Похвальное слово мачехе
ModernLib.Net / Современная проза / Льоса Марио Варгас / Похвальное слово мачехе - Чтение
(стр. 2)
И он уже слышал те слова, которое в ослеплении страсти и желания будет шептать Лукреции, слова, которыми он поклянется ей в вечной верности. "Эти таинственные шумы – тоже ты, Лукреция, они часть тебя, звуковое выражение твоей личности". Дон Ригоберто был совершенно уверен в том, что смог бы в мгновение ока узнать их, отличить от шума в животе любой другой женщины. Ему, правда, никогда не доводилось проверять, так ли это, ибо ни с какой другой женщиной не стал бы он практиковать этот вид любви – любви ушами. Зачем ему это? Разве не была Лукреция бескрайним океаном, который он, дон Ригоберто, никогда не устанет исследовать? "Люблю тебя", – пробормотал он и почувствовал, что вожделение вновь поднимает голову. Он и на этот раз справился с ним, щелкнув себя между ног, и скорчился от боли и рассмеялся.
– Тот, кто смеется в одиночестве, вспоминает свои проказы, – наставительно прозвучал из спальни голос жены. Ах, знала бы Лукреция, над чем он смеется.
Он был счастлив слышать ее голос, сознавать, что она живет на свете, что она близко. "Счастье существует", – повторил он то, что повторял каждую ночь. Да, счастье существует, но лишь при условии, что ты сам отыщешь его: в самом ли себе, в теле возлюбленной, в полном одиночестве в ванной комнате или на ложе, которое ты делишь со столь желанным тебе существом. Помимо того, что счастье – преходяще, оно рассчитано на одного, в редчайших случаях нисходит на двоих, почти никогда – на троих, и уж совсем немыслимо представить себе коллективное, муниципальное счастье. Оно прячется, подобно жемчужине в створках раковины, в определенных ритуалах и обрядах, на которое подвигают смертного миражи совершенства. Надо довольствоваться этими крохами, чтобы не знать томления безнадежности и не гоняться за вечно ускользающим "невозможно". "Счастье скрыто в раковине моего уха", – благодушно подумал дон Ригоберто.
Он прочистил отверстия обоих ушей и поднес к самым глазам комочки влажной ваты, покрытой желтоватым жирным налетом. Теперь надлежало высушить уши. Дон Ригоберто намотал чистую сухую ватку на конец шпильки и принялся прочищать уши так мягко, словно массировал или ласкал их. Затем швырнул шарики в унитаз, потянул цепочку слива, вымыл шпильку и спрятал ее в самбуровую шкатулку жены.
В последний раз окинув свое отражение придирчивым взглядом, он остался доволен. Хрящеватые конусы, вымытые и вычищенные снаружи и изнутри, готовы были прильнуть к возлюбленному телу, слушать его почтительно и ненасытно.
4. Глаза, подобные светлякам
"Что ж, сорок лет, в сущности, не так уж много", – подумала донья Лукреция, потягиваясь в полутьме своей спальни. Она чувствовала себя юной, счастливой и прекрасной. Так, значит, счастье существует? Ригоберто утверждает, что да: "Оно появляется на какие-то минуты и для нас двоих". Какое пустое понятие и состояние, достичь которого дано лишь дуракам! Но муж любит донью Лукрецию и доказывает это днем множеством нежных и трогательных знаков внимания, а ночью – ласками, расточаемыми с юношеским пылом. Он тоже как будто обрел вторую молодость с того дня, как они четыре месяца назад решили пожениться. Страхи, препятствовавшие этому шагу, – первое ее замужество было неудачным и распалось, а развод превратился в мучительную и бесконечную тяжбу, на которой роилось столько алчных судейских крючкотворов, – ныне развеялись как дым. С первых же минут она взялась за обустройство своего нового гнезда. Прежде всего сменила обстановку во всех комнатах, чтобы ничто теперь не напоминало о покойной жене Ригоберто, и теперь вела дом твердою рукою, словно в нем никогда и не было другой хозяйки. Одна лишь кухарка относилась к донье Лукреции враждебно – надо будет подыскать новую. Остальные слуги уживались с нею прекрасно, а Хусти-ниана, произведенная ею в ранг камеристки, оказалась просто выше всех похвал – была хваткой, сметливой, очень чистоплотной и не раз уже успела выказать госпоже полную преданность.
Но главным своим достижением донья Лукреция считала завоевание пасынка. Тревоги ее связаны были именно с этим мальчиком, ибо его она считала неустранимым препятствием на пути к семейному счастью. "Помни о пасынке, Лукреция, – твердила она себе, когда Ригоберто требовал завершить их полуподпольный роман законным браком, – он тебя погубит, он всегда будет тебя ненавидеть, он сделает твою жизнь невыносимой, и рано или поздно ты сама возненавидишь его. Не бывает счастливых семей там, где есть дети от первого брака".
Однако ничего такого не произошло. Альфонсито просто обожал ее – точнее не скажешь. Быть может, обожание его было даже слишком пылким. Донья Лукреция снова потянулась в тепле простынь, свернувшись клубком, как греющаяся на солнце змея. Разве не стал он ради нее первым учеником? Она вспомнила, как разрумянились его щеки, как победно сияли его небесно-голубые глаза, когда он протянул ей дневник:
– Вот тебе мой подарок ко дню рождения. Можно мне тебя поцеловать?
– Можно, можно, Фончито. Сколько хочешь.
Он постоянно целовал ее и просил, чтобы она поцеловала его, – и делал это с таким восторгом, что в душу доньи Лукреции закрадывались порою сомнения. Да в самом ли деле мальчик так привязался к ней? Да, да, отвечала она себе, я сумела завоевать его, ибо, едва переступив порог этого дома, беспрестанно задаривала его и баловала. Или, быть может, прав Ригоберто, когда, подхлестывая свое желание в часы их ночных утех, твердил, что в Альфонсито просыпается мужчина, и волею обстоятельств именно ей досталась роль его вдохновительницы? "Что за глупости, Ригоберто! – отвечала она. – Он еще совсем ребенок, он только что был у первого причастия. Удивительные нелепости приходят тебе в голову".
Но, хоть донья Лукреция никогда бы не решилась сказать нечто подобное не то что мужу, но и просто вслух, сейчас, размышляя в одиночестве, она спрашивала себя: а что, если мальчик действительно открывал для себя вожделение и зарождающуюся поэзию плоти, используя свою мачеху как стимул? Поведение Альфонсито дразнило ее любопытство – оно казалось одновременно и совершенно невинным, и таким двусмысленным. Ей вдруг припомнился один эпизод времен ее отрочества: увидав на прибрежном песке возле клуба "Регатас" след, оставленный, должно быть, изящными лапками чаек, она подошла поближе и склонилась над ним, ожидая увидеть абстрактную композицию – переплетение ломаных линий, – но представшее ее глазам гораздо больше напоминало массивный фаллос. Сознавал ли Фончито, что, обвивая руками ее шею, так подолгу не отрывая губ от ее лица или отыскивая ее губы, он преступал рамки дозволенного? Неизвестно. Взгляд мальчика был так простодушен и чист, так нежен, и донья Лукреция никогда бы не поверила, что в этой золотистой головке могут обитать грязные, недостойные, неприличные мысли.
– Грязные, – пробормотала она, уткнувшись в подушку, – неприличные мысли. Ха-ха-ха!
Она чувствовала, что находится в превосходном настроении и что приятное тепло разливается по всему ее телу, словно вместо крови по жилам бежит подогретое вино. Нет, Фончито не понимает, что затеял игру с огнем, эти излияния диктуются темным инстинктом, таинственными силами притяжения. Но ведь оттого игры эти не становятся менее опасными, правда, Лукреция? Ибо когда она видела, как это дитя коленопреклоненно взирает на свою мачеху, словно та только что снизошла к нему с небес, или когда его тонкие руки обнимали ее, а хрупкое тело приникало к ней, а губы прикасались к ее щекам, притрагивались к губам, – Лукреция ни разу не позволила затянуть этот поцелуй дольше чем на мгновение, – она не могла победить захлестывающий ее в такие минуты порыв вожделения, смирить вспыхивающее желание.
– У тебя у самой – грязные мысли, Лукреция, – прошептала она, не раскрывая глаз, плотнее прижимаясь к тюфяку.
Неужели она однажды превратится в старую развратницу, подобно иным своим партнершам по бриджу? Неужели и вправду "седина в бороду, бес в ребро"? Ну, довольно, приказала она себе, успокойся, вспомни, что осталась соломенной вдовушкой – Ригоберто уехал по делам своей страховой компании и до воскресенья не вернется, – и, кроме того, хватит валяться в кровати. Вставай, лентяйка! Сделав усилие, чтобы побороть приятную истому, она сняла трубку переговорного устройства и приказала Хустиниане подавать завтрак.
Через пять минут девушка вошла в спальню, неся на подносе завтрак, письма и газеты. Она раздернула шторы, и в комнату хлынул влажный, сероватый свет печального сентябрьского дня. "Какая мерзость – зима", – подумала донья Лукреция, представив себе летнее солнце, обжигающий песок на пляже в Паракасе и солоноватый поцелуй морской волны. Как еще нескоро это будет! Хустиниана поставила поднос ей на колени, положила подушки так, чтобы хозяйке было удобно полусидеть в кровати. Это была стройная, смуглая девушка с кудрявой головой, живыми глазами и мелодичным голосом.
– Уж не знаю, сударыня, говорить л и вам, – произнесла она с гримаской комического ужаса, подавая хозяйке халат и ставя ночные туфли в изножье кровати.
– Ну теперь уж придется сказать. Говори, раз начала, – отозвалась донья Лукреция, откусив ломтик поджаренного хлеба и отпив глоток чая без сахара. – Что стряслось?
– Стыдно вымолвить, сударыня.
Донья Лукреция весело оглядела ее с ног до головы. Хустиниана была совсем юной, под синим передником ее форменного платья угадывалось статное тело. Интересно, какова она с мужем в постели? Хустиниана была замужем за рослым негром могучего сложения, служившим в каком-то ресторане швейцаром. Донья Лукреция как-то посоветовала ей не обзаводиться детьми в столь юном возрасте и сама отвезла горничную к своему врачу, чтобы подобрал ей противозачаточные пилюли.
– Что, очередная свара кухарки и Сатурнино?
– Нет, это насчет Альфонсо. – Хустиниана понизила голос, словно мальчик, сидевший сейчас в своей далекой гимназии, мог услышать ее, и изобразила слегка преувеличенное смущение. – Вчера вечером я его поймала… Только вы ему не говорите… Если Фончито узнает, что я вам сказала, он меня убьет. Донью Лукрецию забавляли эти ужимки и экивоки, которыми Хустиниана неизменно сопровождала каждый свой рассказ.
– Где ты его поймала? На чем поймала?
– Он за вами подсматривал.
Донья Лукреция, инстинктивно угадывая то, что услышит сейчас, насторожилась. Хустиниана, смутившись по-настоящему, показывала на потолок туалетной комнаты.
– Он же мог свалиться оттуда и разбиться насмерть, – зашептала она, вращая глазами. – Потому я и решилась вам сказать. Стала его бранить, а он мне отвечает, что это уже не в первый раз. Он часто залезает на крышу и подсматривает за вами.
– Что?
– То, что слышала, – с отчаянным вызовом заявил мальчик. – И буду залезать, пусть даже упаду и расшибусь, так и знай.
– Да ты с ума сошел, Фончито. То, что ты делаешь, – это очень плохо, это никуда не годится. Что бы сказал дон Ригоберто, если б узнал, что ты подсматриваешь за своей мачехой, когда она купается! Знаешь, как бы он рассердился и какую трепку тебе задал! И потом, ты ведь и впрямь можешь сверзиться оттуда, посмотри, как высоко.
– Подумаешь! – отвечал мальчик, в глазах которого сверкнула решимость, но сейчас же утих и, пожав плечами, спросил умильным тоном: – А как папа узнает? Ты ему скажешь?
– Я никому ничего не скажу, если ты пообещаешь мне, что больше так делать не будешь.
– Нет, Хустита, этого я тебе пообещать не могу, – печально проговорил он. – Я никогда не обещаю того, что не могу выполнить.
– А может быть, ты все это сама сочинила? Воображение разыгралось? – пробормотала донья Лукреция. Она не знала, смеяться ей или сердиться.
– Ох, сударыня, знаете, сколько я сомневалась, пока собралась с духом все вам рассказать. Фончито – он ведь такой славный, я его очень люблю. Я потому только, что он ведь правда свалится оттуда.
Донья Лукреция попыталась было представить себе мальчика, притаившегося, как зверек, на крыше, – и не смогла.
– Нет, не могу я в это поверить. Такой воспитанный, такой благонравный. В голове не укладывается.
– Да ведь он влюблен в вас, сударыня, – прошептала горничная, прыснув со смеху и зажимая себе рот. – Только не говорите мне, что ничего не замечаете, все равно не поверю.
– Ну, что за чушь ты мелешь, Хустиниана? Постыдилась бы.
– Как будто любовь на годы смотрит! Многие начинают влюбляться в возрасте Фончито. А оцведь смышлен не по летам. Ох, если б вы слышали, что он мне говорил, вы бы оторопели не хуже меня.
– Что ты придумала на этот раз?
– То, что слышишь, Хустита. Когда она снимает халат и погружается в ванну, полную пены, я не могу тебе передать, что испытываю в этот миг. Какая она красивая… У меня прямо слезы текут, словно я причащаюсь. И мне кажется, я смотрю кино, и все это не взаправду… И еще кажется что-то такое, что я не могу выразить словами. Может, поэтому я и плачу. А?
Донья Лукреция наконец склонилась к тому, чтобы рассмеяться. Горничная, проникшись к ней доверием, улыбнулась с видом сообщницы.
– Должно быть, только десятая часть твоих россказней соответствует истине, – сказала донья Лукреция, вставая с кровати. – Но как бы то ни было, с этим мальчиком надо что-то делать. Надо эти игры пресечь, и как можно скорей.
– Только, ради бога, ничего не говорите хозяину, – умоляюще зашептала Хустиниана. – Он страшно рассердится и может даже высечь Фончито, а ведь тот не понимает, что творит. Клянусь вам. Он, как ангелок, не различает добро и зло.
– Ну, разумеется, я ни слова не скажу Ригоберто, – размышляя вслух, проговорила донья Лукреция. – Но этим глупостям следует положить конец. Не знаю только как, но – немедленно.
Она чувствовала, как томит ее смутная тревога и поднимается в душе раздражение на пасынка, на горничную и на самое себя. Что делать? Поговорить с Фончито? Выбранить его? Пригрозить, что все станет известно Ригоберто? Но как отреагирует мальчик? Не сочтет ли он себя преданным, глубоко уязвленным? Не превратится ли его любовь в неистовую ненависть?
Намылившись, донья Лукреция огладила свои пышные, тугие груди с упруго торчащими сосками и все еще гибкую тонкую талию, плавно расширяющуюся к крутым бедрам, похожим на половинки какого-то диковинного плода, и ягодицы, и гладковыбритые подмышки, и стройную шею, и украшенный одной-единственной родинкой живот. "Я никогда не состарюсь, – прошептала она свою ежеутреннюю молитву, – душу продам дьяволу, но никогда не стану дряхлой, уродливой. Я и в гроб сойду прекрасной и счастливой".
Дон Ригоберто внушил ей, что если повторять эти слова как заклинание, а главное – верить им, они исполнятся. "Это симпатическая магия, любовь моя". Лукреция улыбнулась: да, ее муж не без чудачеств, но зато с ним никогда не бывает скучно.
И весь этот день, отдавая ли распоряжения прислуге, сидя ли в гостях у подруги, заходя в магазины, говоря по телефону или обедая, она не переставала задавать себе один вопрос: как быть с мальчиком? Если пожаловаться Ригоберто, она наживет себе смертельного врага, и старые ее страхи сбудутся, и жизнь в доме станет сущим адом. Наверное, самым благоразумным было бы выбросить рассказ Хустинианы из головы и, незаметно отдалясь от пасынка, лишить его фантазии реальной почвы, постараться постепенно и осторожно расковать те цепи, которыми – бессознательно, разумеется – соединил себя с нею мальчик. Да, это самое правильное: промолчать и бережно отдалить Фончито, унять его разыгравшееся воображение.
Когда вернувшийся из гимназии Альфонсито подошел поцеловать ее, она не подставила ему щеку, а чуть-чуть отстранилась. Уставилась в журнал и не спросила по обыкновению, какие у него отметки и много ли задали уроков. Краем глаза она заметила, как лицо его исказилось и губы запрыгали, словно он собирался расплакаться. Однако Лукреция проявила твердость и не спустилась к нему, оставив его ужинать в одиночестве (сама она по вечерам почти никогда не ела). Позднее позвонил из Трухильо дон Ригоберто: дела идут превосходно, но он очень по ней скучает, а сегодня, в убогом гостиничном номере, ему особенно тоскливо без нее. Все ли в порядке дома? Ничего не стряслось? Ничего. Будь здорова, любовь моя. Потом она немного послушала музыку, а когда мальчик поднялся пожелать ей спокойной ночи, вновь не разрешила поцеловать себя, холодно отвернувшись от него.
Покуда горничная напускала ванну, донья Лукреция, раздеваясь, чувствовала, что неясное беспокойство, мучившее ее целый день, не только не исчезло, но даже усилилось. Правильно ли она поступила, так круто обойдясь с Фончито? Несмотря на всю ее решимость, она никак не могла позабыть обескураженно-печальное лицо мальчика: оно так и стояло у нее перед глазами.
Лежа по шею в горячей воде и легким движением руки или ноги пошевеливая густые хлопья мыльной пены, она погрузилась было в легкую дремоту, как вдруг услышала голос Хустинианы:
– Можно? – И горничная, неся в одной руке полотенце, а в другой – купальный халат, показалась на пороге. Она была явно взволнована. Донья Лукреция, заранее зная, что прошепчет ей Хустиниана: – Сударыня, Фончито опять забрался наверх, – в ответ только кивнула и движением руки выслала ее прочь.
Довольно долго оставалась она неподвижна, стараясь не смотреть на стеклянный потолок туалетной комнаты. Но, может быть, следовало бы взглянуть туда, встретиться с глазами мальчика и погрозить ему? Накричать на Фончито? Выбранить его? Но она тут же представила себе скорчившуюся на стеклянном куполе фигурку, вообразила, какое смятение и стыд охватят мальчика, как он отпрянет и бросится бежать, поскользнется, оступится, с грохотом покатится вниз. Ей уже слышался шум падения, глухой удар его тела о балюстраду. Фончито рухнет наземь, приминая кусты. Нет-нет, это невозможно. "Сделай над собой усилие, сдержись, – велела она себе, стиснув зубы, – надо избежать скандала. Главное – чтобы не кончилось бедой".
Задрожав от гнева так, что даже зубы застучали, как в ознобе, она внезапно встала во весь рост. Не прикрылась полотенцем, не съежилась, скрывая от невидимого соглядатая самые сокровенные части тела, – нет. Она поднялась, распрямилась, раскрылась и, прежде чем выйти из ванны, потянулась, выгнулась всем телом, со щедрой готовностью подставляя и отдавая себя чужим глазам. Сняв купальный чепчик, встряхнула волосами и, вместо того чтобы сразу же набросить халат, долго стояла обнаженной, и капли воды посверкивали на ее напряженно яростном, дерзко бросающем вызов теле. Потом, не торопясь, начала вытираться, слегка проводя полотенцем по коже, изгибаясь из стороны в сторону, наклоняясь и вновь выпрямляясь и иногда, словно задумавшись или заглядевшись на себя в зеркало, застывая в непринужденной и одновременно непристойной позе. С той же чрезмерной, нарочитой медлительностью она принялась умащать себя увлажняющими кремами, красуясь перед тем, кто незримо наблюдал за ней, а сердце ее колотилось от ярости. Что ты делаешь, Лукреция?
Что это за выходки? Но она продолжала выставлять себя напоказ, чего не делала раньше никогда и ни для кого – даже для Ригоберто! – продолжала, не одеваясь, расхаживать по туалетной комнате, полоща рот, расчесывая волосы, прыскаясь одеколоном. И, разыгрывая этот спектакль, она думала, что нашла изощренный способ проучить испорченного мальчишку, притаившегося во тьме над ее головой, раз и навсегда покончив с невинностью, прикрывавшей его дерзкие проделки.
Она легла в постель, все еще дрожа, и долго не могла заснуть, тоскуя без Ригоберто, терзаясь отвращением к себе и своему поступку, ненавидя пасынка и стараясь не признаваться самой себе в том, что означают эти волны жара, время от времени словно током пронизывавшие и напрягавшие соски ее грудей. Что с тобою, Лукреция? Она не узнавала себя. Это и значит – сорок лет? Или это плоды ночных фантазий и сумасбродств, столь любимых Ригоберто? Нет, всему виной – Фончито. "Этот ребенок развратил меня", – подумала она в растерянности.
Когда же она наконец уснула, приснился ей странный, сладострастный сон, в котором ожили гравюры из тайной коллекции дона Ригоберто. Супруги так любили по ночам рассматривать и обсуждать их, черпая в этих репродукциях новое вдохновение для своей страсти.
5. Диана после купанья
Справа – это я, Диана-Лукреция. Да, это я, богиня лесов и рощ, плодородия и деторождения, покровительница охоты. Греки называют меня Артемидой, я в родстве с Луною и прихожусь Аполлону сестрой. Среди тех, кто поклоняется мне, больше всего женщин и простолюдинов. По всей империи стоят воздвигнутые в мою честь храмы. А справа от меня склонилась к моим ногам Юстиниана, моя служанка, моя любимица. Мы только что искупались и сейчас предадимся любви.
Этого зайца, этих куропаток и фазанов я застрелила сегодня на рассвете: Юстиниана извлечет стрелы, вымоет их и уложит в колчан до следующей охоты. А с этими собаками я охочусь редко, на такую дичь, как сегодня, – никогда: побывав в их клыкастых пастях, добыча становится несъедобной. Эти легавые – так, для красоты. Нынче вечером мы с Юстинианой отужинаем нежным ароматным мясом, приправленным редкими душистыми травами; мы запьем его вином из Капуи; мы будем есть до отвала, пить допьяна. Я знаю толк в наслаждениях. На протяжении многих веков неустанно развиваю я эту мою способность и могу сказать без похвальбы, что достигла совершенства. Я овладела искусством добывать нектар наслаждения из всех – даже подгнивших – плодов бытия.
А главного героя нет на полотне. Верней сказать, не видно. Он спрятался где-то рядом, он притаился за деревьями и неотрывно смотрит на нас. Он замер в столбняке обожания, присев на корточки в лесной чащобе, и его красивые глаза, цветом подобные рассветному небу в полуденных краях, широко раскрыты, а круглое лицо разрумянилось в страстном томлении. Листочки и веточки запутались в его золотистых кудрях, незрелая отроческая плоть напряжена и воздета, как копье. Да, он где-то здесь, он с жадностью ловит и впитывает каждое наше движение, каждое слово, делая нас предметом своих целомудренно ребяческих грез. Его присутствие забавляет нас и придает нашим играм особую порочность. Он пасет коз, играет на свирели и зовется Фонсином.
Однажды, накануне августовских ид, когда я гнала оленя, Юстиниана обнаружила этого пастушка. Ни на миг не отрывая от меня глаз, ошалев, спотыкаясь, он крался за мною. Служанка говорит, что, увидев меня – луч солнца окружил мои волосы огненным сиянием, воспламенил мои глаза, каждый мускул моего тела был напряжен перед тем, как пустить с тугой тетивы стрелу, – мальчик расплакался. Когда же Юстиниана принялась утешать его, то догадалась, что плачет он от счастья.
"Безупречность твоего тела до срока сделала для него внятным язык любви, – философствовала Юстиниана, пересказав мне этот случай. – Твоя красота приковала его к месту, как приковывает птичку взгляд змеи. Сжалься над ним, Диана-Лукреция. Почему бы этому пастушку не принять участие в наших играх?
Мы потешим его и потешимся сами".
Так мы и поступили. Юстиниана в той же мере, что и я, а быть может, и еще щедрее, одарена от природы способностью искать и находить наслаждение и никогда не ошибается в том, что может подарить его. И эта ее способность мне милей даже, чем стройная крутизна ее бедер и чем шелковистая поросль на лобке, которая приходится мне так по вкусу: более всего остального люблю я стремительность ее выдумки, безошибочность ее чутья, отыскивающего в нашем бурном мире источники все нового и нового наслаждения.
С той поры мы допустили его к нашим забавам, и, хоть минуло уже немало дней, игра все никак не наскучит нам, не приестся и не надоест. Каждый следующий день веселит нас сильней предыдущего, сообщая нашему бытию прелесть новизны.
Но Фонсин, прекрасный, как юное божество, наделен и очаровательным свойством души: он очень робок. Дважды или трижды пробовала я приблизиться и заговорить с ним, и всякий раз – тщетно: побледнев, он, словно вспугнутый олень, уносится прочь, исчезая, как по волшебству, в переплетении ветвей. Однажды он проговорился Юстиниане, что одна лишь мысль о том, что я взгляну в его глаза и обращусь к нему, а он не то что прикоснется ко мне, но хотя бы окажется подле меня, приводит его в полнейшее смятение. "Твоя госпожа неприкосновенна, – пролепетал он, – я знаю, что стоит мне подойти ближе, ее красота испепелит меня, подобно тому, как сжигает бабочку зной аравийской пустыни".
И потому мы устраиваем наши игры как бы потихоньку от него. Разнообразя наши прихотливые затеи, начинаем мы некое действо, похожее на восхищающие чувствительных эллинов трагедии, в которых вместе и наравне страдают и губят друг друга люди и боги. Юстиниана, притворяясь, что она в заговоре с ним, а не со мной – на самом же деле подыгрывает она обоим, а более всего – самой себе, – прячет пастушка где-нибудь неподалеку от того грота, где я намереваюсь провести ночь, и в красноватом свечении жаровни раздевает меня, умащает меня благовонным медом сицилийских пчел. Это лакедемонийское снадобье не только делает кожу свежей и гладкой, но и пробуждает желание. Я закрываю глаза, а моя служанка и возлюбленная растирает и разминает мои члены, открывая их взору моего целомудренного обожателя. И когда по моему трепещущему под ее искусными пальцами телу проходит череда коротких сладостных судорог, я угадываю присутствие Фонсина. Я его вижу, я вдыхаю его запах, я ласкаю его, я прижимаю его к себе и прячу внутри себя – и при этом мне нет нужды прикасаться к нему. И стократ сильней мое наслаждение оттого, что он делит его со мной. И блаженство мое проникнуто кроткой нежностью, ибо я ощущаю, что он, хрупкий, невинный, блистающий от пота, созерцает меня и счастлив этим созерцанием.
И вот, спрятанный от моих глаз Юстинианой, пастушок видит, как засыпаю я и пробуждаюсь поутру, видит, как мечу я копье и спускаю тетиву, как одеваюсь и сбрасываю одежды, видит, как, присев на корточки на двух камнях, пускаю я золотистую струйку в прозрачный поток, из которого он тотчас поспешит напиться, став ниже по течению. Видит он, как отсекаю я головы гусакам и ощипываю голубок, чтобы принести их кровь в жертву богам, а по внутренностям узнать неведомое будущее. Видит он, как ласкаю и услаждаю себя я сама, видит, как ласкаю я Юстиниану, видит и то, как мы с нею, погрузившись в воды ручья, пьем сверкающую влагу водопада из уст друг друга, пробуя на вкус нашу слюну, потаенные соки наших тел. Нет такой разнузданной прихоти или ритуального обряда, рожденных телесным влечением или душевной склонностью, которого мы не показали бы ему, которого не увидел бы из своего укрытия он, щедро взысканный обладатель нашей близости. Он наша игрушка, но и наш повелитель. Он служит нам, но и мы служим ему. Не прикоснувшись друг к другу, не обменявшись ни единым словом, бессчетное множество раз дарили мы друг другу наслаждение, и правда требует признать, что та неодолимая пропасть, которая существует между сельским пастушком и бессмертной богиней, не мешает нам слиться теснее, чем чете самых страстных любовников.
Вот сейчас, в это самое мгновение, Юстиниана и я, Диана-Лукреция, начнем наше действо для него, а он, всего лишь стоя между валуном и рощей, начнет свое – для нас.
Совсем скоро эта вечная неподвижность оживет, сделается временем и историей. Залают псы, зашелестит листва, зажурчит и запоет по камням ручей, поплывут к востоку облака, гонимые тем же игривым ветерком, что растрепал кудри моей любимицы. Она тоже оживет, наклонится ко мне, прикоснется алыми устами к моей стопе и начнет сосать каждый мой палец, как посасывают ломтик лимона душным летним вечером. Совсем скоро переплетем мы тела, резвясь на посвистывающем шелку синей подстилки, охмелев от полноты бытия. Легавые псы будут бродить вокруг, обдавая нас жарким дыханием жадных пастей и в возбуждении норовя лизнуть нас. Лес услышит замирающий лепет и внезапный крик – крик раненного насмерть, а еще мгновение спустя – смех и бессвязные веселые восклицания и увидит, как мы, по-прежнему не размыкая объятий, погрузимся в мирную дремоту.
И может быть, свидетель наших забав, увидев, что мы стали пленницами Морфея, с бесконечными предосторожностями, чтобы звук его легких шагов не достиг нашего слуха и не разбудил нас, покинет свое укрытие, подойдет поближе, чтобы глядеть на нас с края голубого покрывала.
Так будет стоять он, так будем лежать мы, снова сделавшись неподвижными в это мгновение вечности, – но не такой, как на холсте. Бледнолобый и пурпурнощёкий, будет стоять над нами Фонсин с расширенными в благодарном изумлении глазами, и с угла нежных губ потянется ниточка слюны. Мы же, сплетенные и прекрасные, будем дышать ровно и в такт друг другу, и на лицах наших застынет довольное выражение женщин, умеющих быть счастливыми. И все трое кротко и терпеливо будем мы ждать грядущего художника, который, подстегнутый желанием, запечатлеет нас на полотне, полагая, наверное, что сам нас и придумал.
6. Омовения дона Ригоберто
Дон Ригоберто вошел в ванную, запер дверь и вздохнул. Мгновенно охватило его душу приятнейшее, отрадное чувство освобождения и радостного ожидания. Эти полчаса в одиночестве даруют ему счастье. Каждый вечер он бывал счастлив – когда больше, когда меньше, но этот выверенный до мелочей обряд, который он неукоснительно исполнял уже на протяжении многих лет, неустанно шлифуя и совершенствуя его, как художник, снова и снова возвращающийся к главному своему произведению, неизменно оказывал на него колдовское действие: вселял покой, примирял с ближним, возвращал молодость, бодрил. Каждый раз дон Ригоберто выходил из ванной комнаты с ощущением, что, как бы там ни было, жить на свете все-таки стоит. И потому не переставал радоваться этому получасу с тех самых пор – а когда же это было? – как он открыл в себе способность превращать то, что для абсолютного большинства смертных было лишь зауряднейшими процедурами, которые они производили с бесчувственностью машин – чистить зубы, скажем, или полоскать рот, – в возвышенное и изысканное таинство, превращавшее его – пусть ненадолго – в совершенное существо.
С младых ногтей дон Ригоберто был активнейшим участником "Католического действия" и мечтал преобразовать мир.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6
|
|