Казалось, близость этих двух молодых людей вернула дону Ансельмо вкус к жизни. Никому уже не случалось видеть, чтобы он спал без задних ног на песке, посреди дороги, он больше не бродил как сомнамбула, и даже его ненависть к аурам ослабела. Они всегда ходили втроем, обнявшись как дети — старик посредине, а Болас и Алехандро по бокам. Дон Ансельмо уже не выглядел таким грязным и оборванным. А однажды мангачи увидели его в обновке — в новых белых брюках — и решили, что это подарок Хуаны Бауры или одного из тех старых сеньоров, которые, встретив его в кабачке, обнимались с ним и угощали его стаканчиком вина, но на самом деле брюки преподнесли ему Болас и Алехандро по случаю Рождества.
Примерно в это время Анхелика Мерседес по всей форме законтрактовала оркестр. Болас раздобыл себе барабан и тарелки и ловко орудовал ими. Он был неутомим, и, когда Молодой и арфист выходили из уголка, где располагался оркестр, чтобы размяться и промочить горло, он продолжал играть один. Из них троих он был, пожалуй, наименее одаренный, зато самый веселый, и только он один время от времени позволял себе исполнить шутливую песенку.
Ночью они играли у Анхелики Мерседес, утром спали, потом завтракали в доме Патросинио Найи, а по вечерам репетировали. Жарким летом они спускались вниз по реке, к Чипе, и там купались и обсуждали новые сочинения Молодого. Они покорили все сердца, мангачи дружески называли их на «ты», и они тоже были со всеми запанибрата. А когда Сантос, повитуха, не брезговавшая и абортами, вышла замуж за муниципального стражника, оркестр явился на свадьбу и бесплатно играл весь вечер, а Молодой Алехандро исполнил по этому случаю свой новый пессимистический вальс о супружестве, которое оскорбляет и иссушает любовь. И с тех пор оркестр неукоснительно играл на всех мангачских крестинах, конфирмациях, отпеваниях и помолвках, и при этом всегда даром. Но мангачи не оставались в долгу: делали музыкантам маленькие подарки, угощали их, а иные женщины называли в их честь своих детей — Ансельмо, Алехандро и даже Болас. Оркестр завоевал себе прочную славу, а те шалопаи, что называли себя непобедимыми, распространили ее по всему городу. В кабачок Анхелики Мерседес зачастили богатые господа и иностранцы, а однажды непобедимые привели в Мангачерию одетого в индейский наряд белого, который хотел дать серенаду своей возлюбленной. Ночью он приехал за оркестром на грузовике, поднявшем облака пыли. Но спустя полчаса непобедимые вернулись одни: «Отец девушки распалился, позвал полицейских, и они увели их в участок». Там их продержали ночь, а на следующее утро дон Ансельмо, Молодой и Болас вернулись вполне довольные: они играли жандармам, и те угостили их кофе и сигаретами. А вскоре после этого тот самый белый похитил девушку, в честь которой хотел дать серенаду, и, когда вернулся с ней, чтобы повенчаться, нанял оркестр играть на свадьбе. Прослышав об этом, в дом Патросинио Найи отовсюду потянулись мангачи приодеть дона Ансельмо, Молодого и Боласа: одни одалживали им ботинки, другие рубашки, а непобедимые раздобыли для них костюмы и галстуки. С тех пор у белых вошло в обычай приглашать оркестр на; праздники и нанимать его для серенад. Многие другие мангачские ансамбли распадались, а потом воссоздавались в новом составе, но этот оставался все тем же, не увеличиваясь и не уменьшаясь. Дон Ансельмо поседел, сгорбился, волочил ноги, а Молодой был уже немолод! но на их содружестве время не отразилось.
Несколько лет спустя умерла Домитила Яра, богомолка, жившая напротив кабачка Анхелики Мерседесу благочестивая Домитила Яра, всегда носившая черное платье, вуаль и темные чулки, — единственная святоша, уродившаяся в предместье. Когда, бывало, Домитила Яра проходила по улице, мангачи становились на колени и просили у нее благословения, а она крестила их, бормоча молитвы. У нее был образ Девы непорочной с розовыми, голубыми и желтыми лентами в виде нимба, украшенный бумажными цветами и обернутый в целлофан. Этот образ с написанной от руки молитвой в жестяной рамочке, над которой красовалось кровоточащее сердце, был приделан к палке от швабры, и Домитила Яра всегда носила его с собою как хоругвь. Где бы ни случалось несчастье, будь то смерть, болезнь или трудные роды, неизменно появлялась эта святоша со своим образом и своими молитвами, перебирая пергаментными пальцами свисавшие до земли четки с крупными, как тараканы, зернами. Говорили, что Домитила Яра не раз творила чудеса, что она беседует со святыми и по ночам бичует себя плетьми. Она дружила с отцом Гарсиа, и они имели обыкновение чинно и важно прогуливаться вдвоем по скверу Мерино и проспекту Санчеса Серро. Отец Гарсиа пришел проститься с покойной. Ему пришлось проталкиваться через толпу мангачей, теснившихся у ее хижины, и он уже изрыгал проклятья, когда наконец добрался до дверей. И тут он увидел оркестр, игравший тристе возле тела Домитилы Яра. Отец Гарсиа обезумел от ярости. Ударом ноги он прошиб барабан Боласа и попытался сломать арфу и сорвать струны с гитары, крича дону Ансельмо: бич Пьюры, трешник, вон отсюда. Но мы ведь играем в честь покойной, отец, лепетал арфист, а отец Гарсиа — вы оскверняете праведный дом, оставьте усопшую в покое. И в конце концов мангачи вышли из себя — что же это такое, он ни за что ни про что оскорбляет старика, мы не позволим. И вот вошли непобедимые, схватили отца Гарсиа, подняли его на руки под причитания женщин — это грех, грех, Бог всех мангачей накажет — и отнесли священника, который изворачивался и отбивался, как тарантул, на проспект Санчеса Серро, к величайшему восторгу ребятишек, кричавших во все горло — поджигатель, поджигатель, поджигатель. С тех пор ноги отца Гарсиа не было в Мангачерии, а в своих проповедях он приводил мангачей в пример, когда говорил о закоренелых грешниках.
Оркестр долго оставался у Анхелики Мерседес. Никто не поверил бы, что он когда-нибудь уйдет от нее и начнет играть в городе. Но это тем не менее произошло, и поначалу мангачи осудили музыкантов. Но потом они поняли, что в отличие от Мангачерии жизнь меняется. С тех пор как в Пьюре начали открываться бордели, оркестр засыпали выгодными предложениями, а есть соблазны, перед которыми невозможно устоять. И кроме того, хотя дон Ансельмо, Молодой и Болас выступали теперь в городе, жили они по-прежнему в предместье и бесплатно играли на всех мангачских празднествах.
На этот раз дело приняло скверный оборот: оркестр перестал играть, непобедимые остановились на танцевальной площадке и, не отпуская своих дам, уставились на Семинарио. И молодой Алехандро сказал:
Тут-то и началась настоящая заваруха, потому что пошли в ход револьверы.
— Пьяница! — крикнула Дикарка. — Он их все время задирал. Сам виноват, что отправился на тот свет, так ему и надо, нахалу!
Сержант отпустил Сандру, шагнул вперед — сеньор думает, что разговаривает со своими слугами? -и Семинарио, запинаясь, — ах вот как, ты, значит, ершистый — и тоже двинулся вперед, колыхнув свою огромную тень на дощатой стене в голубых, зеленых и лиловых отсветах, сделал шаг — кусок дерьма! — другой и вдруг с ошеломленным видом остановился как вкопанный. Сандра взвизгнула от смеха.
— Литума наставил на него револьвер, — сказала Чунга. — Он выхватил его так быстро, что никто и опомниться не успел, точь-в-точь как в ковбойских фильмам
— Он был в своем праве, — пробормотала Дикарка. — Не мог же он без конца терпеть унижения.
Непобедимые и девицы бросились к бару. Сержант и Семинарио мерили друг друга взглядом. Литума не любит забияк, сеньор, они ему ничего не сделали, а он держит себя с ними как со слугами. Ему очень жаль, но он не может позволить этого сеньору.
— Не пускай дым мне в лицо, — сказала Чунга.
— А он тоже вытащил револьвер? — сказала Дикарка.
— Нет, — сказал Молодой, — он только положил руку на кобуру и поглаживал ее, как щеночка.
— Испугался! — воскликнула Дикарка. — Литума сбил с него спесь.
— Я думал, что в нашем краю уже нет мужчин, — сказал Семинарио, — что все пьюранцы обабились и стали слюнтяями. Но оказывается, еще остался этот чоло. Только ты еще не знаешь Семинарио.
— Зачем людям нужно вечно враждовать, почему они не могут жить в мире и согласии, — сказал дон Ансельмо. — Как прекрасна тогда была бы жизнь.
— Кто знает, маэстро, — сказал Молодой, — может быть, она была бы тогда невыносимо скучной и еще более унылой, чем сейчас.
— Ты его сразу поставил на место, братец, — сказал Обезьяна. — Браво!
— Но будь начеку, дружище, — сказал Хосефино. — Стоит тебе зазеваться, он вытащит револьвер.
— Ты меня еще не знаешь, — повторял Семинарио. — Поэтому ты и хорохоришься.
— Вы тоже меня не знаете, сеньор Семинарио, — сказал сержант.
— Если бы у тебя не было револьвера, ты бы так не ерепенился, чоло, — сказал Семинарио.
— Но он у меня есть, — сказал сержант. — И я никому не позволю обращаться со мной как со своим слугой, сеньор Семинарио.
И тут прибежала Чунга и встала между ними. Вот это смелость! — сказал Болас.
— Почему же вы ее не удержали? — сказал арфист и протянул руку, чтобы похлопать по плечу Чунгу, но она откинулась на спинку стула, и старик едва коснулся ее пальцами. — Они ведь были вооружены, Чунгита, это было опасно.
— Нет, опасный момент уже прошел, потому что они начали препираться, — сказала Чунга.
Никаких драк, сюда приходят развлекаться, а не ссориться. Пусть они помирятся, подойдут к стойке и выпьют по стаканчику пива, она угощает.
Она заставила Литуму спрятать револьвер, настояла, чтобы они пожали друг другу руку, и повела их в бар — им должно быть стыдно, они ведут себя как дети, два дурня, вот они кто, если хотят знать, ну, ну, уж не вытащат ли они свои пистолеты и не застрелят ли ее, и они засмеялись. Чунга, мамаша, королева ты наша, пели непобедимые.
— Неужели они стали вместе пить после таких оскорблений? — с изумлением сказала Дикарка.
— А тебе хотелось бы, чтобы они недолго думая изрешетили друг друга? — сказал Болас. — Ох уж эти женщины, до чего они жаждут крови.
— Но ведь их пригласила выпить Чунга, — сказал арфист. — Не могли же они обидеть ее, девушка.
Они пили, облокотясь на стойку, с самым дружелюбным видом, и Семинарио трепал по щеке Литуму — он последний настоящий мужчина в Пьюре, чоло, все остальные трусы, чуть что накладывают в штаны. Оркестр начал играть вальс, скучившиеся в баре непобедимые и проститутки разделились на пары и вышли на танцевальную площадку. Семинарио снял фуражку с сержанта и примеривал ее — ну, как он выглядит, Чунга? Уж наверняка не таким страшилищем, как этот чоло, но ты не обижайся, приятель.
— Пожалуй, он немножко толстоват, но уж страшилищем его не назовешь, — сказала Дикарка.
— Молодым он был тоненький, как Молодой, — напомнил арфист. — И настоящий сорвиголова, еще хуже, чем его двоюродные братцы.
— Они сдвинули три стола и уселись все вместе, — сказал Болас. — Непобедимые, сеньор Семинарио, его приятель и девушки. Казалось, все уладилось.
— Но они держались как-то натянуто, чувствовалось, что это ненадолго.
— Ничего не натянуто, — сказал Болас. — Они были в самом веселом настроении, и сеньор Семинарио даже спел гимн непобедимых. А потом они стали танцевать и все перешучивались.
— Литума опять танцевал с Сандрой? — сказала Дикарка.
— Я уж не помню, из-за чего они снова повздорили, — сказала Чунга.
— Из-за похвальбы, — сказал Болас. — Семинарио не слезал со своего конька, только и твердил, что it Пьюре уже нет настоящих мужчин, и все для того, чтобы превознести своего дядю.
— Не говори плохо о Чапиро Семинарио, Болас, это был замечательный человек, — сказал арфист.
— В Нариуале он голыми руками справился с тремя ворами, связал их и привез в Пьюру, — сказал Семинарио.
— Он побился об заклад с приятелями, что у него еще хватит пороху переспать с женщиной, пришел сюда и выиграл спор, — сказала Чунга. — По крайней мере, если верить Амаполе.
— Я и не говорю о нем ничего плохого, — сказал Болас. — Но это уже начинало надоедать.
— Он был такой же великий пьюранец, как адмирал Грау, — сказал Семинарио. — Ступайте в Уанка-бамбу, Айабаку, Чулукаис — везде и всюду вы найдете женщин, которые гордятся тем, что спали с моим дядей Чапиро. У него было не меньше тысячи пащенков.
— Он, случайно, был не мангач? — сказал Обезьяна. — Там таких много.
Семинарио нахмурился — может, твоя мать мангачка, а Обезьяна — конечно, и я горжусь этим, а Семинарио, рассвирепев, — Чапиро был сеньор и только изредка захаживал в вашу паршивую Мангачерию выпить чичи и переспать с какой-нибудь девчонкой, а Обезьяна стукнул кулаком по столу: сеньор опять оскорбляет их. Все шло хорошо, как водится между друзьями, и вдруг он начинает ругаться, мангачам обидно, сеньор, когда плохо говорят о Мангачерии.
— Старичок, бывало, первым делом подходил к вам, маэстро, — сказал Молодой. — С каким чувством он вас обнимал. Можно было подумать, что встретились родные братья.
— Мы знали друг друга с давних пор, — сказал арфист. — Я любил Чапиро и очень горевал, когда он умер.
Разгулявшийся Семинарио вскочил со своего места: пусть Чунга запрет дверь, чтоб им никто не мешал в этот вечер, и пусть арфист посидит с ними и расскажет о Чапиро, чего они ждут, дверь на засов, и дело с концом, у него на полях хлопка — только успевай убирать, он платит за все.
— А посетителей, которые стучались в дверь, отпугивал сержант, — сказал Болас.
— Это была ошибка, не следовало допускать, чтобы они остались одни, — сказал арфист.
— Я не гадалка, почем мне было знать, что из этого выйдет, — сказала Чунга. — Раз клиенты платят, им стараются угодить.
— Конечно, Чунгита, — извиняющимся тоном сказал арфист. — Я имел в виду не тебя одну, а всех нас. Понятное дело, никто не мог предвидеть.
— Уже девять часов, маэстро, — сказал Молодой. — ы наделаете себе вреда, давайте я схожу за такси.
— Говорят, вы были на «ты» с моим дядей? — сказал Семинарио. — Расскажите им, старина, об этом великом пьюранце, о мужчине, какого больше не сыщешь.
— Только в жандармерии еще остались настоящие мужчины, — заявил сержант.
— Подвыпив, он заразился от Семинарио, — сказал Болас. — Тоже заладил про настоящих мужчин.
Арфист покашлял — в горле першит, дайте-ка выпить глоточек. Хосефино налил ему стакан пива, и дон Ансельмо подул на пену, выпил и крякнул. Больше всего привлекала внимание людей выносливость Чапиро. И еще то, что он был таким честным. Семинарио просиял и, обнимая старика, — вот видите, что он говорил?
— Он был задира и недоумок, но у него была фамильная гордость, — признал Молодой.
Когда он верхом возвращался с поля, девушки поднимались на башню, чтобы поглядеть на него, хотя это им было запрещено. Чапиро сводил их с ума, и дон Ансельмо отпил еще глоток. А в Сайта-Мария де Ньеве лейтенант Сиприано тоже сводил с ума индианок, и сержант тоже отпил еще глоток.
— Когда ему в голову ударяло пиво, его всегда подмывало поговорить об этом лейтенанте, — сказала Дикарка. — Он им восхищался.
Он лихо подъезжал, поднимая пыль, и, осадив коня, заставлял его опускаться на колени перед девушками. Имеете с Чапиро входила сама жизнь, грустные веселели, радостные еще больше радовались, а какая выносливость — он поднимался, спускался, играл, пил, опять поднимался то с одной, то с двумя сразу и так всю ночь напролет, а на рассвете возвращался на свою ферму и, не сомкнув глаз, принимался работать, железный был человек, и дон Ансельмо попросил еще пива. А один раз лейтенант Сиприано при нем сыграл в русскую рулетку, и сержант ударил себя в грудь и посмотрел вокруг, как бы ожидая аплодисментов. И кроме того, Чапиро был единственным, кому смело можно было поверить в долг, единственным, кто заплатил ему все до последнего сентаво. Деньги, говаривал он, существуют для того, чтобы их тратить, и не было человека щедрее него, он всех угощал, никогда не жмотничал и каждому встречному повторял одно и то же: спасибо дону Ансельмо, это он принес цивилизацию в Пьюру. Но лейтенант Сиприано сделал это не на спор, а просто так, со скуки, — осточертело ему в лесах.
— Но, наверное, это был один обман, — сказала Дикарка. — Наверное, в его револьвере не было пуль, и он сделал это только для того, чтобы жандармы его больше уважали.
И это был его лучший друг: когда он столкнулся с ним в дверях «Королевы», Чапиро обнял его — какое несчастье, брат, он узнал обо всем, когда уже было поздно, а если бы он был в то время в Пьюре, его не сожгли бы, уж он сумел бы поставить на место священника и гальинасерок.
— О каком несчастье говорил Чапиро, арфист? — сказал Семинарио. — По какому поводу он выражал вам сочувствие?
Дождь лил как из ведра, и лейтенант — разве это жизнь, ни женщин, ни кино, если заснуть в лесу, из брюха дерево вырастет, он с побережья, и здесь ему все постыло, чтобы эта сельва провалилась в тартарары мочи нет больше, пропади все пропадом, и вытащил револьвер, два раза повернул барабан, приставил дуло к виску и спустил курок. Тяжеловес говорил — знаем мы эти фокусы, в нем не было пуль, но пули были, он это точно знает, и сержант опять ударил себя в грудь.
— Несчастье? — сказала Дикарка. — Это с вами что-нибудь случилось?
— Нет, мы вспоминали об одном замечательном человеке, девушка, — сказал дон Ансельмо. — О старике Чапиро Семинарио, который умер три года назад.
— А, арфист, видите, какой вы обманщик, — сказал Обезьяна. — Нам не захотели рассказать про Зеленый Дом, а теперь проговорились. Ну так как же было дело с пожаром?
— Что вы, ребята, — сказал дон Ансельмо. — Какой вздор, какие глупости.
— Опять вы заартачились, старина, — сказал Хосе. — Да ведь вы только что говорили о Зеленом Доме. Куда же еще приезжал Чапиро на своем коне? Какие еще девушки выходили посмотреть на него?
— Он приезжал на свою ферму, — сказал дон Ансельмо. — А выходили посмотреть на него сборщицы хлопка.
Сержант постучал по столу, смех стих, Чунга принесла еще поднос с бутылками пива, а лейтенант Сиприано преспокойно продул ствол пистолета, они смотрели и глазам своим не верили, и вдребезги разбился стакан, который Семинарио запустил в стену: лейтенант Сиприано — сын шлюхи, невозможно терпеть, чтобы этот чоло всех перебивал.
— Он опять обругал его по матери? — часто моргая, сказала Дикарка.
— Не его, а этого лейтенанта, — сказал Молодой.
— Давайте сыграем в русскую рулетку, сеньор Семинарио, — с полным спокойствием предложил сержант. — Вы за своего Чапиро, а я за лейтенанта Сиприано. Посмотрим, кто настоящий мужчина.
IV
— Вы думаете, что лоцман удрал, господин лейтенант? — сказал сержант Роберто Дельгадо.
— Ясное дело, не так-то он глуп, — сказал лейтенант. — Теперь я понимаю, почему он прикинулся больным и не поехал с нами. Наверное, смылся, как только мы отплыли из Санта-Мария де Ньевы.
— Но рано или поздно он попадется, — сказал сержант Дельгадо. — Ну и дурак, даже имя не переменил.
— Он мелкая сошка, — сказал лейтенант. — Меня интересует главарь. Как бишь его зовут? Тусия, Фусия?
— Может, этот парень и вправду не знает, где он, может, его в самом деле сожрал удав.
— Ладно, продолжим, — сказал лейтенант. — Ну-ка, Инохоса, приведи этого типа.
Солдат, который дремал, сидя на корточках и прислонившись к стене, встал, как автомат, и молча вышел. Едва он переступил через порог, его замочил дождь. Он прикрыл руками голову и, спотыкаясь, зашлепал по грязи. Ливень яростно хлестал селение, и среди водяных смерчей, под порывами свистящего ветра хижины агварунов походили на притаившихся зверей. В сельве лейтенант стал фаталистом, сержант, каждый день ждет, что его укусит хергон[62] или свалит лихорадка. А теперь вот зарядил этот проклятый дождь, чего доброго, они пробудут здесь целый месяц, как крысы в погребе. А, пропади оно пропадом, все идет к чертям из-за этой проволочки, а когда умолк его брюзгливый голос, снова послышался шум ливня в лесу и монотонная дробь капель, падавших с деревьев и крыш. Поляна превратилась в огромную пепельно-серую лужу, десятки ручьев сбегали к обрыву, над оврагом и над лесом курились зловонные испарения. К хижине подходил Инохоса, таща на веревке спотыкающегося и верещащего человека. Солдат взбежал по ступенькам крыльца, и пленный упал ничком перед лейтенантом. Руки у него были связаны за спиной, и он поднялся, помогая себе локтями. Офицер и сержант Дельгадо, сидя на доске, положенной на козлы, с минуту продолжали разговаривать, не обращая на него внимания, потом лейтенант кивнул солдату: кофе и анисовки, там еще осталось? И пусть идет к остальным, они его допросят одни. Инохоса снова вышел. С пленного капало, как с деревьев, и у его ног уже образовалась лужица. Волосы закрывали ему уши и лоб, воспаленные от бессонницы глаза, казалось готовые выскочить из орбит, горели, как угли. Через прорехи его рубахи видна была посиневшая, в царапинах кожа, а из штанов, тоже превратившихся в лохмотья, выглядывала голая ягодица. Он весь дрожал и стучал зубами. Он не мог пожаловаться, миленький Пантача, они с ним нянчились как с грудным младенцем. Сначала они его вылечили, не правда ли, а потом защитили от агварунов, которые хотели переломать ему кости. Может быть, сегодня они поладят. Лейтенант был очень терпелив с тобой, милый Пантача, но не следует этим злоупотреблять. Веревка охватывала шею пленного как ошейник. Сержант Роберто Дельгадо наклонился, взял конец веревки и, потянув ее, заставил Пантачу подойти поближе.
— В Сепе у тебя будет еда и крыша над головой, — сказал сержант Роберто Дельгадо. — Это не такая тюрьма, как другие, там нет стен. Может быть, тебе удастся сбежать.
— Разве это не лучше, чем получить пулю в лоб? — сказал лейтенант. — Разве не лучше попасть в Сепу, чем в руки агварунам, которым я скажу — вот вам Пантача, делайте с ним что хотите, пусть расплачивается за всех бандитов. Ты уже видел, как они точат на тебя зубы. Так что больше не придуривайся.
Бегающие глаза Пантачи лихорадочно блестели, он дрожал всем телом, зябко ежился и лязгал зубами. Сержант Роберто Дельгадо улыбнулся ему — не будет же Пантача таким дураком, чтобы взять на себя одного столько грабежей и убийств, верно? И лейтенант тоже улыбнулся: самое лучшее — побыстрее покончить с этим делом, милый Пантача. После этого ему дадут травы, которые он любит, и он сам сделает себе свой отвар, хорошо? В хижину вошел Инохоса, поставил возле лейтенанта термос с кофе и бутылку и торопливо вышел. Лейтенант откупорил бутылку, протянул ее пленному, и тот жадно подался вперед. Сержант рванул веревку, и Пантача ткнулся головой в колени лейтенанта: подожди, болван, сперва заговори, а потом уж пей. Офицер, потянув за веревку, заставил пленного поднять голову. Грива волос всколыхнулась, глаза-угольки снова устремились на бутылку. Ну и воняет от него, лейтенанта просто тошнит, а Пантача открыл рот — один глоточек, сеньор, — и, хрипя, — чтоб немножко согреться, все нутро заледенело, один-единственный, сеньор, а лейтенант — согласен, только не сразу, всему свое время, куда скрылся этот Тусия или Фусия? Где он находится? Но ведь он уже сказал, сеньор, — Пантачу бил озноб, — он пропал, как будто в воду канул, — и у него зуб на зуб не попадал — пусть спросят уамбисов: они говорили, ночью приползла якумама и утащила его в озеро. Должно быть, за его злодейства, сеньор.
Лейтенант, наморщив лоб, хмуро смотрел на пленного. Вдруг он извернулся и ударил его сапогом в голую ягодицу. Пантача, взвизгнув, упал, но, и лежа на полу, продолжал искоса поглядывать на бутылку. Лейтенант потянул за веревку, и косматая голова дважды ударилась об пол. Может, хватит валять дурака, Пантача? Куда он делся? И Пантача заорал — как в воду канул, сеньор, — и сам ударил головой об пол. Наверное, она тихонько вылезла, и вползла на откос, и забралась в хижину, и хвостом заткнула ему рот, и утащила его, бедняжку, сеньор, и пусть сеньор даст ему хотя бы глоток. Якумама всегда так, не услышишь, не увидишь, и уамбисы говорили — она обязательно выползет опять и заглотнет нас, и поэтому они тоже ушли, сеньор, и лейтенант пнул его ногой. Пантача замолчал и встал на колени. Он остался один-одинешенек, сеньор. Офицер отпил глоток из термоса и облизнул губы. Сержант Роберто Дельгадо вертел в руке бутылку, а Пантача опять заорал — пусть его отправят на Укайяли, сеньор, где умер его друг Андрее. У него задергались губы — там и он хочет умереть.
— Значит, твоего хозяина утащила якумама, — спокойным голосом сказал лейтенант. — Значит, лейтенант — дурак дураком, и Пантаче ничего не стоит обвести его вокруг пальца. Ах ты, мой миленький.
Пантача пожирал глазами бутылку. Ливень усилился. Вдалеке громыхал гром, и время от времени молния озаряла бичуемые дождем крыши, деревья, непролазную грязь.
— Я остался один, сеньор! — закричал Пантача, и в голосе его зазвучала ярость, но горящий взгляд был по-прежнему прикован к бутылке. — Я давал ему есть, потому что он, бедняга, не слезал с гамака, а он бросил меня, и остальные тоже ушли. Почему ты не веришь, сеньор?
— Может, он и соврал насчет имени, — сказал сержант Дельгадо. — Я не знаю в наших краях ни одного человека, которого звали бы Фусия. Вам этот тип не действует на нервы своими бреднями? Я бы его пристрелил, и дело с концом, господин лейтенант.
— Ну а агварун? — сказал лейтенант. — Что же, и Хума утащила якумама?
— Он ушел, сеньор, — прохрипел Пантача, — я ведь тебе уже сказал. А может, она и его утащила, сеньор, кто его знает.
— Этот Хум из Уракусы целый вечер морочил мне голову, — сказал лейтенант, — и переводчиком был второй прохвост, и я слушал, как дурак, все их россказни. Эх, если бы я мог догадаться. Это был первый чунчо, с которым я познакомился, сержант.
— А все из-за этого Реатеги, который был губернатором Ньевы, — сказал сержант Дельгадо. — Мы не хотели отпускать агваруна, господин лейтенант, но он приказал, и вот видите, что получилось.
— Ушел хозяин, ушел Хум, ушли уамбисы, — всхлипнул Пантача. — Я один остался со своей печалью, а теперь еще этот ужасный холод.
— Но уж Адриана Ньевеса я поймаю, клянусь Богом, — сказал лейтенант. — Он в лицо смеялся над нами, он жил на деньги, которые мы ему платили.
И там у всех были жены, сеньор. Он глубоко вздыхал, и слезы текли по его обросшему лицу. А он только мечтал о христианке, с которой мог бы хотя бы поговорить, о какой ни на есть христианке, а они и шапру отняли у него, и от удара сапогом Пантача скорчился и заорал. Он на несколько секунд закрыл глаза, потом открыл их и теперь умильно посмотрел на бутылку: один глоточек, сеньор, один-единственный, чтоб согреться, он продрог до костей.
— Ты хорошо знаешь эти края, Пантача, — сказал лейтенант. — Долго еще будет идти этот проклятый дождь, когда мы сможем тронуться в путь?
— Завтра прояснится, — пробормотал Пантача. — Помолись Богу — и увидишь. Но сжалься, дай мне глоточек. Чтоб согреться, сеньор.
Это невозможно выдержать, будь все проклято, невозможно выдержать, и лейтенант поднял ногу, но на этот раз не ударил пленного, а надавил сапогом на его лицо, так что он щекою коснулся пола. Сержант Дельгадо отхлебнул из бутылки, потом из термоса. Пантача раскрыл рот и, высунув розовый острый язык, принялся лизать — один глоточек, сеньор, — подошву — чтоб согреться — и носок сапога. В его выпученных глазах светилось что-то плутоватое и вместе с тем угодливое — один-единственный, — а язык все лизал грязную кожу. Чтоб согреться, сеньор, и он поцеловал сапог.
— Ну и хитрец ты, Пантача, все уловки знаешь, — сказал сержант Дельгадо. — То на жалость бьешь, то прикидываешься сумасшедшим.
— Скажи мне, где Фусия, и получишь бутылку, — сказал лейтенант. — И кроме того, я тебя отпущу. И вдобавок дам несколько солей. Отвечай скорей, а то передумаю.
Но Пантача опять захныкал, судорожно прижимаясь всем телом к земляному полу в попытке согреться.
— Уведи его, пока меня не вырвало, — сказал Лейтенант. — Глядя на него, я сам помешаюсь, мне уже мерещится якумама. А дождь все льет, так его мать.
Сержант Роберто Дельгадо, взяв веревку, направился к двери, и Пантача побежал за ним на четвереньках, как шаловливый пес. На крыльце сержант крикнул, и появился Инохоса, который увел Пантачу, приплясывающего от холода под проливным дождем.
— А что, если нам рвануть, несмотря на дождь, — сказал лейтенант. — В конце концов, форт не так уж далеко.
— Мы в два счета перевернемся, господин лейтенант, — сказал сержант Дельгадо. — Разве вы не видели, как разбушевалась река?
— Я хочу сказать, пешком через лес, — сказал лейтенант. — Мы доберемся за три-четыре дня.
— Не отчаивайтесь, господин лейтенант, — сказал сержант Дельгадо. — Дождь скоро перестанет. Вы же сами видите, что творится, мы не можем двинуться в путь при такой погоде. Ничего не поделаешь, сельва есть сельва, надо набраться терпения.
— Да ведь мы торчим здесь уже две недели, черт побери! — сказал лейтенант. — Из-за этого пропадает и мой перевод, и мое повышение, неужели ты не понимаешь?
— Не горячитесь, господин лейтенант, — сказал сержант Дельгадо. — Я ведь не виноват, что идет дождь.
Одна-одинешенька, она все ждала и ждала. Что проку считать дни, гадать, пойдет дождь или нет. Вернутся они сегодня? Вряд ли, рано еще. Привезут ли товар? Дай Бог, чтобы привезли много каучука и шкур, помоги им, Христос Багасанский, дай Бог, чтоб приехал дон Акилино с едой и одеждой и чтоб как тогда: много ли продали? А он — порядочно, Лалита, и по хорошей цене. И Фусия — дорогой мой старик. Пресвятая Дева, сделай так, чтоб они разбогатели, потому что тогда они уедут с острова, вернутся к христианам и поженятся: правда, Фусия? Правда, Лалита. И чтобы он изменился и опять полюбил ее, и чтобы по ночам — в твой гамак? Да. Голая? Да. Ему хорошо с ней? Да. Лучше, чем с ачуалками? Да. Лучше, чем с шапрой? Да, да, Лалита, — и чтобы у них родился еще один ребенок. Посмотрите, дон Акилино, как он вырос, правда? Он говорит по-уамбисски лучше, чем по-испански. А старик — горюешь, Лалита? И она — не без того, дон Акилино, потому что Фусия уже не любит ее.