - Вот и сдам. А то я слишком добрая... Другая на моем месте... Она перенесла через порог другую ногу. Ковалев посторонился, мать, переваливаясь, пошла вниз по лестнице, на прощание сказала, не оборачиваясь: - Курица в духовке. Я к Варваре Михайловне. Ковалев закрыл дверь, постоял и медленно сполз по двери на пол. Поднял голову. В зеркале, наклоненном к нему, увидел темное лицо с ввалившимися глазами, со щетиной на щеках. Поднялся, выпутался из пальто и шарфа, прошел в комнату и упал на диван. Из открытой форточки несся шум большой улицы, но шум перекрывало радио: - Передаем обзор последних известий. Двадцать первого октября Генеральный секретарь ЦК КПСС, председатель Президиума... (вж-жж! - промчался под окном троллейбус, заглушив голос диктора) принял находящегося с визитом в СССР председателя... (вж-ж-ж! - троллейбус пронесся в другом направлении). В ходе дружественной беседы была подчеркнута необходимость и впредь крепить мир во всем мире... Ковалев упорно слушал. Как-никак, это был голос живого человека. Ну, может, и не совсем живого. Может быть, все эти голоса записываются где-нибудь в отделе пропаганды на один большущий магнитофон, а на самом деле нет никакого ни Генерального секретаря, ни его гостя, ни мира во всем мире. А может, и Москвы никакой нет, может, ее выдумали чиновники для всеобщего воодушевления. Может, она была разрушена еще во время войны, а вместо нее построили декорации. По этим декорациям водят туристов, возят начальников и рыщут по ним "гости столицы", приехавшие за колбасой и наволочками. А может быть, и Москвы-то никакой никогда не было? Выдумали ее, как религию - для объединения земель и укрепления власти. И все остальное выдумали. Историю, географию, политику... Мысль недодумалась, оборвалась, в голове стало пусто и тяжесть легла на сердце. Слабо засветилась люстра под потолком, раздались шаги. - Здесь он. Вон лежит, - сказал кто-то. Ковалев попытался вспомнить, кому мог бы принадлежать этот довольно противный голос, и не смог. В комнате появились трое. Один был в мятом белом халате, со шваброй в руках. Он непрерывно тер пол, изредка поглядывая на Ковалева с затаенным лукавством. Двое других - худой и толстый - имели вид утомленных жизнью полуинтеллигентных мужчин. Они подошли к дивану. Белый халат принялся шырять шваброй под диван, быстро-быстро, туда-сюда. - Ох, грязи-то, грязи-то сколько! - сказал он голосом вестибюльной старухи. - Погоди, - остановил его толстый, он был в пальто и шляпе, с кожаной папкой подмышкой. - Чего годить-то? - ответил халат. - Надо грязь убрать, а с чистого уже легче будет кровь-то отмыть... "При чем тут кровь?" - подумал Ковалев. - А вдруг это не он. Проверь, - кивнула Шляпа хилому, в беретке. Хилый вытянул из внутреннего кармана длинный узкий блокнот, слюнявя палец, принялся его листать. Нашел, сунул Шляпе под нос. Потом наклонился к Ковалеву. Ковалев почувствовал, как ловкие руки быстро-быстро обшаривают его карманы, достают какие-то предметы. "Чего это они? - лениво думал Ковалев. - Грабить, что ли, пришли?" Хилый тыкал пальцем в блокнот, объясняя что-то Шляпе на ухо. Шляпа кивала. - Бросьте вы хулиганить-то... - слабым голосом проговорил Ковалев. - Чего это он? - строго спросила Шляпа у хилого. - Беспокоится. - Придется потерпеть. Такой порядок... Ну, что, точно - он? - Вот, - хилый сунул блокнот под нос Шляпе. - Все совпадает. Квартира, диван, троллейбусы под окном. - Что вы мне про троллейбусы? - раздраженно сказал толстый. - Вы особые приметы давайте. - А вот. Родинки все, татуировка в виде ядерного гриба с человеческой фигурой в виде распятия... "Гляди ты! И про это знают!" - удивился Ковалев. - Хорошо, давайте анамнез. Хилый перелистнул страницу: - Ерёма Квасов, двадцати двух лет... - Это кто - Ерема Квасов? - удивился Ковалев. - Ты Ерема Квасов. - Я не Ерема! И не Квасов! - А нам это без разницы, Квасов ты или не Квасов. Не был Квасовым - так будешь. Не велика птица. Толстый слушал с брезгливым выражением лица. - Ладно, - сказал он хилому. - Давайте сразу заключение и приговор. - Понял. Про шизоидальность не надо? Понял. Значит, грехи. Всего их две тысячи триста семьдесят девять. Из них смертных восемь. Одно убийство. Два покушения на убийство. Хула на ближнего. Клятвопреступление... Восемнадцать краж. В том числе три - кражи стаканов из столовых и автоматов с газводой... - Э... Стойте... - Ковалев с трудом оторвал голову от подушки. - Это вы про меня, что ли? Это я стаканы воровал? - Ты, ты, - кивнул хилый. - Ну, ладно, это могло быть, выпивали, наверное, где-нибудь в парке... А убийство? - И это твое. - Неправда, я никого не убивал. - Правда, правда. Помнишь, камень однажды кинул и мальчишке в голову попал? Этому мальчишке нынче двадцать пять исполнилось бы. Умер он. Свихнулся и повесился. А свихнулся вследствие травмы, полученной в детстве. Правда, медицина до этого не додумалась. Такая она у вас - медицина. - Так это когда было! Я ж еще в школу не ходил! - Ну и что? У нас учет строгий. Ковалев сказал: - Ерунда. Мало ли от чего можно свихнуться. - Апеллировать будете потом. - Ну, а покушения на убийство? - И это было. - В детстве? - с надеждой спросил Ковалев. - В детстве. - Ну, это же просто... Детская мстительность. Разве это грех? Так, под воздействием момента... - А большая часть убийств так и происходит - под воздействием момента. - Нет, что-то тут не то, - проговорил Ковалев. - Бог - он добрый. Не станет он грехи считать. Он не бухгалтер... И тут его осенило: ну конечно, какой тут Бог! Бог эту мерзкую троицу и близко к себе не подпустил бы. Это он, тот, другой... ...- Так на чем я остановился?.. А! На стаканах. Значит, далее. Соврал тысячу восемьсот четырнадцать раз. - Это когда же?.. - вскинулся опять Ковалев. - Не мешайте работать! - огрызнулся хилый. - Все зафиксировано, так что помолчите. - Девственниц совращал? - лениво спросила вдруг Шляпа. - Шесть попыток, - подтвердил хилый. Толстяк вздохнул: - Картина ясная. Вполне созрел. И приговор? Хилый захихикал: - Ну, вы же знаете... Будем брать. - Это кого брать? Это куда? - возмутился Ковалев. - А туда, - ответил хилый. - Там тебе будет хорошо. Там - порядок. И никто никому не завидует! А как же?.. Белый халат приблизился к Ковалеву и стал быстро опутывать его бельевой веревкой. - Что же, я уже умер? - спросил Ковалев. - Умер, и в землю зарыт, как написал большой русский поэт, - подтвердил хилый. - А как я умер? Когда? - Обыкновенно. Внезапно. В баню вы пошли со своим другом - помнишь? Ковалев начал лихорадочно вспоминать. "Да-да, точно... Баня была... Полки скользкие, кафельный пол... Помню, Генка меня под кран с холодной водой подтаскивал. Да спьяну, скот, включил кипяток. Только мне все равно уже было... А потом он им кричал - остальным - уймитесь, гады, Витёк загнулся...". - Меня уже похоронили? - чужим голосом спросил он. - Угу, - кивнула Шляпа. - А где? - Ну, там... Не на Марсовом же поле, и не у Кремлевской стены. - А потом что будет? - В смысле? - Ну, потом? После?.. - А ничего. Кладбище закроют. Нужных покойников на новое местожительство определят. А вас, мелочь разную, так оставят. Лет через пятьдесят уже и следа не останется. И дома построят. И опять будут жить да грешить... Се ля ви! Ковалев захрипел: туго натянулась опутавшая его веревка. Хилый расстелил скатерть, расставил тарелочки с закуской, в центр стола водрузил запотевшую бутылку водки. Гости сели к столу. Разлили, один стакан отставили в сторону. Толстый сказал: - Мы провожаем сегодня в последний путь... Как его? - Квасова, - подсказал хилый. - Вот именно. Помянем подонка. И опрокинул стакан в горячую красную глотку. "Но я же жив еще!" - хотел закричать Ковалев и не смог. Потому, что тело его осталось на диване а сам он парил над ним, зная, что тело его в этот момент досматривает свой последний в жизни сон. ...Он снова очутился в своей комнате, пустой и темной, и радиодиктор, сдерживая волнение, рассказывал о вводе в строй действующих нового моста на трассе БАМа. Ковалев сполз с дивана, прижался щекой к холодному полу. Вспомнился "Танец смерти" Сен-Санса, и под эту плавную, совсем не страшную музыку его стало раскачивать - вместе с диваном, с комнатой, с желтыми фонарями за окном. Музыка погасла, он снова задремал, и оказался на улице. Сияли фонари, отражаясь в мокром черном асфальте, брели редкие прохожие, вдали, над вокзалом, светилось табло часов. "Чего это я сюда выкатился? - удивился Ковалев и тут же вспомнил: - Ах да, я же бабу Аню ищу". Он вернулся во двор, прошел мимо детской площадки и увидел бабу Аню. Она шла навстречу в старом зимнем пальто, держа в руке привычную плетеную котомку. - Здравствуй, баба Аня! - обрадовался Ковалев. - А я тебя ищу! - Здравствуй, внучек... Хоть ты обо мне вспоминаешь. А вот что ищешь - плохо, плохо. Ты ведь молодой совсем, молодой... Ковалеву послышался в ее словах какой-то иной, страшный смысл, но он отмахнулся от него. - Сколько лет тебя не видел, - сказал он. - А ты куда? В магазин? - Нет. В магазины мы не ходим. - А куда? В гости? - И по гостям не ходим. - Так куда же ты идешь? - Да и не иду я, милый. Лежу. Давно уже лежу... Ковалев вздрогнул. - Ты не пугай меня, пожалуйста. - Прости, внучек, прости. Три года уже прошло, а проведать только раз приходили. - Я не знал, что ты переехала, - сказал Ковалев. - Я бы пришел. - А вот ты и пришел. Мы ведь не умираем - мы переезжаем. И недалеко. Здесь мы, рядом вот. - Ты умерла, баба Аня! - закричал Ковалев. - Что ты говоришь? Похоронили тебя! - Это живые так думают: похоронили - и нету нас. А мы не умерли - уехали. Далеко-далеко. Навсегда. Сердце скакнуло и застучало в груди Ковалева и стало больно дышать. - Ты прости, баба Аня. Я пойду. Я... Он стал срывать с горла душивший его шарф, а у бабы Ани изменилось лицо и вдруг он понял, что это лицо - его собственное. Это чужое ему существо стало наступать на него и посыпало словами тонким бабьим голосом: - С переездом-то как намаялась! Там очередь, тут очередь. Везде жди, и не смотрят, ветеран ты или нет. И хамят по-нашему, и никто места не уступит в очереди, и еще матом кроют. И пожаловаться ведь некому - ни тебе райкома, ни милиции, ни совета ветеранов. И документов на руки не дают, кроме справки из ЗАГСа, а в справке не сказано ведь, каким ты человеком-то был, так что никому никакого различия, ни уважения! Защищаясь от этого нарастающего пронзительного голоса Ковалев замахал руками, поскользнулся и полетел прямо затылком на асфальт. Бац! Он застонал и рывком поднялся. Он лежал на полу, рядом с диваном. - Тьфу, черт! - ругнулся он и поднялся. Включил свет, открыл балконную дверь. Уличный шум ворвался в квартиру вместе с запахами выхлопных газов и сырости. Закурил, глядя на светившиеся окна напротив. "Хорошо людям. С работы пришли, детей из садика привели. Ужинают, газеты читают, радио слушают. Будто и нет никакого Хаоса, будто не плещется он с улицы, не бьется в окна... А вон там настольная лампа горит. Там часто лампа горит, иногда всю ночь. А в этом окне женщина стелит постель. Молодожены. Не терпится. А вон на балконе целая компания. Курят, орут чего-то... Празднуют окончание пятилетки. Ишь, развеселились. А может, поминки у них? Должно быть, скоро подерутся...". Внизу со звоном открылась балконная дверь и пьяный мужской голос заорал во тьму: - Лар-риса! Лар-риса!.. Вернись, падла! Все прощу! Это был сосед, алкаш Вова, от которого, наверное, только что ушла очередная жена. - Ларис-са! Ведь я тебя, курва, люб-лю! Слышь ты, блядь? Люб-блю!.. Но никто не откликнулся с улицы. Только шумел транспорт, гудели троллейбусные провода, да вдали, над вокзалом, мертвые часы равнодушно считали минуты. 2. Сережин сидел в маленьком кабинете редактора книжного издательства Мурлыкина. У редактора были длинные вислые усы и скользкий нос. Над головой Мурлыкина висела репродукция из журнала: "Штурм Зимнего в 1917 году". А еще выше - портрет Ленина. "Наверное, самый главный их писатель", - подумал Сережин без злобы, уныло. Редактор пощупал свой скользкий нос, покачался на стуле вправо-влево и посмотрел в окно. Вздохнул и перевел все понимающий взгляд на Сережина. - Читал последнюю вещь Бумажкина? - спросил Мурлыкин, схватил нос тремя пальцами, но нос выскользнул. - Нет, не читал. - И правильно сделал! - Мурлыкин перешел на доверительный шепот. - Тягомотина. И неграмотная, вдобавок. Он до сих пор числительные склонять не умеет. Да и объем, ты представь - шестьсот страниц. - И вы это будете печатать, - сказал Сережин. - Будем! - подтвердил Мурлыкин. - У Бумажкина - вес! А лапа какая! О! Высоко сидит, лапа-то! Он с самим Ремарковым на дружеской ноге! В земляки набился. Специально, гад, метрики выправил, будто родился в соседней деревне... Гы-гы! И, тут же, спохватившись, - но это, сам понимаешь, между нами. Строго. Конфиденциально. Сережин вздохнул. - А как он называется, роман этот? Мурлыкин затрясся от смеха: - Ты не поверишь! Называется "В борьбе за это". - За что? - не понял Сережин. - За то! За это самое!.. - И Мурлыкин опять затрясся. - Это какой его роман по счету? - спросил Сережин. - Роман - первый. До него все повести были. Он теперь на романы переключился. Дюма-внук. - Выгоднее, наверное. - Конечно! Выйдет у нас, выйдет в Москве, может, и в "Роман-газету" пробьется. На белой "Волге" кататься будет. - А сейчас на чем катается? - На "Москвиче". Помолчали. - Ну, Бумажкин - ладно. Он искренне пишет... Сейчас найду... Вот, - Мурлыкин ткнул пальцем в рукопись, - "Лесоруб Илья, отставив пальцы, высморкался в прелую хвою и прислушался. Лес будто нашептывал ему что-то...". И так далее. А Дырочкин, например, - тот точно знает, что именно и как надо писать, чтоб на "Волге" кататься. - Знаю Дырочкина. Читал. - сказал Сережин. Опять помолчали. Мурлыкин дважды хватал себя пальцами за нос и оба раза пальцы соскальзывали. Сережин смотрел на редактора и ему становилось неуютно и тоскливо, и как-то стыдно, что он отрывает этого человека от его важных дел... "Надо написать роман о покорителях недр Сибири, - подумал Сережин. - С любовной интригой, с неразрешимым трудовым конфликтом между консервативным буровым мастером и молодым технологом-новатором. Конфликт разрешается молодым справедливым секретарем райкома. Который сделает партвзыскание проворовавшемуся начальнику экспедиции... Опубликуют такое, нет? Тоже на белой "Волге" кататься буду". Он вздохнул. Мурлыкин начал насвистывать, отбивая такт ногой. Слуха у него практически не было, поэтому всю свою жизнь он насвистывал одну и ту же мелодию, напоминавшую одновременно "Серенаду" Моцарта и похоронный марш. - Ну, ладно, не буду отрывать... - сказал Сережин, вставая. - Пойду... - Д-да... - процедил Мурлыкин, прерывая свист и как бы говоря: нет, старик, нам с тобой, видно, не сговориться. Подумал, посмотрел на часы. - Ты извини, старик, я "межгород" жду. Должны из Москвы позвонить. - До свиданья, - сказал Сережин и вышел. Он шел по ослепительно сверкавшему на солнце снегу волоча ноги и совсем не радуясь ясной погоде. Портфель с рукописью тяжело бухал по ноге. "И чего я рукопись у него не оставил? - с ненавистью подумал Сережин. Он остановился. - Ну, не напечатают - и не надо, не в первый раз. Пусть прочитают хотя бы...". Он развернулся и решительно зашагал обратно. Хлопнул дверью, прошел по коридору. Дверь в комнату Мурлыкина была приоткрыта. Сережин заглянул: кабинет был пуст. "Соврал, гад, про "межгород". Вытурить хотел...". Он торопливо вынул папку с рукописью и шлепнул ее на стол. "Аки тать в нощи... Ну и черт с ними со всеми. Пусть знают, как надо романы писать. А то - Бумажкин, Дырочкин, братья Флаговы...Сами же их и расплодили, этих мародеров...". Он быстро пробежал по коридору, чтобы не встретиться случайно с Мурлыкиным, выскочил на улицу. Помахал пустым портфелем. И сразу на душе стало легче. "Ишь, погодка-то разгулялась! Прямо весна!" Помахивая портфелем, Сережин пошел к трамвайной остановке. Но в трамвае настроение опять испортилось. Трамвая, видно, долго не было и собралась огромная толпа. Трамвай подошел тоже набитый до отказа. Сережин и не хотел в него лезть - уж лучше пешком пройтись, но его всосало в людской водоворот, повернуло и внесло в трамвай, зажав в щель между поручнем и костлявой бессмертной бабкой. Бабка принялась верещать еще до того, как закрылись двери. Дескать, Сережин ее совсем придавил, и жизни лишает, и руки у него не из того места растут, и сам он растяпа. Но верещать - это пол-беды. Она стала неистово работать острыми, как ножи, локтями. Сережин гнулся, изгибался, как мог, защищаясь от немилосердных тычков в область солнечного сплетения, - все было бесполезно. - Бабушка, что вы вертитесь? Стойте спокойно! - попыталась было урезонить ее какая-то молодая женщина. Но бабка и ей ответила, что попробовала бы она стоять спокойно, когда этот тут! И продолжала орудовать локтями, и не успокоилась, пока не затолкала Сережина между сиденьями. Ноги у него остались в проходе, а сам он завис над подростками, щелкавшими орешки. Один из подростков обратился к Сережину: - Дядя, полегче. Здесь люди сидят! - Это вы-то люди? - огрызнулся Сережин. - Люди стоят, а сидят другие! И тут же проклял себя, что вообще открыл рот. Потому, что все сидевшие стали мерить Сережина глазами, хотя в такой давке это было затруднительно. - Гляди, умный какой! - взвизгнула бабка. И пошло-поехало... "Надо отсюда выбираться, - подумал Сережин. - Буду пешком ходить, здоровье поправлять!" Он рванулся к выходу, распихивая всех подряд и ступая по чьим-то ногам и сумкам. "Так вам, сволочам! Бей старушек! Топчи детей!! Ибо это есть основной закон нашей жизни!" Напоследок какая-то девица, лезшая в трамвай ему навстречу, обматерила ее, а он в ответ как бы нечаянно отшвырнул ее плечом с дороги, и домой явился на сильном взводе. В коридоре он положил портфель на груду половиков и, еще не успев снять пальто, услышал из кухни ненавистный тещин голос: - Ить целый месяц ему про капусту твердила! Сходи, купи, Христа ради, хоть сорок кило! Нет, ни в какую. Так теперь без капусты и придется зимовать. - Все не как у людей, - с готовностью подтвердил другой голос, тонкий и противный. Это была Любаша, маленькая толстенькая особа, у которой, как считалось в подъезде, не все были дома. Она регулярно приходила к теще измерять себе давление - у тещи был тонометр. - Точно, не как у людей! Так ведь он же и не человек! - заключила теща. Потом, подумав, завела сначала. - Ну какой он человек? Зарабатывает сто двадцать рублей, так и тех же не видим ("Врешь, дура старая! - с ненавистью подумал Сережин. - В прошлом месяце двести принес!"). Уж сколь я его гнала, - продолжала теща, - просись на другое место, просись! Ить под сорок же уже мужику! Стыдобушка!.. Все на Тамарке, все на ней ездиит. Тамарка же - лошадь. И детей накорми, и постирай, и денег домой принеси, и за ним подотри на столе, и посуду помой. А он только книжечки почитывает да ругается. - Ругается? - переспросила Любаша. - У-у! Это он на людях тихий. "Здрасьте" - и побежал. А дома - черт. Ирод! - Ирод? - со страхом переспросила Любаша. - Ирод! - убежденно подтвердила теща. - Вчера меня дурой обозвал! Ты подумай-ка! Я сорок лет в школе оттрубила, ни от кого худого слова не слышала, одни благодарности да похвальные грамоты. Сорок лет этих выродков учила и вот, на тебе, выучила: дуру получила. Другая бы на моем месте давно бы уже из дому выгнала... Нарожали детей, говорю, один на другом сидят. Вот идите на частную и живите, как люди-то добрые делают... Нет, здесь торчат. Смерти моей ждут, не иначе. - А что же ему на работе квартиру не дадут? - наивно спросила Любаша - сама она, после смерти отца-алкоголика, жила одна в трехкомнатной квартире. - А такой работник, видно! - с готовностью отозвалась теща. - Другие-то как? Год-другой проработают - и уже с квартирой. Вот приходил тут к нему Володя, с работы с его. Золотой человек! Поглядела я на него - сердце кровью облилось: Тамарке бы мужа такого. Три года проработал - трехкомнатную получил. А наш ирод... "Это Володя-то золотой человек? - Сережин едва не задохнулся от возмущения. - Да он жулик и пьяница! А как он начальству задницу за эту квартиру лизал? Глядеть было тошно, весь отдел потешался!.. Стукач!" - А от этого доброго слова не добьешься, - продолжала зудеть теща. - Придет с работы и сидит сиднем. Тамарка-то его первое время защищала: "Мама, не трогай его, - он такой человек!" А сейчас, видно, и ей надоел хуже горькой редьки. Я уж говорила ей: что ты, мол, думаешь своей головой? Бросай ты его, бросай! Молодая еще! Гони его отсюда в шею! А мы тебе хорошего найдем. Вот хотя бы и Володя, Владимир Николаич! Такой умный, обходительный, кампанейский. И пошутить умеет, и все... Сережин открыл входную дверь и сильно хлопнул ею. Разговор на кухне оборвался. Сережин снял плащ, в ванной вымыл руки, прошел в комнату. Заглянул в кухню, помедлил и сказал внезапно зарумянившейся Любаше: - Здрасьте! - и пошел мимо. "Вот и хорошо. Вот и пусть думает, что я ирод. И даже хуже... А я и есть ирод!" На кухне резко сменили пластинку: теща принялась хвастать своими сыновьями - это была ее вторая и последняя излюбленная тема. - Витька-то сейчас в акадэмическом институте работает, - ворковала она. Она так и говорила - "в акадэмическом". Любаша тихонько ойкала. - Да, в акадэмическом... - с удовольствием повторила теща. - Диссертацию пишет. Говорит, руководитель у него хороший, во всем помогает. Профессор Виноградов. Он же ему и квартиру пробил. А уж квартира какая! Рай. Огромная, коридор - хоть на велосипеде катайся. Две лоджии... (Ага, помогает, - прокомментировал про себя Сережин. - Десять лет палки в колеса вставляет, как молоденького по командировкам гоняет..."). - А другой, Женька, уже дэкан. Да-а, дэкан... Приезжал вот недавно. На своей машине. Из командировки вернулся. В Якутию куда-то, что ли, ездил. На заработки, говорит. ("Дэкан"! - передразнил Сережин. - Из порнографического техникума... Раз в два года появляется, последний раз - в прошлом году. Жмот, хоть бы раз по грибы свозил... Зоотехник!". Женька работал в ветеринарном институте). Сережин с мрачным видом зашел на кухню, поставил на плиту чайник. Нарочно долго ширкал спичкой. Любаша, наконец-то, сообразила - покраснела, и, отводя от Сережина косящие глаза, стала прощаться. Теща пошла ее провожать. Сережин уставился в окно, наблюдая за порхавшими в тополях воробьями. Сейчас, в этот момент он вдруг остро осознал свою никчемность, свою абсолютную ненужность никому и ничему в этом мире. Миру было наплевать на него. Есть ли он на свете, нет ли - все равно. Даже наоборот: он, Сережин, занимал тут чье-то место, данное ему из милости или по ошибке. Трамвай - и тот не был рассчитан на его присутствие.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9
|