– Узнаете, сержант? Помните меня? – спрашивает солдат и – вот ведь дурень! – вместо того, чтобы вытащить кол, приставляет к горлу Медрадо острие штыка.
– Да, конечно, Коринтио, конечно, я тебя узнал, – хрипит сержант. – Чего ж ты ждешь, болван? Вытащи это! Что ты делаешь, Коринтио?! Коринтио!
Муж прачки Флоризы вонзает штык в горло сержанта, а второй-это Аржимиро из его взвода – смотрит на сержанта с омерзением, и сержант еще успевает подумать: «Выходит, Коринтио все знал».
III
– Как же было не поверить в это жителям Рио и Сан-Пауло, ополчившимся на монархистов, если даже те, кто был у стен Канудоса и все видел своими глазами, поверили? – сказал репортер.
Он давно уже соскользнул с кожаного кресла и сидел теперь прямо на полу, подтянув колени к подбородку, и говорил так, словно барона перед ним не было. День кончался, в комнате стояла удушливая расслабляющая жара, едва умеряемая задернутыми шторами. Барон успел привыкнуть к резким переходам, неожиданным поворотам: без всякой видимой причины, руководствуясь лишь ему одному понятным побуждением, репортер менял тему, и беседа их текла не плавно – она то оживлялась и вспыхивала, то гасла и замирала, когда гость, или хозяин, или оба одновременно умолкали, задумываясь о чем-то, что-то припоминая.
– Я имею в виду корреспондентов, – пояснил репортер, и костлявое тело его передернулось судорогой, глаза, прикрытые стеклами очков, замигали чаще. – Они смотрели и не видели. Вернее, видели то, что им хотелось увидеть. И те, кто был там, и те, кого не было. Не один, не двое-все умудрились найти сокрушительные доказательства англо-монархического заговора. Как это объяснить?
– Люди легковерны и доверчивы, – ответил барон. – Люди склонны фантазировать и поддаваться иллюзиям. Должно быть какое-то объяснение тому непостижимому факту, что банды крестьян и бродяг разгромили три военные экспедиции и несколько месяцев сопротивлялись вооруженным силам Бразилии. Заговор был необходим: поэтому они его выдумали и сами поверили своей выдумке.
– Вам следовало бы почитать корреспонденции моего преемника в «Жорнал де Нотисиас», – сказал репортер. – Эпаминондас Гонсалвес, сочтя меня погибшим, взял его на мое место. Хороший человек, честный. Ни воображения, ни страстей, ни собственных взглядов. Идеально подходит для того, чтобы бесстрастно и объективно рассказать о том, что происходило в Канудосе.
– Люди убивали и умирали, сражаясь на той и другой стороне, – пробормотал барон, поглядев на него с жалостью. – О какой объективности может идти речь?
– Если верить его первому сообщению, офицеры из штаба генерала Оскара заметили в толпе мятежников четырех белокурых и хорошо одетых людей – очевидно, военных советников. В следующей статье он писал, что офицеры генерала Саваже обнаружили среди трупов белого человека с рыжеватыми волосами, с офицерским снаряжением, в шерстяной шапочке ручной вязки. Определить, чей мундир он носил, не удалось, ибо ни одному роду бразильских войск такая форма не присвоена.
– Разумеется, он оказался подданным ее величества королевы Великобритании? – усмехнулся барон.
– В третьей статье уже фигурировало письмо, которое нашли на взятом в плен жагунсо, – продолжал, не слыша его, репортер, – оно было без подписи, но почерк выдавал человека из высшего общества. Письмо предназначалось Наставнику и объясняло, почему необходимо восстановить монархический строй, который не попирал бы религию. Все указывало на то, что письмо это написано вами.
– Неужели вы столь наивны, чтобы верить газетам? – спросил барон. – А еще журналист…
– Есть статья о световом телеграфе, – продолжал, не слушая его, репортер. – С его помощью мятежники сносились друг с другом. Эти таинственные огни зажигались и гасли по столь хитроумному коду, что ни одно из сообщений расшифровать не смогли.
Да, ни беспутный образ жизни, ни опиум, ни кандомблэ не лишили репортера наивности и простодушия. Что ж, это и понятно, он терся среди богемы – писателей, художников, артистов. Канудос, как видно, изменил его. Кто же он теперь? Озлобленный скептик? Фанатик? Близорукие глаза не мигая смотрели на барона.
– Самое важное в этих статьях следует читать между строк, – зазвучал резкий, неприязненный голос. – Не то, что говорится, а то, что подразумевается и дает пищу воображению. Их, корреспондентов, послали увидеть английских офицеров, и они их увидели. Я разговаривал с моим преемником целый вечер. Он не солгал, то есть он не понимал, что лжет. Просто-напросто он писал не о том, что видел, а о том, что чувствовали и во что верили и он сам и те, кто его окружал. Вот так и сплелась эта паутина клеветы и лжи: теперь ее уже не разорвать. Но как же мы узнаем истинную историю Канудоса?
– А зачем нам ее знать? – спросил барон. – Ее надо позабыть как можно скорей, не стоит тратить на нее время.
– Цинизм тут не поможет, – сказал репортер. – Да я, признаться, не верю, что ваше высокомерное презрение к этим событиям искреннее.
– Это никакое не презрение, – возразил барон. – Это безразличие.
На какое-то время он забыл про Эстелу, но сейчас она опять была здесь, рядом, и вместе с нею вернулась острая, разъедающая душу боль, которая лишала его воли и унижала.
– Я ведь вам уже сказал: мне нет никакого дела до Канудоса.
– Нет, есть, – задрожал гнусавый голосок. – И причина этому – та же, что и у меня: Канудос перевернул вашу жизнь. Из-за Канудоса ваша жена лишилась рассудка, из-за Канудоса вы потеряли большую часть своего состояния и утратили власть. Вам несомненно есть дело до Канудоса. И потому вы не приказали вывести меня вон и разговариваете со мной уже несколько часов кряду…
Что ж, наверное, он прав. Барон ощутил во рту горький привкус. Репортер до смерти надоел ему, никакой охоты продолжать разговор у него не было, но и выставить его он почему-то не мог. Почему? Он наконец понял: ему было страшно остаться наедине с Эстелой перед лицом этой ужасающей трагедии.
– Эти корреспонденты видели то, чего не было, – снова заговорил репортер. – Но никто из них не увидел тех, кто был там на самом деле.
– Кого же они не увидели? Шотландских анархистов? Френологов?
– Католических священников. О них никто даже не упомянул, а между тем они были в Канудосе, они собирали для мятежников сведения и дрались плечом к плечу с ними, они доставляли лекарства, добывали селитру и серу, чтобы было из чего изготовлять взрывчатку. Как можно было пройти мимо таких ошеломляющих фактов?
– Вы уверены? – спросил барон.
– Я близко узнал одного из них, можно сказать, подружился с ним, – ответил репортер. – Его звали падре Жоакин, настоятель прихода в Кумбе.
Барон впился глазами в гостя:
– Как? Этот многодетный священник, этот пьяница, повинный во всех смертных грехах, тоже оказался в Канудосе?
– Да, – кивнул репортер. – Еще одно доказательство того, какую власть над душами людей имел Наставник: он не только превращал убийц и разбойников в праведников, он сумел наставить на путь истинный наших развращенных и продажных падре. Беспокойный человек, не правда ли?
Барон припомнил давнее курьезное происшествие с этим самым падре Жоакином: когда-то он и Эстела в сопровождении немногочисленной охраны оказались в Кумбе. Колокола звонили к воскресной мессе, и они, не мешкая, отправились в церковь. Пресловутому падре Жоакину, невзирая на все его усилия, никак не удавалось скрыть, что этой ночью он не сомкнул глаз, пьянствуя, горланя песни и ухлестывая за красотками. Эстела тогда была очень недовольна обмолвками и запинками священника, его громкой икотой и громовой отрыжкой, то и дело прерывавшими службу. В конце концов падре так замутило, что ему пришлось поспешно удалиться в ризницу, чтобы не осквернить алтарь. Вспомнил барон и лицо его сожительницы: кажется, молва приписывала ей дар ясновидения, и она умела определять, где проходят грунтовые воды? Так, значит, этот кутила и гуляка тоже пополнил ряды воинства Наставника?
– Да. И показал себя героем. – Репортер расхохотался смех его, как всегда, загремел, точно горный обвал, – а потом начал чихать.
– Падре Жоакин был человек грешный, но далеко не глупый. Когда он бывал трезв, с ним можно было даже поговорить-он был не лишен остроумия и начитан. Трудно поверить, что он, подобно неграмотным сертанцам, поддался чарам этого шарлатана…
– Ни образованность, ни ум, ни начитанность не играют в этой истории никакой роли, – ответил репортер. – Но это еще не все. Не то странно, что падре Жоакин превратился в жагунсо. Наставник сделал смельчака из труса. – Он недоуменно захлопал ресницами. – Это вот настоящая метаморфоза, уж поверьте мне. Я-то знаю, что такое страх. А у настоятеля Кумбе воображение было развито достаточно, чтобы он мог ощутить ужас и жить в постоянном страхе. И все-таки…
Он скривился, голос его вдруг стал еле слышен. Что это с ним? Барон догадался, что гость пытается овладеть собой, разорвать какие-то путы.
– Что все-таки? – пришел он к нему на помощь.
– И все-таки он много месяцев, а может быть, и лет ездил по городам, по деревням, по карьерам и каменоломням, скупал порох, динамит, капсюли, выворачивался наизнанку, чтобы придумать благопристойное объяснение этим покупкам, которые уже стали привлекать внимание. А когда весь край был занят солдатами, знаете, на что решился этот пропойца? Он прятал порох туда, где лежали его облачение, складной алтарь, дарохранительница, распятие, и провозил его под самым носом у Национальной гвардии и армейских патрулей. Вы понимаете, что значит решиться на такое трусу – как он дрожал, как лил с него холодный пот? Вы представляете, как тверда должна быть его убежденность?
– Жития святых полны подобными историями, друг мой, – ответил барон. – Вспомните: их пронзали стрелами, бросали в ров львиный, распинали и прочее, и прочее… Мне, однако, нелегко поверить, что ради Наставника падре Жоакин согласился пойти на такие муки.
– Глубокая, выношенная убежденность, – продолжал репортер. – Уверенность в своей правоте, вера, о которой вы даже представления не имеете. Да и я тоже…
Он покивал, словно курица на насесте, ухватился длинными костлявыми руками за сиденье кожаного кресла, вскарабкался на него. Долго, подозрительно разглядывал свои ладони.
– Церковь по всем правилам объявила Наставника еретиком, распространителем смуты и суеверия, ловцом слабых душ. Архиепископ Баиянский запретил священнослужителям подпускать его к амвону. Какой верой должен обладать человек – падре! – чтобы ослушаться архиепископа и тем самым подвергнуться риску быть причисленным к мятежникам?!
– Да что вам так неймется? – спросил барон. – Неужели вы считаете, что этот ваш Наставник и вправду был Христом, вторично пришедшим в мир во искупление первородного греха?
Слова эти выговорились сами собой, и барон, тотчас спохватившись, пожалел о них. Ему стало неловко. Что это – шутка? Но ни он, ни его гость не улыбнулись. Репортер помотал головой, то ли не соглашаясь, то ли отгоняя муху.
– Я и об этом думал, – ответил он. – Был ли он богом? Бог ли послал его? Есть ли бог?… Не знаю. Так или иначе, на этот раз апостолов, которые несли бы его учение и обращали язычников, он не оставил. Уцелел, кажется, только один: этого маловато…
Он расхохотался, но тут же опять стал чихать. Продолжалось это долго. Наконец он отнял от покрасневшего лица свою синюю тряпицу.
– Но еще больше, чем о его божественной природе, я раздумывал над тем, как удалось сплотить людей, создать эту единую братскую общность! – произнес он с пафосом. – Это невероятно, это взволновало меня до глубины души. Восемнадцатого июля город был обложен со всех сторон-свободными оставались только дороги на Шоррошо и Рио-Секо. Логично было бы предположить, что люди кинутся в эти лазейки, попытаются уйти из города, пока кольцо не замкнулось, правда? Как раз наоборот: народ со всей округи стал прорываться в эту готовую захлопнуться мышеловку, в этот ад, торопясь успеть до полного окружения. Вы понимаете? Там, в Канудосе, все было иначе…
– Вы говорили о священниках, а назвали одного лишь падре Жоакина, – прервал его барон. Упоминание о единстве, о духе самопожертвования, царившем в Канудосе, смущало его, и, едва лишь речь заходила об этом, он старался сменить тему. Так поступил он и теперь.
– Других я не знавал лично, – с облегчением, как показалось барону, произнес репортер. – Но они были. Они помогали падре Жоакину, передавали ему сведения. Ну а кроме того, они просто растворились в массе жагунсо, затерялись среди них. Кто-то мне рассказывал о падре Мартинесе. Знаете такого? Припомните давнее дело салвадорской сыноубийцы.
– Салвадорской сыноубийцы? – переспросил барон.
– Да. Я был на этом процессе, хотя в ту пору находился еще в весьма нежном возрасте. Мой отец, адвокат бедняков, был на суде ее защитником. Я узнал ее, хотя с тех пор минуло лет двадцать-двадцать пять. Ну, в те-то времена вы читали газеты? Весь Северо-Восток только и говорил тогда, что о Марии Куадрадо, салвадорской сыноубийце. Император помиловал ее и заменил ей казнь на пожизненное заключение. Неужели не помните? Так вот, она тоже оказалась в Канудосе. Вечная история.
– Так я и думал, – сказал барон. – Все, у кого были счеты с правосудием, или с собственной совестью, или с богом, обрели в Канудосе прибежище. Так и должно было случиться. Это естественно.
– Естественно, что они бежали туда, но как объяснить их перерождение? – Репортер, словно не зная, что делать со своим телом, снова изогнулся и соскользнул на пол. – Она стала святой, ее называли Мирская Мать, у нее в подчинении были ухаживающие за Наставником девушки. Говорили, что она умела творить чудеса и обошла полсвета вместе с Наставником.
Он и в самом деле припоминал теперь этот громкий процесс, который обсуждался когда-то на все лады. Служанка одного нотариуса умертвила своего новорожденного сына, сунув ему в рот клубок шерсти, – ребенок много плакал, и она боялась, что ей откажут от места.
Трупик она спрятала под кровать, где он пробыл несколько дней, пока хозяйка по запаху не обнаружила его. Девушка тут же во всем созналась. На суде она держалась очень спокойно, подробно и охотно отвечала на все вопросы. Барон вспомнил, какие тогда разгорелись споры-одни утверждали, что это «извращение инстинкта», а другие с пеной у рта доказывали, что девушка больна шизофренией и, следовательно недееспособна. Так, значит, она бежала из тюрьмы?
– И до восемнадцатого июля было много ужасного, – сказал репортер, снова перескочив на другое. – Но только в этот день я познал вкус и запах истинного страха и нахлебался им до отвала, – он похлопал себя по животу. – В этот день я встретился и говорил с нею и узнал в этой женщине салвадорскую сыноубийцу, которая так мучила меня в кошмарах. В тот день я остался один, и она мне помогла.
– Восемнадцатого июля я был в Лондоне, – сказал барон. – Подробности мне неизвестны. Что же произошло тогда?
– Завтра они пойдут на приступ, – едва переведя дыхание, произнес вбежавший Жоан Апостол и, спохватившись, что забыл самое главное, добавил: – Благословен будь Иисус Христос!
Солдаты уже месяц занимали высоты Фавелы; казалось, что война шла всегда и продлится до скончания века; все уже привыкли, что на звон колоколов солдаты неизменно отвечают артиллерийским обстрелом. На рассвете, в полдень и вечером люди старались ходить только по тем улицам, куда снаряды не попадали. Человек привыкает ко всему на свете, самые невероятные события скоро становятся частью обыденной повседневности, не так ли? Жители города гибли; каждую ночь устраивались похороны. Пушки били наугад, снаряды сносили целые улочки зараз, разрывали в клочья стариков и детей – всех, кто не лежал в окопах на подступах к городу. Казалось, так будет всегда. Но вот сейчас Жоан Апостол сказал, что дальше будет хуже. В тот день, когда в арсенале собрались те, кто руководил обороной, – Онорио Виланова, Жоан Большой, Педран, – близорукий репортер оставался там один: Журема и Карлик понесли еду людям Меченого. Репортер чувствовал, какой тяжелый дух стоял в арсенале, – все они, наверно, волновались и были очень встревожены. Никто не удивился словам Жоана Апостола – завтра начнется штурм. Он знал: всю ночь псы будут бить по городу, чтобы уничтожить огневые точки, а в пять утра двинутся на приступ. Жоан Апостол знал даже, по каким направлениям.
Репортер слышал их спокойные голоса: «Ты дождешься их здесь, ты запрешь вот эту улицу, а на той возведем баррикаду, я лучше сюда пойду, солдаты могут появиться тут». Может ли представить барон, что ощущал он при этом? Потом появился листок бумаги. Какой листок? Его доставил один из лазутчиков Меченого. Репортера спросили, может ли он прочесть эту бумагу, и, приблизив листок к свету, он стал вглядываться в него через свои разбитые очки и разбирать написанное. Ничего из этого не получилось, и Жоан Апостол послал кого-то за Леоном.
– Неужели все помощники Наставника были неграмотны? – спросил барон.
– Антонио Виланова умел читать, но он в то время находился в отлучке, – ответил репортер. – Был еще один грамотей: Леон из Натубы, апостол Наставника, его приближенный, самый ученый человек в Канудосе.
Он снова расчихался – замолк на полуслове, согнулся пополам, схватился за грудь.
– Я не мог разглядеть его, – задыхаясь, выдавил он наконец. – Я видел только абрис, силуэт, очертание – очень смутное к тому же. Но этого было достаточно, чтобы вообразить весь его облик. Он передвигался на четвереньках, у него была огромная голова, косматая грива. За ним послали, и вскоре он появился вместе с Марией Куадрадо. Он прочел бумагу. Это была диспозиция предстоящего штурма.
Пока звучный, мелодичный, самый обыкновенный голос перечислял порядок выдвижения колонн, место каждого полка перед атакой, дистанции в цепи, условные сигналы, репортер сидел, снедаемый мучительным страхом и тоскою: Карлик и Журема все не возвращались. Леон еще не успел дочитать до конца, когда во исполнение первого пункта диспозиции началась артиллерийская подготовка.
– Теперь-то я знаю, что по городу били всего девять орудий, а больше шестнадцати одновременно не стреляло никогда. Но в ту ночь мне казалось, что их тысячи, что все звезды обрушились нам на голову.
От обстрела арсенал ходил ходуном, содрогались консоли, прыгала тяжелая доска прилавка; слышались грохот и треск падающих домов и кровель, взрывы, крики, а в короткие промежутки между залпами, как обычно, плачущие детские голоса. «Началось», – сказал кто-то из мятежников. Они выглянули наружу, вернулись и предупредили Леона и Марию, что им сейчас в Святилище пути нет – все в огне. Женщина заупрямилась. Жоан Большой принялся уговаривать ее, чтобы повременила: чуть только стихнет стрельба, он само лично придет за ней и за Леоном. Жагунсо ушли, а репортер понял, что Журема и Карлик – если они вообще живы – не смогут выбраться из Раншо-до-Вигарио. Еще он понял, что надвигавшийся ужас ему предстоит пережить в обществе святой и четвероногого уродца.
– Над чем вы смеетесь? – спросил барон.
– Да так, глупости, не стоит и рассказывать, – пробормотал репортер. Мысли его были где-то далеко, но вот он вскинул глаза и воскликнул:-Канудос очень сильно переменил мое отношение к истории, к нашей с вами стране, к людям. Но сильней всего – к себе самому.
– Судя по вашему тону, не в лучшую сторону, – заметил барон.
– Да, вы правы, – прошептал репортер. – Благодаря Канудосу я стал относиться к себе как нельзя хуже.
Не это ли произошло и с ним, с бароном де Каньябравой? Не налетел ли и на него какой-то вихрь, перевернувший всю его жизнь, заставивший отказаться от прежних привычек и расстаться с выношенными идеями? Не развеял ли его мечты, не похоронил ли иллюзии? Сердце его сжалось и оледенело, когда он представил себе, как в своем будуаре на втором этаже полулежит в качалке Эстела, а Себастьяна, сидя у нее в ногах, читает ей вслух главы любимых романов, или причесывает ее, или заводит австрийский музыкальный ящик; он снова увидел отрешенное, замкнутое, загадочное лицо той, которая когда-то была для него воплощением женской прелести, жизнерадостности, веселья, изящества, той, кто был ему дороже всего на свете. Усилием воли отогнав этот образ, он сказал первое, что пришло в голову:
– Вы упомянули Антонио Виланову? Это торговец, не правда ли? На редкость был жаден до денег и расчетлив. Я прекрасно знал и его, и Онорио. Они поставляли мне кое-какие товары. Он тоже стал святым?
– Ничего другого ему не оставалось, – снова раскатился саркастический хохот репортера. – В Канудосе особенно не поторгуешь: там не ходят республиканские деньги – это деньги Антихриста, деньги Сатаны, деньги безбожников, протестантов и масонов. Разве вы не знаете, что именно по этой причине жагунсо отбирали у солдат оружие, но не выворачивали у них карманы?
«Так, может быть, френолог не так уж ошибался? – подумал барон. – Может быть, он в безумии своем что-то угадал в безумии Канудоса?»
– Он не крестился, не молился, не бил себя в грудь, – продолжал репортер. – Он в облаках не витал, а стоял на земле обеими ногами, все время что-то затевал и тут же осуществлял. Не сидел ни минуты, приводил мне на ум машину с вечным двигателем. В течение этих пяти нескончаемых месяцев он кормил Канудос. Почему он под пулями и снарядами делал свое дело? Очевидно, Наставник задел в его душе какие-то тайные струны-другого объяснения я не нахожу.
– И в его душе, и в вашей, – сказал барон. – Еще немного-и вы тоже подались бы в угодники.
– До самого конца он привозил в город провизию, – ответил репортер, пропустив эту реплику мимо ушей. – Тайными тропами с несколькими верными людьми он пробирался за кордоны, нападал на войсковые обозы. Я знаю, как это делалось. Их допотопные ружья били с чудовищным грохотом, возникала паника, и жагунсо под шумок уводили десять или двадцать быков в Канудос, чтобы умирающие во имя Христово могли продержаться еще немного.
– А вам известно, откуда брались эти быки? – прервал его барон.
– Их вели из Монте-Санто на Фавелу. Таким же образом жагунсо получали винтовки и боеприпасы. Еще одна несообразность этой войны: армия снабжала и самое себя, и своих врагов.
– Мятежники грабили награбленное, – вздохнул барон. – Большая часть этих коров и коз принадлежала мне. Платили за реквизиции редко – обычно уланы попросту отбивали стада у пастухов. Мой старый друг, полковник Мурау, подал на экспедиционный корпус в суд: он требует возмещения ущерба в сумме семидесяти миллионов рейсов и на меньшее не соглашался.
В полусне Жоану Большому чудится море; счастье теплой волной омывает его. После того, как Наставник сумел отнять его израненную душу у Сатаны, только о море тосковал он временами. Сколько же лет не видел он моря, не вдыхал его запах, не ощущал его прикосновений? Должно быть, много. Много лет минуло с того дня, когда он вместе с сеньоритой Аделиньей Изабел де Гумусио в последний раз поднимался на холм посреди плантаций сахарного тростника, чтобы взглянуть на море в час заката.
Над головой напоминанием о войне жужжат пули, но Жоан не открывает глаз. Спи или бодрствуй – разницы никакой, у воинов Католической стражи, лежащих в окопах рядом с ним, не осталось ни одного патрона, ни единой горсточки дроби, ни единой крупинки пороха. Когда приперло, кузнецы Канудоса стали оружейниками, а вот стрелять нечем – зарядов не хватает.
Почему же они не уходят с отрогов Фавелы, на вершине которой в беспорядке скучились войска республиканцев? Так приказал Жоан Апостол. Убедившись, что вся колонна втянулась туда и накрепко обложена со всех сторон засевшими в ущельях, лощинах, оврагах жагунсо, он решил напасть на обоз с провиантом и боеприпасами, застрявший, благодаря усердию Меченого и крутизне горных дорог, где-то возле Умбурунаса, и попросил Жоана Большого сдержать окруженные на Фавеле полки, чтобы они не спустились на выручку своим. Сдержать их надо любой ценой. «То ли господь лишил их разума, – сонно текут мысли бывшего раба, – то ли они потеряли слишком много людей: до сих пор не послали в Умбурунас разведку посмотреть, что же стряслось с их обозом». Воины Католической стражи знают, что путь солдатам надо преградить во что бы то ни стало-хоть пулями, хоть ножами, хоть зубами. А с другой стороны тропы, проложенной саперами для телег и орудийных запряжек, тотчас ударят люди Жоакина Макамбиры. Однако солдаты пока не трогаются с места, у них и других дел хватает: они бьют по Канудосу из пушек, перестреливаются с жагунсо, наседающими на них с фронта и с флангов, а до того, что у них в тылу, им вроде бы и дела нет. «Жоан Апостол оказался умней военачальников Сатаны, – думает Жоан Большой. – Он заманил их на Фавелу. Он послал братьев Виланова и Педрана сдерживать псов на кручах Кокоробо, и полегло их там немало». Запах моря, неведомо откуда проникший в ноздри, пьянит его-Жоан Большой забывает о войне: он видит волны, он ощущает нежное прикосновение пенной влаги к своей коже. За сорок восемь часов непрестанных боев ему впервые удается сомкнуть глаза.
В два пополуночи его будит гонец от Жоакина Макамбиры-один из его сыновей. Он молод, статен, длинноволос. Присев на корточки, он терпеливо ожидает, пока Жоан проснется окончательно. Отец просил передать, что нет больше ни патронов, ни пороха. Жоан, с трудом ворочая еще непослушным языком, отвечает, что у них самих весь огневой припас вышел. Нет ли вестей от Жоана Апостола? Нет. А от Педрана? «Педран прислал сказать, – говорит паренек, – что ему пришлось отступить из Кокоробо-потери большие, и тоже нет патронов». И в Трабубу псов сдержать не смогли.
Жоан Большой наконец стряхивает с себя сонную одурь. Так что же, выходит, республиканцы от Жеремоабо повернут сюда, на них?
– Повернут, – кивает сын Жоакина Макамбиры. – Педран и все, кто уцелел, уже в Бело-Монте.
Это не Педрана дело, а его, Жоана Большого, его и Католической стражи: раз уж солдаты повернули сюда, это им надо как можно скорей возвращаться в Канудос, чтобы прикрыть Наставника от неминуемого нападения. А что собирается делать старый Жоакин? Паренек не знает. Жоан Большой поднимается на ноги: надо переговорить со стариком самому.
Ночное небо все в звездах. Приказав своим воинам не трогаться с места, Жоан Большой вместе с Макамбирой бесшумно ползет по каменистому склону. Вот беда: звезды такие яркие, что он наверняка увидит расклеванные стервятниками трупы лошадей и тело старухи. И вчера, и сегодня видел он этих коней, носивших на спине офицеров и погибших первыми; он и сам застрелил нескольких. Так надо было, этого потребовали Всевышний, и Иисус Христос Наставник, и город Бело-Монте – самое дорогое, что есть в жизни. Но все равно сердце у него сжимается, когда он видит, как с жалобным ржанием катятся лошади по камням, волоча за собой кишки, и часами мучаются, все умереть не могут, и долго-долго потом в воздухе висит тяжкий смрад. Он-то знает, откуда берется в его душе виноватое чувство, откуда возникает сознание своей греховности– это память о тех ухоженных и холеных лошадях на фазенде Адалберто де Гумусио, которым, как божествам, поклонялся и сам хозяин, и его родственники, и слуги, и рабы. Проползая бок о бок с молодым Макамбирой, он видит лежащие на тропе лошадиные трупы и спрашивает себя, почему господь не дает позабыть прошлые грехи и напоминает о них тоскою по морю, жалостью к лошадям?…
Тут перед ним оказывается труп старухи, и Жоан Большой чувствует толчок в самое сердце. Всего один миг он видел освещенное луной морщинистое лицо, широко раскрытые безумные глаза, два клыка, вылезающих изо рта, спутанные космы. Он не знает, как ее зовут, но часто видел ее в Канудосе, уже давно вместе с бесчисленными детьми, внуками, правнуками, племянниками она поселилась на улице Сердца Иисусова одной из первых, и улочку эту первой разнесли в пыль пушки масонов. Сама старуха в тот день была в процессии, а когда вернулась, увидела вместо своего дома груду развалин, из-под которых откопали тела трех дочерей и всех внуков, всего, наверно, душ десять; когда разорвался снаряд, они спали в гамаках и на полу, вповалку. Старуха пошла за отрядами Католической стражи сюда, в окопы. Было это три дня назад. Как и другие женщины, она стряпала, носила воду из ближайшего ручья, но, едва лишь загремели выстрелы, внезапно ринулась в самую тучу пыли, скатилась по каменистому склону и неторопливо, не пригибаясь, появилась среди раненых солдат. Жоан и его люди видели, что она приканчивала их ударом маленького кинжала. Она копошилась над ранеными и, прежде чем пуля настигла ее, успела прикончить нескольких. Даже во время боя, когда пехотинцы и кавалеристы проходили мимо него, падали, отвечали огнем, спотыкались и ступали прямо по телам своих товарищей, откатывались под пулями к единственной свободной дороге – дороге на Фавелу, – Жоан Большой непрестанно посматривал туда, где осталась лежать старуха.
Приблизившись к утопавшей в грязи рощице, юный Макамбира поднес к губам тростниковую свирель и издал звук, похожий на крик попугая. Ему тотчас отозвался такой же. Взяв Жоана за руку, паренек, по колено проваливаясь в грязь, повел его между кактусами, фавелами и редкими имбузейро. Через несколько минут тот уже сидел рядом со стариком Жоакином и пил сладковатую воду из бурдюка. Во тьме сверкали чьи-то глаза.
Старик был заметно подавлен, и Жоан очень удивился, узнав, что пугает его только та длиннющая, блестящая пушка с широченным жерлом, которую он видел по дороге на Жуэте – ее везли двадцать пар волов. «Если Чудище выстрелит, рухнут стены и колокольни нашего Храма, и Бело-Монте исчезнет», – угрюмо бормочет он. Жоан Большой слушает его внимательно, не перебивая: старый Макамбира внушает ему почтение – глава рода. Он уже очень стар, седые волосы кольцами спускаются на плечи, белоснежная борода оттеняет смуглоту лица, но в сощуренных глазах еще светится неугасшая с годами энергия.