Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Война конца света

ModernLib.Net / Современная проза / Льоса Марио Варгас / Война конца света - Чтение (стр. 28)
Автор: Льоса Марио Варгас
Жанр: Современная проза

 

 


– Не знаю, не понимаю, – угрюмо отвечал барон. – Это превосходит самые мрачные ожидания. А я-то еще думал, что знаю сертаны и их обитателей. Такой разгром не объяснишь фанатизмом умирающих голодной смертью: здесь что-то еще. – Невидящим взглядом он снова окинул собеседника. – Я даже стал подумывать, что тот вздор, который вы распространяли, имеет под собой реальную основу, что в Канудосе действительно находятся английские советники, что монархисты на самом деле снабжают их оружием. Но нет, не возражайте, я не собираюсь ворошить былое. Я просто хочу показать вам, до какой степени потряс меня разгром Морейры Сезара.

– Меня эти события не столько поражают, сколько пугают, – сказал Эпаминондас. – Если они сумели вдребезги разбить отборный полк регулярной армии, то смогут распространить свою смуту на весь наш штат, на соседние края… Они смогут прийти сюда.

Он пожал плечами, всем видом своим изображая безнадежность.

– А между тем объяснение этому есть: шайка себастьянистов обросла тысячами крестьян из нашего и из соседних штатов, – сказал барон. – Ими движут невежество, предрассудки, голод, а узды, которая могла бы, как прежде, удержать их, уже нет. Это означает настоящую войну, вторжение федеральной армии. Баии конец. – Он взял Эпаминондаса за руку. – Вот почему вы должны заменить меня. Сейчас нужен человек, который сумеет сплотить воедино всех, кто хоть чего-то стоит, и спасти Баию от катастрофы. По всей стране поднялась волна ненависти к Баии – тому виной покойный Сезар. Рассказывают, что толпы черни громили редакции монархических газет с криками «Смерть Баии!». – Он долго молчал, вертя в пальцах рюмку, потом снова заговорил: – Многие фазендейро уже разорены. Я потерял два имения. Эта гражданская война убьет и искалечит тысячи людей. Что будет, если нам не удастся покончить со своими разногласиями? Мы потеряем все. Переселение на юг страны и в Мараньян примет невообразимые размеры. Во что превратится Баия? Нам нужен мир, Эпаминондас. Выкиньте из головы ваши якобинские бредни, прекратите нападки на бедных португальцев, не требуйте больше национализации промышленности. Взгляните на вещи здраво. Якобинство погибло вместе с полковником Морейрой Сезаром. Возглавьте правительство, попытаемся вместе отстоять порядок среди этого кровавого хаоса. Нельзя допустить, чтобы Бразилия разделила участь стольких государств нашего континента, чтобы воцарившаяся в ней военщина принесла с собой смуты, коррупцию, демагогию…

Оба надолго замолчали с рюмками в руках, то ли размышляя, то ли прислушиваясь к чему-то. Из дальних комнат время от времени доносились шаги, голоса. Часы пробили девять.

– Благодарю вас за то, что вы меня пригласили, – произнес Эпаминондас, вставая. – Я запомнил все, что вы сказали, и буду думать. Сейчас ответа дать не могу.

– Разумеется, я и не жду, – ответил барон, тоже поднимаясь на ноги. – Подумайте, тогда поговорим еще. Конечно, мне хотелось бы видеть вас у себя до отъезда.

– Я отвечу вам послезавтра, – сказал Эпаминондас, направляясь к дверям.

Когда они прошли через анфиладу комнат, появился давешний негр со свечой. Барон проводил гостя до крыльца и там спросил:

– Кстати, вам ничего неизвестно о судьбе того репортера, который сопровождал Морейру Сезара?

– Этого чудака? – ответил Эпаминондас. – Он пропал. Должно быть, погиб. Вы ведь знаете, он был мало приспособлен к жизни.

Они раскланялись.

Часть четвертая

I

Когда слуга назвал барону де Каньябраве имя посетителя, он, против обыкновения, не велел сказать, что никого не принимает и визитов не отдает, а бросился вниз по лестнице, пересек широкую, щедро освещенную утренним солнцем площадку первого этажа и там, у входа, убедился, что не ослышался. Да, это был он. Молча барон протянул ему руку, пригласил войти. Мгновенной вспышкой предстало в памяти все то, что он старался забыть на протяжении стольких месяцев: пылающая фазенда Калумби, Канудос, болезнь Эстелы, его отход от политической деятельности.

По-прежнему не произнося ни слова, точно онемев от появления этого удивительного гостя, внезапно воскресившего прошлое, барон привел его в свой кабинет, где обычно проходили важные деловые свидания. Несмотря на ранний час, там было уже жарко. Солнце пробивалось сквозь густую листву фруктовых деревьев, стальным клинком сверкала в его лучах далекая полоска залива. Барон задернул шторы, и комната погрузилась в полумрак.

– Я знал, что вас удивит мой приход, – сказал гость, и барон вздрогнул, снова услышав знакомый пронзительный фальцет. – Мне сказали о вашем возвращении из Европы, и вот… Захотелось повидать вас. Буду откровенен. Я пришел просить работу.

– Садитесь, – ответил барон.

Он слушал гостя как во сне, не вникая в смысл его слов, жадно всматриваясь в него и сравнивая свое теперешнее впечатление с тем, какое осталось у него, когда в Калумби, в немногочисленной свите полковника Морейры Сезара он видел его в последний раз. «Он и не он», – подумалось ему. Репортер, сперва служивший у него в «Диарио де Баия», а потом перешедший в «Жорнал де Нотисиас», запомнился ему почти юношей-теперь, скрючившись в три погибели, перед ним сидел старик. Лицо было изрезано морщинами, волосы пятнала седина, бессильно обмякшее в кресле тело казалось немощным и дряхлым. На нем была рубашка без пуговиц, ветхий и грязный жилет, вытертые, обмахрившиеся, лоснящиеся штаны и грубые башмаки, какие носят объездчики скота.

– Да, теперь припоминаю, – сказал барон. – В Европе я узнал, что вы живы. Мне писали: «У нас объявился призрак», но я по-прежнему считал вас пропавшим без вести или погибшим.

– Я не погиб и не пропал без вести, – совершенно серьезно произнес тонкий гнусавый голос. – Слыша по десяти раз на день то, что сейчас услышал от вас, я постепенно понял, что своим затянувшимся пребыванием на этом свете сильно разочаровал общество.

– Откровенно говоря, мне нет никакого дела до того, на каком вы свете, – вырвалось у барона, и он сам удивился своей грубости. – Я даже предпочел бы, чтобы вас не было в живых. Все, связанное с Канудосом, мне ненавистно.

– Я слышал о том, что случилось с вашей женой, – сказал репортер, и барон приготовился к неизбежной бестактности. – Я знаю, что она потеряла рассудок– это большое несчастье…

Наткнувшись на взгляд барона, он испуганно осекся, поморгал, прокашлялся, снял очки и стал протирать их краем рубашки. Барон мысленно похвалил себя за то, что не поддался внезапно возникшему побуждению выкинуть гостя вон.

– Ну вот, все стало на свои места, – произнес он как мог любезно. – Несколько месяцев назад я получил письмо от Эпаминондаса Гонсалвеса, где было сказано, что вы вернулись в Салвадор.

– Вы в переписке с этим негодяем? – дрогнул гнусавый голосок. – Ах да, он же теперь ваш союзник.

– Вы так нелестно отзываетесь о губернаторе Баии? – улыбнулся барон. – Он что – отказался взять вас в свою газету?

– Напротив, хотел даже прибавить мне жалованья, – ответил репортер. – Но при одном условии: я забуду все, что произошло в Канудосе.

Смех его, похожий на клекот какой-то диковинной птицы, внезапно сменился приступом безудержного чиханья, от которого он чуть не свалился с кресла.

– Я смотрю, Канудос сделал из нас настоящего журналиста, – улыбаясь, заметил барон. – Вы изменились. А вот мой союзник Эпаминондас остался в точности таким, как был.

Он подождал, пока репортер сморкался в синюю тряпицу, которую вытянул из кармана.

– Еще Эпаминондас писал мне, что вас постоянно видят с каким-то странным субъектом-карликом, что ли. Это так?

– Так. Это мой друг, – кивнул репортер. – Я перед ним в долгу. Он спас мне жизнь. И знаете чем? Рассказами о Карле Великом, о двенадцати пэрах Франции, о королеве Магалоне, ужасной и назидательной историей Роберта Дьявола.

Он торопливо сыпал словами, потирал ладони, вертелся в кресле. Барон вспомнил, как академик Таль де Азеведо, несколько лет назад гостивший у него в Калумби, часами, как зачарованный, слушал ярмарочных певцов, записывал за ними каждое слово и клялся, что они распевают подлинные средневековые романсы, вьшезенные в Бразилию первыми португальцами и сохранившиеся здесь, в сертанах, в неприкосновенности. Тоска, мелькнувшая в глазах репортера, привлекла его внимание.

– Его еще можно спасти, – услышал он умоляющий голос. – У него чахотка, но можно сделать операцию. Доктор Магальяэнс из Португальского госпиталя спас уже многих. Я хочу помочь ему, но для этого нужны деньги, нужна служба. Для этого, но и для того, чтобы… не умереть с голоду.

Барон заметил, что при этих словах он смущенно замялся, словно признаваясь в чем-то постыдном.

– Никак в толк не возьму, с какой стати я должен помогать вашему карлику, да и вам тоже.

– Нет, разумеется, не должны, – ответил репортер, хрустя пальцами. – Я решил рискнуть – а вдруг удастся тронуть ваше сердце? Раньше вы славились своей щедростью.

– Обычное притворство политического деятеля, – сказал барон. – Теперь я от политики отошел, и репутация человека великодушного мне больше не нужна.

Тут он увидел в саду хамелеона. Это случалось не часто: тот умел так слиться с камнем, с травой, с зеленью кустов и корою деревьев, что заметить его было трудно, даже стоя совсем рядом. Вчера вечером он уговорил Эстелу и Себастьяну выйти в сад, подышать свежим воздухом под фикусами и манговыми деревьями, и усевшаяся в плетеное кресло баронесса от души забавлялась, глядя на хамелеона, которого различила в зелени легко, как в былые времена. Когда хамелеон проворно кинулся прочь при первом шаге в его сторону, барон и Себастьяна видели улыбку у нее на устах. А сейчас зеленовато-коричневый прыткий зверек притаился в корнях мангового дерева, и заметить его можно было только по вздувавшемуся и опадавшему гребню спинки. «Милый мой, – думал барон. – Всем сердцем благодарю тебя, дружище, за то, что развеселил мою Эстелу».

– Кроме этого тряпья, у меня ничего нет, – сказал репортер. – Когда я вернулся из Канудоса, обнаружилось, что хозяйка квартиры продала все мои вещи. Редакция «Жорнал де Нотисиас» взять на себя уплату долга не пожелала. – Помолчав, он добавил: – Книги тоже были проданы. Время от времени я нахожу кое-что на рынке святой Варвары.

Барон подумал, что потеря книг должна была особенно больно поразить этого человека, который лет десять-двенадцать назад говорил, что цель его жизни– стать бразильским Оскаром Уайльдом.

– Хорошо, – сказал он. – Я беру вас в «Диарио де Баия». В конце концов, журналист вы неплохой.

Репортер стащил с себя очки, побледнев, замотал головой, не находя слов благодарности. «Какая разница? – думал барон. – Ради него я это делаю, ради карлика? Ради хамелеона». Он взглянул в окно, но тут же отвернулся в разочаровании: хамелеон то ли исчез, то ли почувствовал, что за ним наблюдают, и растворился в зелени, совершенно слился с нею.

– Он ужасно боится смерти, – проговорил репортер, снова надевая очки. – Это вовсе не значит, что он с той же силой любит жизнь: жизнь его чудовищна. Еще мальчиком он был продан какому-то цыгану, и тот показывал его на ярмарках как диковину, наживаясь на его уродстве. Но смерти он боится столь неистово, что этот страх помог ему выжить. Ему, а заодно и мне.

Барон внезапно пожалел, что согласился дать ему место, – это связывало их какими-то узами, а он не желал иметь ничего общего с человеком, поминутно напоминавшим ему о Канудосе. Но, вместо того чтобы намекнуть репортеру, что время его визита истекло, он вдруг сказал:

– Воображаю, каких ужасов вы навидались. – Он кашлянул, сердясь на себя за то, что поддался любопытству, но все же добавил:-Там, в Канудосе.

– По правде говоря, я ничего не видел, – тотчас ответил репортер, клонясь всем своим скелетоподобным телом вперед и сейчас же выпрямляясь. – В тот самый день, когда был разгромлен 7-й полк, у меня разбились очки, и я четыре месяца видел только тени, силуэты, чьи-то смутные фигуры.

В голосе его звучала нескрываемая ирония, и барон подумал, что сказано это было назло, чтобы неучтиво намекнуть, что на эту тему он говорить не желает.

– Я не понимаю, почему вы не смеетесь, – вновь раздался издевательский голос. – Все смеются, когда я говорю, что ничего не видел в Канудосе. Конечно, это очень смешно…

– Да, действительно, – произнес барон, поднимаясь. – Это очень смешно, но мне неинтересно. Так что…

– Я их не видел, но слышал, трогал, чувствовал и потому знаю все, что там происходило, – продолжал репортер, глядя на него из-под очков. – Кое-что я смог себе представить.

Он засмеялся с неожиданным лукавством, не сводя с барона пристального взгляда. Тот снова опустился в кресло.

– Вы в самом деле пришли ко мне затем, чтобы попросить работу и рассказать об этом карлике? Он и вправду существует?

– У него открылось кровохарканье, и я хочу помочь ему, – ответил гость. – Но пришел я не только за этим.

Он опустил голову, и барон, глядя на спутанные полуседые волосы, засыпанные перхотью, попытался представить себе выражение водянистых глаз, устремленных вниз. В голове у него мелькнула нелепая мысль: репортер принес ему весть от Галилео Галля.

– О Канудосе забывают, – голос гостя прозвучал еле слышно, как затихающее эхо. – Последние воспоминания будут заглушены музыкой ближайших карнавалов в театре «Политеама».

– О Канудосе? – пробормотал барон. – Эпаминондас прав, когда не хочет, чтобы об этом слишком много говорили. Пора и нам позабыть его: слишком много там было непонятного, путаного, тягостного. Это никому не нужно. История должна служить примером для подражания, должна наставлять и вразумлять. А в этой войне некого венчать лаврами, и никто не понимает, что же все-таки там происходило. Потому и решено опустить занавес. Это разумно, это послужит на благо.

– Я не позволю забыть Канудос, – вдруг произнес репортер и устремил прямо на барона пристальный взгляд своих косоватых глаз. – Я поклялся, что не допущу этого.

Барон улыбнулся – но не потому, что его рассмешила неожиданная выспренность этих слов: просто за тканью гардин, за кирпичной кладкой стены, в сверкающей зелени травы, под узловатыми ветвями питанги вновь возник из небытия хамелеон – длинный, зеленоватый, неподвижный, с бугристой, как горная гряда, спинкой, почти прозрачный, переливающийся всеми цветами радуги, словно драгоценный камень. «Добро пожаловать, дружок», – подумал барон.

– Каким образом? – спросил он, чтобы хоть что-то сказать.

– Есть только один способ сохранить память о событиях, – раздалось в ответ бормотание репортера. – Написать о них.

– Против этого трудно что-либо возразить, – кивнул барон. – Вы хотели быть поэтом, драматургом. Теперь решили написать историю событий, которых не видели?

«Разве виноват этот жалкий человечек в том, что к Эстеле никогда уже не вернутся радость жизни и ее светлый ум?» – подумал он.

– Как только мне удалось отбиться от назойливых наглых зевак, я засел в читальном зале Исторической адемии, стал просматривать газеты, собирая все, что имеет отношение к Канудосу. Я изучил подшивки «Жорнал де Нотисиас», «Диарио де Баия», «Републикано», прочел все, что писали другие, и свои собственные статьи. Этому нет названия! Это что-то невероятное! Это заговор, в который оказался вовлечен весь мир, это всеобщее помрачение рассудка, массовый психоз!

– Я вас не понимаю. – Барон позабыл о хамелеоне даже о жене: он с интересом смотрел на репортера, скорчившегося в кресле так, что колени касались подбородка.

– Орды фанатиков, кровавые маньяки, сертанские людоеды, выродки, чудища, отбросы общества, слабоумные, детоубийцы, сброд и сволочь, – скандируя, произнес репортер. – Некоторые из этих определений– мои. Я и в самом деле так думал, когда писал.

– А теперь собираетесь создать апологию Канудоса? – спросил барон. – Вы всегда казались мне человеком не без странностей, но все же не до такой степени, чтобы просить у меня содействия вашей затее. Вам, должно быть, известно, во что обошлась мне эта история? Вы знаете, что я потерял половину своего Состояния? Вы знаете, что из-за Канудоса я пережил величайшее несчастье, ибо Эстела…

Он замолчал, чтобы дрогнувшим голосом не выдать себя, и поглядел в окно, прося помощи. И помощь пришла: хамелеон – прекрасное и вечное порождение доисторических времен, равно принадлежащее растительному и животному миру, – спокойно нежился в ослепительном сиянии утра.

– Но тогда были хоть эти определения, по крайней мере мы нее так и считали, – продолжал репортер, точно не слыша его. – Теперь – ни слова. О чем теперь говорят в кафе на улице Чили, на рынках, в кабаках? О Канудосе? Нет. Говорят о воспитанницах приюта святой Риты, которых растлил директор, говорят о новых пилюлях от сифилиса, изобретенных доктором Силвой Ламой, говорят о новой партии русского мыла и английской обуви, поступивших в магазины фирмы Кларк. – Он снова взглянул на барона, и тот заметил в близоруких глазах репортера ужас и гнев. – Последнее сообщение о Канудосе появилось в газетах десять дней назад. Знаете, что там сказано?

– Я не читаю газет с тех пор, как оставил политику, – сказал барон. – Даже свою собственную «Диарио де Баия» в руки не беру.

– Там описывается возвращение в Рио-де-Жанейро специальной комиссии столичного Общества спиритов, которую послали в Канудос для того, чтобы они призвали потусторонние силы на помощь в борьбе с мятежниками. И вот, выполнив свою миссию, она вернулась в Рио: приплыла на пароходе «Рио-Вермельо» вместе со своими трехногими столиками, стеклянными шариками и прочей дрянью. С тех пор – ни слова. А ведь не прошло еще и трех месяцев!

– Мне что-то расхотелось вас слушать, – сказал барон. – Я ведь вам уже говорил: это больная тема.

– Я должен узнать все, что знаете вы, – торопливым заговорщицким шепотом прервал его репортер. – А знаете вы многое: вы посылали им муку, пригоняли скотину. Вы общались с ними, вы говорили с Меченым.

Что это-шантаж? Неужели репортер решил припугнуть его, чтобы выманить деньги? Барон почувствовал разочарование от того, что вся эта многословная таинственность получила такое простое и вульгарное объяснение.


– Антонио Виланова сказал мне правду? – спрашивает Жоан Апостол, с трудом выплывая из сладкого забытья, в которое погрузили его прикосновения тонких пальцев: Катарина перебирает пряди его волос, ищет вшей.

– Я не знаю, что сказал тебе Антонио, – отвечает Катарина, не отрываясь от своего занятия.

«Ей хорошо сейчас», – думает Жоан Апостол. По тому, как изменился ее голос, по вспыхнувшим в глубине темных глаз огонькам он всегда безошибочно узнает, когда приходит эта минута. Люди много толкуют, что Катарина всегда точно с похорон, что от нее слова не добьешься, а уж смеха ее никто не слышал и подавно. Ну и пусть толкуют. Жоан видел ее улыбку, беглую, мимолетную, стыдливую; Жоан говорил с ней, говорит и сейчас.

– Ты просила его передать, что если мне за гробом суждены адские муки, то и ты не хочешь их избегнуть?

Пальцы Катарины замирают, как в те минуты, когда она обнаруживает вошь, но тут же снова принимаются за дело, и снова Жоан погружается в блаженное оцепенение: босой, голый до пояса лежит он на плетенном из ивняка топчане в глинобитном домике на улице Младенца Иисуса, а за спиной стоит на коленях Катарина, ищет у него в голове. Как слепы люди – даже жалко их. Не тратя слов, они с Катариной могут сказать друг другу больше, чем самые языкатые кумушки Канудоса. Солнце уже высоко, его лучи пробиваются сквозь неплотно пригнанные доски двери, сквозь прорехи и дыры в синей тряпке, которой затянуто окно. Снаружи слышатся голоса, вопли и визг снующих взад-вперед детей – город живет своей обычной жизнью, словно и нет никакой войны, словно не ушла целая неделя на то, чтобы очистить заваленные трупами улицы Канудоса – его защитников похоронили по обряду, а тела солдат выбросили на съедение стервятникам.

– Просила, – щекочут его ухо губы Катарины. – Если тебе уготован ад, я пойду за тобой и туда.

Протянув руку, Жоан осторожно обнимает Катарину, притягивает ее к себе на колени. Оттого ли, что она так хрупка, или оттого, что раскаянье не перестает его мучить, Жоан всегда боится причинить ей боль или оскорбить и знает, что стоит ему лишь взять ее за руку, как он почувствует сопротивление. Он готов разжать объятие. Близость непереносима для нее, и Жоан приучился обуздывать себя, хоть это и нелегко далось: ведь он любит Катарину. Столько лет они вместе, а обладать ею ему пришлось лишь несколько раз: задыхаясь, чувствуя, как колотится сердце, он должен отстраняться, смирять свои порывы. Но сегодня Катарина плотнее усаживается у него на коленях, теснее прижимается к нему всем телом-тонким, слабым, безгрудым телом с выступающими под кожей ребрами.

– Знаешь, там, в доме спасения, я боялась тебя, – говорит она. – Надо было перевязывать раненых, солдаты стреляли и кидали на крышу горящие факелы, а я все равно боялась. Тебя боялась.

Голос ее звучит ровно, бесстрастно, отчужденно, словно она говорит о ком-то постороннем, но в Жоане просыпается желание, и руки его, скользнув за ворот ее широкого платья, начинают гладить ее спину, плечи, едва заметную грудь. Жоан приникает ртом с выбитыми передними зубами к ее шее, к щеке, ищет ее губы. Катарина не противится его поцелуям, но не отвечает на них, а когда Жоан хочет положить ее на топчан, тело ее напрягается. Тотчас разомкнув кольцо своих рук, Жоан, все еще не открывая глаз, прерывисто и глубоко вздыхает. Катарина встает, оправляет свое одеяние, снова завязывает упавший на пол голубой платок. Потолок в их лачуге такой низкий, что, пробираясь в угол, где хранится-если есть, что хранить, – вяленое мясо, фасоль, лепешки, Катарина должна наклоняться. Жоан следит за ее движениями и думает о том, сколько дней-или недель? – не удавалось ему посидеть вот так, вдвоем с женой, отрешившись от мыслей о войне, об Антихристе.

Катарина приносит деревянную миску с фасолью, деревянную ложку и снова садится на топчан рядом с Жоаном. Они принимаются за еду-три ложки Жоану, ложку-Катарине.

– А верно говорят, что это индейцы из Миранделы отстояли Бело-Монте? – шепотом спрашивает Катарина. – Так сказал мне Жоакин Макамбира.

– Верно. Индейцы из Миранделы, чернокожие из Мокамбо и все остальные не дали псам войти в город, – отвечает Жоан. – Но индейцам и впрямь честь особая: у них ведь ни карабинов, ни ружей.

Да, они ни за что не хотели иметь дела ни с огнестрельным оружием, ни с динамитом, ни с петардами– то ли не доверяли, то ли боялись, то ли просто упрямились, и все уговоры Жоана Апостола, братьев Виланова, Педрана, Жоана Большого, Макамбиры пропадали втуне: касик только мотал головой, а обеими руками делал такое движение, словно отбрасывал от себя какую-то мерзость. Он, Жоан Апостол, незадолго до прихода солдат снова предложил научить индейцев, как нужно заряжать и чистить винтовки, дробовики и ружья, и снова ему ответили отказом. Жоан подумал тогда, что индейцы-карири и на этот раз не примут участия в схватке: ведь не дрались же они под Уауа и на отрогах Камбайо – сидели по своим вигвамам, словно война их не касалась. «Со стороны Миранделы Бело-Монте не защищен, – говорил он, – одна надежда, что господь не пустит их оттуда». Однако солдаты появились именно там. «И только там они не продвинулись ни на пядь», – думает он сейчас. Их не пустили эти угрюмые, неразговорчивые, непостижимые создания, вооруженные луками, копьями, ножами. Господь явил чудо?

– Помнишь, как Наставник в первый раз привел нас в Миранделу? – спрашивает Жоан, отыскав взглядом глаза жены.

Катарина кивает. Фасоль съедена, и она уносит пустую тарелку и ложку к очагу, а потом возвращается на прежнее место-тоненькая, босоногая, сосредоточенно раздумывающая о чем-то. Голова ее то и дело касается закопченного потолка. Жоан, осторожно обхватив ее за спину, помогает ей устроиться поудобней, и они замирают, слушая, как то в отдалении, то совсем рядом шумит город. Они могут сидеть так часами, не шевелясь, не разговаривая, и, должно быть, ничего лучше этих часов в их жизни нет.

– В то время я ненавидела тебя так, как ты раньше ненавидел Кустодию, – шепчет Катарина.

Мирандела, индейское поселение, основанное в ХУШ веке монахами-миссионерами из Массакара, клином врезалось в окружавшие Канудос сертаны. От Помбала его отделяли четыре лиги песчаной пустыни, густая, кое-где вовсе непроходимая каатинга и чудовищный зной-у того, кто отваживался пуститься в путь, растрескивались губы, иссыхала кожа. С незапамятных времен эта деревушка на вершине холма была местом кровавых и жестоких столкновений: индейцы отстаивали свои земли, белые старались их захватить. Индейцы жили в своих хижинах, раскиданных вокруг храма Вознесения-каменной, под соломенной крышей, с выкрашенными в голубое окнами и дверью церкви, выстроенной лет двести назад, – и на каменистом пустыре, где росли только две-три кокосовые пальмы и высилось деревянное распятие. Белые населяли окрестные фазенды. Это соседство служило причиной непрекращающейся глухой розни, которая то и дело оборачивалась открытой враждой, бесконечными стычками, налетами, поджогами, убийствами. Индейцы-их было всего несколько сотен-ходили полуголые, добывали себе пропитание охотой, без промаха посылая в цель отравленные стрелы и дротики, говорили на языке своих пращуров, уснащенном португальской бранью. Эти угрюмые и жалкие люди не желали знать ничего, кроме своих хижин, крытых листьями ико, и клочков возделанной земли, где они выращивали маис. Взять с них было нечего, и потому ни шайки бандитов, ни разъезды конной полиции в Миранделу не наведывались. Свет истинной веры воссиял им на недолгий срок: уже много лет в Миранделе не служили мессы, потому что стоило только капуцинам или лазаристам оказаться поблизости, как индейцы, прихватив жен и детей, скрывались в зарослях каатинги. Постепенно миссионеры примирились с этой потерей и стали отправлять службу только для белых. Жоан Апостол не помнил, когда именно Наставник решил направиться туда, – годы странствий в свите святого не вытягивались в цепочку следовавших друг за другом событий, каждое из которых имело начало и конец, а смыкались в замкнутый круг одних и тех же дней и деяний, – но приход в индейскую деревню врезался ему в память навсегда. Починив часовню в Помбале, Наставник с рассветом двинулся вдоль острого гребня невысокой горной гряды на север, прямо к оплоту язычества, где совсем недавно индейцы зверски расправились с семьей белых колонистов. Как всегда, никто не осмелился прекословить ему, но многие-и Жоан Апостол в их числе, – изнемогая от палящих лучей, которые, казалось, вонзаются прямо в мозг, думали, что их встретят опустевшие хижины или град отравленных стрел.

Однако они ошибались. К вечеру Наставник и его спутники достигли вершины и с пением псалмов, славя Деву Марию, вошли в деревню. Индейцы при их появлении не выказали ни страха, ни враждебности, но и особого интереса к ним тоже. Эти люди с раскрашенными в белый и зеленый цвет лицами с порогов своих домов и корралей смотрели, как пришельцы развели на пустыре костер и собрались у огня, как потом вошли в церковь и стали молиться, как ночью они слушали проповедь Наставника. Он говорил о Святом Духе, который и есть свобода, о скорбях Пречистой Девы, о пользе умеренности, бедности и жертвенности и о том, что страданиями во имя господа здесь, на земле, верующий заслужит награду на небесах. Потом индейцы услышали, как богомольцы снова восславили божью матерь, а когда настало утро, по-прежнему не подходя к паломникам близко, ни разу не улыбнувшись, не пошевелившись, они смотрели, как Наставник повел своих людей на кладбище, где принялся выпалывать сорную траву и чистить надгробия.

– Сам господь вразумил тогда Наставника, – говорил Жоан Апостол. – Он бросил в землю семя, и оно дало росток.

Катарина молчит, но он уверен, что она вспоминает сейчас, как неожиданно появилась на дороге, ведущей из Бенденго в Бело-Монте, сотня индейцев – они тащили свои пожитки, вели под руки и несли на носилках стариков, женщин и детей. С тех пор миновало много лет, но никто ни разу не усомнился в том, что эти полуголые, с раскрашенными лицами люди пришли в Канудос потому, что их деревню навестил Наставник. Вместе с ними был и один белый по имени Антонио Огневик. Индейцы пришли в Канудос как к себе домой и поселились на соседнем с Мокамбо пустыре, куда привел их старший Виланова. Там они выстроили свои хижины, стали сеять маис. Они собирались к Храму слушать наставления, научились с грехом пополам объясняться по-португальски, но по-прежнему составляли особую общность. Время от времени Наставник посещал их, и, завидев его, они начинали приплясывать, мерно и ритмично топая. Приходили к ним и братья Виланова, с которыми индейцы вели обмен. Жоан Апостол всегда относился к ним как к чужим. Теперь он переменил свое мнение. В тот день, когда солдаты тремя колоннами-две со стороны реки, а третья от Жеремоабо-двинулись на Бело-Монте, на пути у них встала Мирандела. Индейцы отбивались отчаянно. Прибежав с двумя десятками воинов Католической стражи им на выручку, Жоан на мгновение замер, пораженный численностью нападавших, которые заполнили улочки. Индейцы стреляли из луков, метали в них свои деревянные копья, каменные топоры, сражаясь в окружении, а их женщины, выкрикивая проклятия, бросались на солдат, кусались, царапались, пытаясь вырвать у них из рук винтовки. Не меньше трети всех обитателей Миранделы полегло в том бою.

В дверь стучат, и Жоан Апостол отрывается от своих дум. Катарина, отведя в сторону прикрепленную проволокой доску, открывает дверь, и в лачугу врывается клуб пыли, ослепительный свет и уличный шум. На пороге один из сыновей Онорио Вилановы.

– Дядя Антонио зовет вас к себе, – говорит он.

– Скажи, сейчас приду, – отвечает Жоан. «Счастье долгим не бывает», – проносится у него в голове, и, взглянув на жену, он догадывается, что и она подумала сейчас об этом. Жоан натягивает штаны из сыромятной кожи, рубаху, всовывает ноги в сандалии и выходит на улицу. Сияющий полдень слепит глаза. Как всегда, старики, женщины и дети, сидящие у порогов своих домов, здороваются с ним, а он кивает им в ответ.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45