Женщины, собравшись в кружок, толкут в ступах маис, мужчины, переговариваясь вполголоса, заделывают глиной и тростником отверстия в стенах. Где-то уже слышится гитара. Жоан Апостол знает, что сотни других мужчин и женщин-ему необязательно видеть их – копаются сейчас в земле на берегу Вассы-Баррис, на дороге в Жеремоабо, расчищают сады и огороды, чинят коррали и хлевы. Мусора почти нигде не видно, на месте сгоревших домиков уже стоят новые. «Это все благодаря Антонио Виланове», – думает он. Не успела еще кончиться процессия в честь избавления от Антихриста, как Антонио во главе добровольцев и отрядов Католической стражи уже распоряжался похоронами, расчищал улицы, восстанавливал разрушенные дома, сгонял в гурты перепуганных коз и овец. «Все это сделали они. Какая самоотверженность, какое геройство». Вот они стоят, кивают ему и улыбаются как ни в чем не бывало, а вечером потянутся в Храм Господа Христа, будут внимать словам Наставника, а ведь нет в Канудосе семьи, где кто-нибудь не был заколот, застрелен, сожжен заживо или не лежал бы раненый в одном из битком набитых домов спасения, в церкви святого Антония, превращенной в лазарет.
Но в эту минуту он вдруг останавливается, словно наткнувшись на невидимое препятствие. Он закрывает глаза, вслушивается. Нет, это не греза, не обман слуха. Тонкий голосок продолжает свой заунывный речитатив. Откуда-то, с самого дна памяти, ручейком, стремительно набирающим мощь, появляется смутное, волнующее видение-вот застучали, сталкиваясь, мечи, засверкали стены раззолоченных дворцов. «Это же поединок рыцаря Фьеррабраса с Оливье», – думает он. Это самый любимый его рассказ из жизни двенадцати пэров Франции-как давно он не слышал его! Голос рассказчика доносится с перекрестка Кампо-Гранде и улицы Святого Духа-там уже собралась толпа. Жоан идет туда, и люди расступаются, давая ему дорогу. О том, как Оливье попал в плен и вышел на поединок, рассказывает ребенок. Нет, это не ребенок. Это карлик. Крошечный, щупленький, он перебирает струны воображаемой гитары и все показывает в лицах: вот противники отвесили церемонные поклоны Карлу Великому, вскочили на коней, галопом, с копьями наперевес ринулись навстречу друг другу. Рядом с Карликом прямо на земле сидит женщина, держа на коленях жестянку, и еще какой-то костлявый, сгорбленный, перемазанный глиной человек с тем напряженным выражением лица, какое бывает у слепых, стоит неподалеку. Жоан Апостол припоминает всех троих: это те, кого они отбили у солдат вместе с падре Жоакином; Антонио Виланова пустил их в арсенал переночевать. Он дотрагивается до плеча Карлика, и тот смолкает на полуслове.
– Ты знаешь ужасную и поучительную историю Роберта Дьявола?
После секундного замешательства Карлик кивает.
– Хотелось бы как-нибудь послушать, – стараясь успокоить его, говорит Жоан и, наверстывая упущенное время, бросается бегом. По всей Кампо-Гранде зияют воронки от снарядов. Фасад господского дома издырявлен пулями.
– Благословен будь господь, – шепотом произносит он, садясь на перевернутый бочонок рядом с Меченым, лицо его, как всегда, каменно-бесстрастно, но все остальные – братья Виланова, старый Макамбира, Жоан Большой, Педран-озабочены и хмуры. Всклокоченный, заросший щетиной, выпачканный в грязи с головы до ног падре Жоакин тоже здесь.
– Ну, что там в Жоазейро, падре? – спрашивает его Жоан Апостол. – Много солдат?
– Падре Максимилиано приехал из Кеймадаса и привез, как я просил, полный список. – Он достает из кармана лист бумаги и, задыхаясь, начинает читать: – Первая бригада: 7-й, 14-й, 3-й пехотные батальоны. Командир-полковник Жоакин Мануэл де Медейрос. Вторая бригада: 16-й, 24-й, 25-й пехотные батальоны. Командир-полковник Игнасио Мария Гоувейа. Третья бригада: 5-й артиллерийский полк, 5-й и 9-й пехотные батальоны. Командир-полковник Олимпио де Силвейра. Начальник дивизии-генерал Жоан де Силва Барбоза. Командующий экспедиционным корпусом– генерал Артур Оскар.
Окончив читать, он растерянно поднимает глаза на Жоана.
– Сколько ж это выходит, падре? – спрашивает тот.
– Тысяч пять, – бормочет священник в ответ. – Но это только те, что прибыли в Кеймадас и в Монте-Санто. С севера, из Сержипе, идут еще. – Он снова начинает читать дрожащим голосом: – Колонна под командованием генерала Клаудио де Амарала Саваже. 24-я, 5-я, 6-я бригады, усиленные 22-м, 31-м, 33-м пехотными батальонами, артиллерийским дивизионом, 34-м, 35-м, 40-м, 26-м, 32-м батальонами и еще одним артиллерийским дивизионом. Еще примерно четыре тысячи штыков. Они выгрузились в Аракажу и идут на Жеремоабо. Имена командиров бригад падре Максимилиано узнать не удалось. Я сказал, что это неважно. Верно ведь, Жоан? Неважно?
– Конечно, падре Жоакин. Очень ценные сведения. Господь да вознаградит вас.
– Падре Максимилиано-истинно верующий, – еле слышно говорит священник. – Он мне сказал, что очень боялся, когда собирал эти сведения, а я ему говорю – мне еще страшней было! – Он вымученно улыбается и добавляет:-Им там несладко приходится. Людей тучи, а есть нечего. Лошадей, мулов нет, везти не на чем. Говорят, они смогут отправиться лишь через несколько недель.
Жоан Апостол кивает. Все молча и сосредоточенно следят за роем мух, за прихотливыми петлями и восьмерками, которые выписывает в воздухе оса. Наконец она пристраивается на колене Жоана Большого, и негр щелчком сбрасывает ее наземь. Жоан Апостол, словно впервые, слушает картавое бормотание попугая.
– Еще я повидался там с доктором Агиляром де Насименто, – спохватывается падре Жоакин. – Он считает, единственное, что можно сделать, – это разойтись всем по домам, разбежаться кто куда, пока этот молот еще не опустился. – Помолчав, он окидывает боязливым взглядом семерых мужчин, которые смотрят на него почтительно и внимательно. – Ну, а если все-таки решено будет дождаться солдат… Тогда он может предложить кое-что… – Он опускает голову, словно усталость или страх не дают ему договорить.
– Сотня винтовок «конблен», двадцать пять ящиков с патронами, – произносит Антонио Виланова. – Новехонькие, только-только с фабрики, еще смазка не снята. Их можно провезти через Уауа и Бенденго, дороги пока свободны. – Он вытирает платком обильный пот, выступивший у него на лбу. – Но в Канудосе не наберется потребного количества кож и скотины, чтобы заплатить…
– Зато есть золото и серебро, – отвечает Жоан Апостол, прочитав в его глазах немой вопрос, мучивший Антонио еще до того, как кангасейро пришел сюда.
– Они принадлежат Пречистой и сыну ее, – еле слышно бормочет падре Жоакин. – Ведь это святотатство получается, а?
– Наставник скажет, – отвечает Жоан Апостол. – Надо спросить у него.
«Нет предела страху», – думал репортер. Дни лишились часов, фигуры-лиц, туманная пелена заменила собой свет, и он, напрягая глаза так, что они начинали болеть и слезиться, время от времени зажмуриваясь, чтобы дать им отдохнуть, извлек для себя одну неожиданную истину: он-трус. Любопытно, что сказали бы об этом его коллеги из «Жорнал де Нотисиас», из «Диарио де Баия», из «Републикано»-ведь он, вечный охотник за новыми впечатлениями, пользовался среди них репутацией отчаянного малого. Кто, как не он, еще в ту пору, когда радения негров внушали белым только смешанный с брезгливостью страх, одним из первых стал пробираться на отдаленные окраины Баии, чтобы посмотреть кандомблэ[26]? Кто водил знакомство с колдунами и чародеями? Кто отправился в Жоазейро, чтобы взять интервью у лейтенанта Пиреса Феррейры, возглавлявшего первую экспедицию против Канудоса, окончившуюся так плачевно? Кто добровольно вызвался сопровождать Морейру Сезара? «И все-таки-я самый трусливый человек на свете». Карлик продолжал монотонным речитативом живописать приключения, злоключения и любовные похождения Оливье и Фьеррабраса. Обступившие их слушатели-репортер не смог бы даже сказать, мужчины это или женщины, – не шевелились: люди были полностью захвачены рассказом, позабыли о Канудосе, потеряли счет времени. Настоящее светопреставление: он слушает, как неграмотный Карлик пересказывает романы о рыцарях Круглого Стола, попавшие сюда несколько веков назад в походном сундучке какого-нибудь конкистадора или школяра из Коимбры. Какие еще чудеса ждут его тут?
Желудок свело от голода, и он спросил себя, даст ли им благодарная публика поесть? Вот и еще одно открытие-поистине здесь каждый день учит чему-нибудь новому! – забота о пропитании может, сковав волю и поработив душу, стать главным и единственным занятием; голод-неиссякаемый источник мук, которые испытывал он теперь, после того как разбил очки и, оказавшись полуслепым, постоянно натыкался на кого-то или на что-то, до крови ушибался об острые грани непонятных предметов, то и дело встававших у него на пути, ежеминутно бормотал извинения – «простите, ради бога, я не вижу», – чтобы не навлечь на себя гнев тех, кого он толкал и задевал.
Помолчав, Карлик сказал, что бренная плоть требует пропитания, и репортер сразу же представил себе, какую жалостную гримасу он скорчил при этом. Словно очнувшись, он потянулся к Журеме, нащупал ее руку, – это повторялось по многу раз на дню, особенно когда случалось что-нибудь новое: тогда страх, живший в его душе, овладевал им безраздельно, правил самовластно, потому что не было ничего страшнее этих встреч с новым и неожиданным. Прикосновение его к руке Журемы было мимолетно-только чтобы успокоиться. Теперь, когда падре Жоакин куда-то сгинул, она оставалась его последней надеждой: он смотрел на мир ее глазами, она смиряла его тревогу. Какую обузу взвалила на себя эта женщина! Почему она не бросит его и Карлика, не уйдет? Что это-великодушие? Нет. Это равнодушие, всепоглощающая вялость ума и сердца. Но Карлик своими рассказами и шутовством умудрялся добывать то горсть фариньи, то ломоть вяленой козлятины, а вот от него толку не было никакого, и рано или поздно Журема это поймет и отделается от него.
Карлик, отпустив несколько шуток, которые никого не рассмешили, продолжил историю рыцаря Оливье. Репортер угадал, что рука Журемы тянется к нему, мгновенно стиснул в кулаке и поднес ко рту нечто, оказавшееся сухарем, торопливо и жадно заработал челюстями, полностью поглощенный этим занятием– глотал он с трудом, но и с ликованием. «Если выживу, – подумал он, – я возненавижу даже цветок, название которого стало ее именем». Журема знала, до каких пределов доходила его трусость, знала, до чего она могла его довести. Счастливый, испуганный, он медленно перетирал зубами сухарные крошки, вспоминая первую ночь в Канудосе: когда, измученный и полуслепой, со стертыми в кровь ногами, поминутно спотыкаясь и падая, он глохнул от несмолкаемых криков в честь Наставника. Ему казалось тогда, что накатывающая на него могучая, рассыпающая искры, пахнущая маслом и ладаном волна незнакомых голосов, распевавших литании, вот-вот поднимет его и унесет. И вдруг она отхлынула; все стихло и замерло. «Это он, это появился Наставник», – подумал он, и с такой силой стиснул ладонь Журемы-весь день он цеплялся за нее, – что женщина прошептала: «Отпусти, больно». Потом, когда хрипловатый голос смолк и толпа стала расходиться, они втроем опять оказались на этом пустыре. Падре Жоакин исчез еще при входе в Канудос, какие-то люди увлекли его за собой, и репортер во время проповеди слышал, как Наставник воссылал хвалу господу за то, что священник, целый и невредимый, опять вернулся к своей пастве. Он подумал, что падре Жоакин, наверно, стоит рядом со святым-на помосте, на лесах или на колокольне. Значит, прав был полковник Морейра Сезар: падре Жоакин был и остается одним из мятежников, их единомышленником и пособником. Вот тогда репортер заплакал, как не плакал, наверно, и в детстве. Сотрясаясь от рыданий, он умолял женщину вывести его из Канудоса, обещал ей и одежду, и дом, и все что угодно, только бы она не бросила его, полуслепого, полумертвого от голода. Да, одна лишь Журема знает, до чего может довести его страх, в какое трясущееся, вымаливающее сострадание ничтожество превратить.
Карлик окончил свой рассказ. Раздались жидкие рукоплескания, слушатели стали расходиться. Репортер напряженно смотрел перед собой, пытаясь определить, дали им что-нибудь или нет, и унылое предчувствие говорило ему, что жестяная миска на коленях у Журемы по-прежнему пуста.
– Ничего? – спросил он, догадавшись, что они опять остались втроем.
– Ничего, – со всегдашним безразличием ответила, поднимаясь, Журема.
Репортер тоже встал и двинулся следом за Журемой: он помнил, что она худенькая, оборванная, с распущенными волосами. Карлик шел рядом: у самого своего локтя он чувствовал его голову.
– Они еще бедней, чем мы, – услышал он его бормотание. – Журема, помнишь Сипо? Здешний народ еще несчастней. В жизни своей не видывал столько слепых, безруких, безногих, припадочных: у того носа нет, у того-ушей, и все в лишаях, в коросте, в язвах, в рубцах. Тебе-то, Журема, до этого дела нет. А мне есть. Тут я чувствую себя таким, как все, – не лучше, не хуже.
Он рассмеялся, потом принялся что-то весело насвистывать.
– А сегодня нам дадут маисовой каши? – с внезапным беспокойством спросил репортер. – Если правда, что падре Жоакин уезжает, помощи нам ждать неоткуда. Что же это он нас бросил? – уже позабыв о каше, продолжал он обиженно.
– А почему бы ему нас не бросить? – ответил Карлик. – На что мы ему сдались? Кто мы ему? Друзья? Знакомые? Скажи спасибо, что устроил нас ночевать.
Да, падре Жоакин помог им, дал крышу над головой. Кто же, кроме него, мог замолвить за них словечко, кому обязаны они были тем, что репортер, чувствуя, как после ночевки под открытым небом нестерпимо ноют кости и мышцы, услышал властный и звучный голос, вполне подходящий широкоплечей плотной фигуре бородача:
– Можете ночевать в арсенале. Только из Бело-Монте– ни шагу!
Их считают пленными? Ни он, ни Карлик, ни Журема ни о чем не осмелились спросить этого человека, обладавшего властью: недаром же он несколькими словами обеспечил им приют и пропитание. Он проводил их в какое-то обширное, как показалось репортеру, полутемное, сплошь заставленное чем-то, теплое помещение и, не спросив даже, кто они и зачем пожаловали в Канудос, ушел, повторив на прощанье, что из города им выйти нельзя и чтоб поосторожней были с оружием. Журема и Карлик объяснили репортеру, что их со всех сторон окружают винтовки, порох, динамитные шашки-трофеи, отбитые у 7-го полка. Какая нелепость – они живут теперь в арсенале, битком набитом орудиями уничтожения! Нелепость? Отчего же? Жизнь его больше не подчиняется законам логики, и отныне ничего нелепого в ней быть не может. Надо или принимать ее такой, как есть, или покончить с собой.
С того дня, когда репортер, стиснутый каменно неподвижной толпой, над которой висело почти физически ощутимое безмолвие, впервые услыхал громкий, глубокий, непостижимо отчужденный голос Наставника, ему стало казаться, что в Канудосе событиями, людьми, ходом времени, смертью управляет не разум, а нечто иное-то, что было бы несправедливо назвать безумием и слишком неточно-верой или суеверием. Еще не успев вникнуть в смысл слов, еще не захваченный торжественным тоном Наставника, репортер был поражен, ошеломлен, сбит с толку тем, как тихо и неподвижно стояла громадная толпа. Это напоминало… Он упрямо напрягал память, потому что был уверен: как только вспомнит-тотчас сумеет раскрыть эту тайну, облечь смутное чувство в слова. Кандомблэ! На кривых улочках за вокзалом Калсада, на убогих фермах в пригороде Салвадора, наблюдая за радением, слушая кантиги[27] на древних африканских языках, он видел, как волшба освобождает человека от здравого смысла, логики, разума, противоестественно сплавляя воедино людей, предметы, время, пространство; и в эту ночь, стремительно наступившую, размывшую очертания фигур на площади, репортер почувствовал, что жители Канудоса, которым хрипловатый, отрывистый голос придавал сил и уверенности, отвергают все телесное, плотское, материальное, перестают заботиться об имуществе, об одежде, о пропитании, горделиво устремляя свои помыслы на жизнь духа – на веру, на убеждение, на поиски истины и стремление к добродетели. Покуда звучал этот завораживающий голос, репортеру казалось, что он знает разгадку и понял наконец, почему Канудос возник, почему выстоял этот призрачный город, но, как только Наставник замолчал, люди вдруг стали прежними, а его вновь охватили тревога и неуверенность.
– Вот вам немножко фариньи и молоко, – произнес женский голос, принадлежавший жене Антонио Вилановы или ее сестре: голоса у них были очень похожи. Репортер вмиг перестал размышлять об отвлеченностях: жадно и бережно подхватывал он кончиками пальцев крупинки маиса, отправлял их в рот, прижимал языком к нёбу и всякий раз, когда козье молоко глоток за глотком текло по пищеводу в желудок, чувствовал подлинное блаженство.
Съев свою долю, Карлик отрыгнул и весело рассмеялся. «Поел-весел, голодный-печален», – подумал репортер. А чем он лучше: он тоже теперь чувствует себя счастливым или несчастным в зависимости от того, полон или пуст его желудок. Эта примитивная истина царит в Канудосе, но можно ли назвать его жителей материалистами? Нет, нельзя. Еще одна мысль не давала ему покоя все эти дни: возникшая здесь общность неведомыми путями, тычась в потемках и часто оказываясь в тупиках, пришла к освобождению от скаредных забот о хлебе насущном, от повседневной мелочной суеты, от требований плоти-от всего, что там, откуда он явился, остается главным. Неужели в этом угрюмом раю духовности и нищеты он найдет себе могилу? В первые дни он еще мечтал, как сговорится с падре Жоакином, как они наймут проводников, достанут лошадь и вернутся в Салвадор. Но священник из Кумбе больше не появлялся, а теперь прошел слух, что он уезжает: по утрам не служил мессу, по вечерам не читал проповедь с лесов храма. Подойти к нему, пробившись сквозь окружавшее Наставника и его свиту плотное кольцо вооруженных мужчин и женщин с голубыми тряпицами, было невозможно, и никто не мог сказать наверное, вернется ли он. Ну, а сумел бы он поговорить с ним-что изменилось бы? Да и что бы он ему сказал? «Падре Жоакин, мне страшно оставаться в логове мятежников, помогите мне выбраться отсюда, проведите меня туда, где есть солдаты и полицейские, там я буду в безопасности»? А священник бы ему ответил: «Вы-то, господин журналист, будете в безопасности, а я? Не забывайте, что я чудом спасся от смерти, от полковника Живореза. И вы хотите, чтобы я пошел туда, где есть солдаты и полицейские?» Вообразив этот разговор, репортер расхохотался: он как бы со стороны слышал свой истерический лающий смех и боялся оскорбить людей, которых едва различал, но ничего не мог с собой поделать. Карлик тоже залился смехом, и репортер представил себе, как сотрясается от хохота щуплое и несуразное тельце. Журема не смеялась, и это рассердило его.
– Правду говорят-мир тесен. Вот мы и опять встретились, – услышал он хрипловатый низкий голос и заметил несколько вплотную придвинувшихся фигур. Самый низкорослый из подошедших, с чем-то красным на голове-должно быть, это был платок, – остановился перед Журемой. – А я думал, псы убили тебя там, на горе.
– Нет, не убили, – отвечала Журема.
– Ну и славно, что не убили, – сказал человек. – Жаль было бы.
«Она ему приглянулась, – сообразил репортер и почувствовал, что ладони его вспотели. – Он заберет ее с собой». Он уведет Журему, Карлик побежит за нею, а он останется один-незрячий, обессиленный, перепуганный. Он затрясся.
– Малыша я помню, а этого вот вижу впервые. Твой новый товарищ? – снова раздался мужественный дружелюбно-насмешливый голос. – Ну ладно, еще свидимся. Благословен будь Иисус Христос.
Журема промолчала, а репортер напрягся в ожидании пинка, оплеухи, оскорбления.
– Это не все, – послышался другой голос, и репортер узнал Жоана Апостола. – Там, где сложены кожи, есть еще.
– Хватит, – отозвался первый голос уже безо всякой насмешки.
– Нет, не хватит, – сказал Жоан Апостол. – На нас идет тысяч восемь-девять. Будь у нас в два, в три раза больше, и то не хватило бы.
– Твоя правда, – раздалось в ответ.
Репортер понимал, что мятежники ходят вокруг него, догадался, что они осматривают ружья: глядят, не сбита ли мушка, вычищена ли казенная часть. Тысяч восемь-девять? На Канудос идет новая экспедиция?
– Видишь, Меченый, не все годятся, – сказал Жоан Апостол. – Смотри: ствол погнут, затвор поврежден, а у этой приклад разбит.
Меченый? Человек, говоривший с Журемой, – Меченый? Рядом толковали о драгоценностях Присно-девы, о каком-то докторе Агиляре де Насименто. Шаги и голоса то приближались, то удалялись. Все разбойники из сертанов оказались в Канудосе, все душегубы стали праведниками. Как это понять? Люди прошли в метре от него, и репортер увидел прямо перед собой две пары ног.
– Желаете послушать ужасную и назидательную историю Роберта Дьявола? – раздался голос Карлика. – Я и ее знаю, сеньор, я часто ее рассказывал.Желаете?
– Как-нибудь в другой раз. А почему ты называешь меня сеньором? Разве тебе неизвестно мое имя?
– Известно… – пробормотал Карлик. – Прошу прощения.
Шаги стихли. «Боже мой, Жоан Апостол, тот самый, кто отсекал своим жертвам уши и нос, оскоплял врагов, каленым железом выжигал у них на щеках свои инициалы, тот, кто вырезал целую деревню, чтобы подтвердить свою дьявольскую природу. И Меченый– конокрад, грабитель, кровопийца!» И оба-в двух шагах от него. Как жалко, что нельзя записать это, думал в смятении репортер.
– Заметила, как он глядел на тебя? Вот повезло-то! Теперь будешь с ним жить, под крышей, и есть будешь всегда досыта. Он ведь один из тех, кто тут верховодит, – снова раздался голос Карлика.
Ну, а с ним что будет?
«Нет, – думает лейтенант Пирес Феррейра, – тут на каждого приходится не по десять мух, а по тысяче, и они знают, что с ними не совладаешь». Когда новичок по наивности взмахивает рукой, чтобы согнать их, они не трогаются с места. Должно быть, это единственные в мире мухи, которые не взлетают, когда в миллиметре от них звонко хлопает человеческая ладонь. Глаза их дерзко смотрят на несчастного. Да, их можно раздавить, но что толку? На месте раздавленной тотчас возникнут невесть откуда десять или двадцать других. Лучше уж смириться с их присутствием, как смирились жители сертанов: мухи ползают по тарелкам и по одежде, покрывают сплошной шевелящейся массой стены и съестные припасы, облепляют младенцев. Перед тем как откусить кусочек рападуры, сертанцы сгоняют муху, а если она ненароком попала в рот– выплевывают. Здешние мухи крупнее салвадорских: из всех обитателей сертанов, где и люди и животные кажутся бесплотными тенями, это единственные жирные существа.
Лейтенант, не одеваясь, валяется на неубранной кровати в своем номере гостиницы «Континенталь». В окно виден вокзал и щит с надписью «Вилла-Бела-де-Санто-Антонио-де-Кеймадас». Кого он ненавидит больше-мух или этот поганый городишко, в котором, судя по всему, он обречен окончить свои дни, умирая с тоски и размышляя о повадках здешних мух? В подобные минуты он забывает даже, как ему повезло-здесь, в переполненном войсками Кеймадасе, где тысячи солдат и офицеров ночуют в бараках, наскоро выстроенных по берегам Итапикуру, или жмутся вчетвером в снятых или попросту занятых без спросу комнатах, он, лейтенант Пирес Феррейра, один занимает номер местной гостиницы. Этой привилегией он пользуется по праву старожила: ведь он здесь с тех самых пор, когда 7-й полк под командованием Морейры Сезара выступил в Канудос, а ему было дано унизительное поручение– заниматься отставшими и больными. Глядя в это окно, был он свидетелем событий, от которых вот уже три месяца лихорадит сертаны, и штат Баию, и всю Бразилию. Он видел, как полковая колонна двинулась по направлению к Монте-Санто; он видел, как возвращались потом уцелевшие в этой катастрофе солдаты и офицеры, в глазах которых застыли изумление и ужас; он видел, как еженедельно прибывавшие из Салвадора поезда извергали из своего чрева пехотные батальоны, полицейские отряды и добровольцев, съехавшихся в этот засиженный мухами город, чтобы отомстить за смерть патриотов, установить попранный мятежниками порядок-незыблемую и неколебимую Республику. Глядя в это окно, он видел, как сотни рвущихся в бой людей, таких пылких, таких неистовых, увязали в паутине бездействия, неподвижности и забот, не имевших ничего общего с теми высокими целями, которые привели их сюда, – негде было жить, нечего есть, не с кем спать. Не было даже врага. А что же было? Кражи и поножовщина. Накануне лейтенант Пирес Феррейра присутствовал на военном совете офицеров 3-го батальона, созванном в связи с чрезвычайным происшествием-пропажей сотни винтовок «конблен» и двадцати пяти ящиков с патронами, – и слушал полковника Жоакина Мануэла де Медейроса, который прочел заочный приговор военного трибунала, осудившего злоумышленников-даже при условии немедленного возвращения украденного – на смертную казнь, а потом доверительно сказал своим офицерам, что до сих пор еще не решено, как перебросить в Канудос огромный экспедиционный корпус. Выступление откладывается на неопределенный срок.
«Войдите», – говорит лейтенант, услышав стук в дверь. Это его денщик пришел напомнить, что скоро начнется экзекуция над рядовым Келузом, приговоренным к телесному наказанию. Лейтенант, позевывая, натягивает на себя мундир и пытается припомнить физиономию этого Келуза, которого не то неделю, не то месяц назад секли за какую-то провинность. Он же его и сек. А за что? Вина известная: украл что-нибудь из полкового имущества, ограбил обывателей, еще не успевших убраться из Кеймадаса, затеял драку с солдатами другого полка или пытался дезертировать. Командир роты полагал, что розгами можно укрепить пошатнувшуюся дисциплину – солдаты томятся от безделья, от тоски, от скверной и скудной кормежки. Ему, лейтенанту Пиресу Феррейре, вовсе не по вкусу стегать подчиненных, но экзекуции стали частью повседневной жизни, он привык к ним, как привык спать, одеваться, раздеваться, обедать, вдалбливать в солдатские головы премудрости воинской науки-вроде материальной части винтовок системы Конблена и Манлихера, действий взвода в наступлении и обороне-или же размышлять о мухах.
Выйдя из дверей гостиницы, лейтенант идет по каменистому склону, который тянется до церкви, святого Антония и носит название Проспекта Итапикуру, оглядывает по дороге окружающие Кеймадас холмы, покрытые высохшим от зноя кустарником, – они поднимаются над крышами зеленых, белых или синих домиков. Новобранцам во время учений тяжко приходится на этих раскаленных холмах. Он сам водил рекрутов, заставлял их окапываться, ложиться и вскакивать по команде и знал, что они обливаются потом, а многие теряют сознание. В большинстве своем это волонтеры из других штатов, они не привыкли к такому пеклу: сделать даже несколько шагов по пустыне, да еще с полной выкладкой, – мука мученическая.
Сейчас улицы Кеймадаса почти пусты, зато вечером в глазах рябит от разноцветных мундиров, в ушах звенит от разноязыкого говора-можно услышать все бразильские наречия и диалекты; солдаты и офицеры бродят по городу, болтают, бренчат на гитарах, поют и слушают песни, вывезенные из родных краев, пьют водку, которой еще можно разжиться по бешеным ценам. Кое-где мелькают фигуры солдат в расстегнутых мундирах и в нижних рубашках, но до самой церковной площади, обсаженной широколиственными пальмами, где всегда щебечет множество птиц, не встретишь ни одного местного. Их и в городе-то почти не осталось. Разве что какой-нибудь скотовод-вакейро, не уехавший вовремя по старости, болезни или просто потому, что был тяжел на подъем, взглянет на тебя, не скрывая злобы, с порога своей лачуги, которую должен теперь делить с незваными гостями.
Возле пансиона Приснодевы Благодатной – на стене висит объявление: «Без верхнего платья не обслуживаем»– он встречает молодого офицера с красным от загара лицом. Это лейтенант Пинто Соуза из его батальона. В Кеймадасе он всего неделю и еще не успел потерять свойственную новичкам восторженность. Лейтенанты подружились и по вечерам часто прогуливаются вместе.
– Я прочел ваш рапорт о том, что произошло в Уауа, – говорит Пинто Соуза, шагая рядом с Пиресом Феррейрой по направлению к лагерю. – Это ужасно.
Пирес Феррейра взглядывает на него, заслоняясь от солнца:
– Для тех, кто был там, – ужасно. Для бедного доктора Антонио Алвеса-в особенности. Но разгром в Уауа-детские игрушки по сравнению с тем, что постигло Фебронио де Брито и полковника Сезара.
– Я имел в виду не гибель людей, а ваши отзывы об экипировке и вооружении, – уточняет Пинто Соуза.
– А-а, – мычит Пирес Феррейра.
– Не постигаю! Начальство пальцем о палец не ударило, чтобы исправить положение дел!
– Со второй и с третьей экспедициями случилось то же, что и с нами. Жара, колючки и пыль погубили солдат еще до того, как за них взялись мятежники.
Лейтенант пожимает плечами. Потрясенный разгромом своей роты, он, едва вернувшись из Жоазейро, чуть не плача сел писать этот рапорт: он мечтал, чтобы его печальный опыт пригодился товарищам по оружию, он во всех подробностях излагал, как зной, дожди и пыль превращают фланелевые мундиры и суконные штаны в настоящие припарки, а острые шипы каатинги рвут их в клочья; как солдаты, в кровь стерев ноги неудобной обувью, большую часть пути проделывали босиком. Однако главная часть доклада, написанная обстоятельно, четко, с полным знанием дела, была посвящена недостаткам вооружения: «Несмотря на высокую точность, винтовки системы Манлихер непригодны для использования их в условиях пустыни: стоит нескольким песчинкам попасть в казенную часть, как затвор заедает. Кроме того, при продолжительном ведении огня ствол разогревается, расширяется, а патроноприемник сужается так, что шестизарядные обоймы не проходят в него. По той же причине отказывает экстрактор, и отстрелянные гильзы приходится выбрасывать вручную. Кроме того, приклад, изготовленный из непрочной древесины, ломается при первом ударе». Лейтенант Пирес Феррейра не только писал об этом в своем рапорте-он кричал об этом на всех углах и говорил во всех комиссиях, куда его вызывали. Ну, и что изменилось?
– Поначалу я думал, что мне просто-напросто не верят, – говорит он, – считают, что я пытаюсь оправдаться, снять с себя вину за разгром отряда. Потом понял, почему начальство ни черта не делает и делать не собирается.