Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Salve, Регги

ModernLib.Net / Любовь и эротика / Лопатин Сергей / Salve, Регги - Чтение (стр. 1)
Автор: Лопатин Сергей
Жанр: Любовь и эротика

 

 


Лопатин Сергей
Salve, Регги

      Сергей Лопатин
      Salve, Регги
      Res sacra miser
      Вместо предисловия
      Это об утраченном рае, о рае обретённом, потерянном вновь. Это о любви и влюблённости. О потерях памяти. О ней самой. О грехе. О святости и пошлости. О недостойности. Об отчаянии и невозможности, о тех, кто до сих пор не разгадан мною.
      Эти строки никем не могут быть понятыми, и не только потому, что чрезмерно изобилуют многочисленными словесными играми.
      Это книга мёртвых и живых намёков, явных и скрытых цитат, порою слишком скрытых, грубых, грустных, неточных каламбуров, форма которых намного уступает содержанию, книга парадоксов и измученных слов, необъяснимых комментариев, которым тесно иногда в тишине и необязательности частых скобок, улыбающихся или кривящих рты, книга дождей и скорби, печали и ожидания, ожидания и благословения.
      Часть первая.
      ...Take a...take a pho..., take a picture...
      1.
      Я оказался там случайно, меня заманила на эту улицу моя неосторожность. Старые дома - с узкими, наспех кованными балконами и маленькими, отдалёнными высотой квадратами окон, скудно прикрытых бумагой или, изредка, дешёвыми шторами, которые все же не могли скрыть вечером лицо девушки, задергивающей их, а силуэт сутенёра или очередного клиента, ждущего её в глубине маленькой комнаты был доступен всем, обладавшим желанием заглядывать в это окно, одно из тысяч окон, висящих там, не отличавшихся ни внешним видом, ни тем, что происходило за ними. В большинстве они были голыми, подобно девушкам, скрывающимся за ними. Всего на нескольких окнах я замечал цветы, подобие имитации той жизни, за которой приходят сюда. Они уродливы так же, как и все те порождения порока, что были свойственны этой улице. Цветы на одиноких окнах ещё больше усиливали то ощущение, выразить которое невозможно. Помимо обоняния, осязания, слуха, зрения и вкуса есть ещё одно, чувство настроения, позволяющее настроение запоминать и угадывать его вот в таких случайных ассоциациях. Так вот, смотря на окна, на неумелые пробоины в стенах, я узнал настроение, каким-то образом знакомое мне, бывшее когда моим настроением. Их ставни были раскинуты так широко и смело, так развратно, что неизбежно я провел аналогии с тем, что приглашающе-раскинуто в комнатах, всё происходящее где эти ставни должны хотя бы иногда скрывать. Были и закрытые ставни, рядом с которыми были заметны следы зелёной и старой плесни на местах соприкосновения их со стенами. Те старые дома были похожи на древние пещеры: во-первых, стихией изрисованы стены выбоин и трещин, плесни и мха, а во-вторых, в них, как и в пещерах, совершались действия такие же старые и такие же первобытные. Все верхние этажи были исцарапаны временем, а на нижних - давно устаревший неон реклам полиграфической-порнографической продукции подпольных издательств, фотографии, фильмы, различные виды "орудий любви" и прочее, богом призванное утолять жажду особых проявлений извращения, отклонения от нормы, как привыкли люди называть то, что не может иметь нормы, испытываемую каждым без исключения, что придавало ужасно убогую контрастность, и она была тем элементом, благодаря которому я почувствовал пробуждение неизвестного происхождения настроения. Всё, красноречиво иллюстрирующее историю грехопадений, продавалось в магазинах с объясняющими названиями (обойдусь без примеров), в глубине которых подёргивалась бывшая когда-то чёрной приблизительная ткань, за которую постоянно норовят затащить женщины с остановившейся улыбкой. Словно в подтверждение неотвратимости искуса предлагались сотни тел: женских, мужских, детских - на выбор, и все они предлагались такими, какими их захотят. Пришедший за ними мог всегда рассчитывать на импровизацию, если бы случилось так, что не оказалось бы там того, в чём он нуждался.
      Посреди улицы - аллея, кажется, каштановая, с незаметными за разгулом разврата скромными скамьями, которыми мало кто пользуется, предпочитая вместо скромных скамей скромные кровати со скромными (в смысле роскоши) девушками. Улица разливалась на мрачность подворотен (как же здесь без этого). Совершенство роскоши мостовой (компенсация за отсутствие любой другой роскоши) - кто только здесь ни ходил - гении, сутенёры, карманники, будущие короли, танцовщицы из ближайшего кабаре (ретро изыскание). Я всего второй раз был на этой улице и мне казалось, что тень, отбрасываемая мной на землю, совпадала с призраком моей же тени, только брошенной на эту дорогу много лет назад. Эта улица была, в своём роде, памятной для пуританского человечества, никогда не знавшего и, надеюсь, не узнающего, что такое разврат, а не та имитация, какую обидно (для подлинного и несомненного разврата) называют этим словом - публичным домам, доставляющим столько уродливой радости приходящим сюда, было более ста, а некоторым и двухсот лет (многие лишились здесь невинности, надо думать). Там не было красных фонарей, но даже если бы они висели, ничего бы не изменилось - они подразумевались.
      Из-за такой преемственности здесь почти без изменений сохранилась прежняя чувственность прошлых жизней этой улицы. Время не касалось её. Брезгливость. Легко представляю себе, как немногим более сотни проскользнувших лет назад там было тело Наны, весталки неоконченных мук.
      Там не было солнца (Know an old perfume called Soleil Vert?), его не замечали, занятые поиском наиболее подходящего для удовлетворения. Стыда никакого. Стыд - улицей левее, и то - не совсем. Одни лишь деревья стеснялись того, что растут они в вечном и неисправимом грехе. Листья их слипались в подобии, терлись о пятна старости идолов запретного плода. Они даже не были деревьями - так, скомные и неприметные элементы обязательных декораций.
      2.
      Я был всего лишь наблюдателем (но не в виде voyeur, как можно подумать) - ни участия, ни сочувствия, ни даже достаточного интереса. Я перебрасывал взгляд с подножных камней мостовой на тянущуюся полоску торжественного неба, отреченно шагая в глубь галереи доступных людей. День был обещающим - я такие не любил - всё равно не сдержит обещания, оставив вместо себя скудное и гибкое разочарование по поводу тщетности ожиданий и безрассудности доверия. Притворно-тёплый ветер предлагал слишком услужливый запах непонятных кофеен.
      3.
      Я был способен к тому, чтобы потратить вечность для воплощения секундного спонтанного желания, при этом отдавая себе отчёт в его мимолётности и бесполезности - только это, пожалуй, действительно объясняет меня. Trahit sua quemque voluptas. Я шёл, взглядом вдаваясь в содержимое витрин, заглядывая в глаза шлюх в ответ на их понимающие взгляды. Такая своеобразная профессиональная черта - понимающие взгляды, понимающие не конкретизированно - просто понимающие. Они на всех так смотрят. Здесь они приветливы, и нет для них барьера специфичности профессии. Они дарят быструю любовь, любовь-quickly, и дарят с непринуждённой открытостью, создавая иллюзию отсутствия платы за время, проведённое с ними. Они не просто предоставляют своё тело, они обманывают ждущего посредством сладкого обмана краткого (кратного) осуществления грёз. Вечером, когда застывший неон принимает на себя символику красных фонарей, перед борделями беспорядочно выстраиваются девушки, приглашая похлопыванием по плечу. Они делают это так непосредственно, без всякого сожаления или презрения к отказавшимся от них. Иногда среди почти нагих женщин случалось встретить травести, будто получающих удовольствие от растерянности и неопытности ошибок тех, кто принял их за настоящих женщин.
      Сейчас, когда по собственному принуждению вспоминаю тот день, я обнаруживаю не замеченную до сих пор чёткость моих воспоминаний. Помню всё - вывески, лица прохожих, как они были одеты, кажется, каждую проститутку помню. Что послужило причиной такой ясности моей слабой на разборчивость памяти, я не знаю. То есть знаю, конечно, но не хочу упоминать об этом, продолжая искусно (искус или искусство?) обманывать себя - обманывать так виртуозно, что даже сейчас, когда напрямую говорю об обмане, бессознательно (но осознанно) верю в свою ложь.
      4.
      Я шел всё глубже и глубже. То ли поддавшись греховности мысли моей, выжившей после запоздалого аборта, сделанного ей подвернувшейся поверхностной сознательностью, то ли из-за "рокового соединения звука и света", неизбежного в моей жизни, но я обратил внимание на неё - на юную распутницу, предлагающую мне небесное тело. Чудная девочка - четырнадцать лет (завидую ритму, как звучит - "чудная девочка - четырнадцать лет". Он не мой, он - одно из тех подсознательных заимствований, кажущихся мне потом подтверждением). Господа, я согласился, но желание было у меня совсем другого рода, об этом потом. Мне было безразличным, что я делаю, правильно ли это или нет.
      Она: непривычна. Спросил, как зовут. Регги. Регги. Необычность имени. При любых других обстоятельствах, в отсутствии ассоциации с ней, это имя мне показалось бы неприемлимым, как, в подтверждение, и было в начале. Впоследствии я уже не мог оторвать Регги от её имени - оно стало безгрешно обладать совсем другим смыслом, таинственной притягательностью её очарования, оно на многие годы останется со мной, в отличие от его обладательницы. Всю оставшуюся мне от кого-то жизнь я буду сладостно и двойственно вздрагивать, если доведётся мне имя это услышать вновь, растворяться во множестве патетичных копий его. Выпуклость, недостоверность её имени рассматривались мной особенно, оно вынуждало небрежным (безбрежным) лопающимся пузырьком произносить (возносить) первый звук его Р-регги. Временное растояние между первыми звуками её имени, двумя "р", было таким непродолжительным и необожествлённым, что они после их рождения на моих губах превращались в один, особенный и боязненный. Она притягивала меня сразу, с первых подаренных мне слов.
      Так сколько же тебе лет, детка? Четырнадцать. Голос - особенный лежащий в другом измерении. Ничтожную долю секунды он продолжал биться внутри моего тела, растягивая её до своей удивительности, он поглощал полностью, он был выгнутым, не растворимым в пространстве других голосов, от которых, ровным счётом, ничего не оставалось после мягкой непривычности её. Он обтекал своей влажностью всё, на что распространялся, включая меня. Слова отталкивались то от меня, то от неё. Голос её вызывал во мне сверлящий вихрь пламенной боли, который со временем исчезал в глубину успокающего её восприятия. Он прятал в себе другой, но прятал так неумело, что при каждом её слове тот, спрятанный, завершал сомнением уверенность прятавшего. Голос Регги не был направлен в меня, в отличие от наполняемых им слов. Убегающий в пёстрых переливах интонации, необъяснимо действующий на меня, он заставил меня запомнить его навсегда. Теперь, когда слышу фразы, свойственные ей, врытые в заботливую память, я вспоминаю её с горькой ухмылкой удивления, и вновь звучат внутри меня её беззаботно любившие слова, особую сладость которых она дарила только мне. Очень естественная. В дополнение к явности её природной робости, которую ей приходилось прятать, между нами существовала сконфуженная открытость исключительно деловых отношений: деньги - тело. Подозреваю, что она думала обо мне в те несколько единиц времени, в которые я спрашивал её имя и ещё что-то. От её приглашения наверх в комнату я отказался, предложив поехать со мной. Согласилась.
      Её обольщение было безмерным - и это, скорее всего, было единственным, что заставило меня совершить дерзкий по законам человеческого стада поступок. Потом я убедился, что не только это входит в число несомненных её достоинств. В моей голове замысел чудовищной смелости обрастал удивляющими нескромностью подробностями, которые возбуждали моё воображение непредвиденностью развития сумбурных последствий. Идея фикс, возникшая вдруг и сразу же начавшая неотступно вынуждать меня, не имела под собой никакого значимого основания, кроме моего желания, прихоти (но никак не похоти, это нужно учитывать - сейчас и в дальнейшем - всегда).
      Из-за непрактичности я за долгие годы обладания ею (непрактичностью), так и не научился считать её панацеей, какой считают все окружающие, наоборот, я всегда доверял импульсу, импровизации и часто оказывался прав в своём выборе. Тогда же, волнуясь, со скоростью игрального автомата я листал судьбоносные знаки в поисках победоносной комбинации. Я нашёл её. Я уговорил её. Я уговорил Регги, немного удивившуюся моему чрезмерно смелому предложению.
      Она согласилась.
      5.
      Регги согласилась ехать со мной, и думала она, наверное, что я заставил её ехать ко мне домой для ублажения собственной похоти. Слишком много было таких в её ночах, слишком многие пользовались ею, а если учесть теории "венского шарлатана", и её беспомощностью перед ними, обладающими похотью и деньгами, двумя вещами, которые, оказываясь вместе, оказываются одним. Мне довольно легко вспоминается та маленькая, стойкая девочка, начавшая раздеваться, спрашивающая о моих "особенных желаниях". Жаль, что память мне не оставила того, как изменилась она, какой она стала после того, как я отбросил все её попытки к физической близости, выражаясь деликатно. Я сказал ей... нет... я объявил ей, что она останется жить со мной, и ещё что-то, увы, не разрешённое к повторению по причинам отсутствия в памяти чего-либо об этом. Всё это я сказал ей так, как мне было суждено впоследствии говорить ей о том, что будет с ней.
      В сущности (не оставляю идею психоанализа), всё то время, что Регги пробыла вместе со мной, можно свести к первому дню (исключаю вечер) нашего нахождения рядом друг с другом. Первый, второй, третий, четвёртый, пятые дни мы сидели (полулежали) напротив - она напротив меня, я - напротив её. Мы говорили об отвлечённом, мы любили друг друга, если опять использовать подменну и вытеснение истинного, а в данном случае - подмену истинного значения "любить"; мы срастались в единое, в параноидальный организм, разговаривающий сам с собой, ожидающий неожидаемого, мучающий и терзающий себя, терзанием и мучением наслаждающийся. Иногда этот организм распадался вместе с неожиданным расширением моих или её зрачков, и тогда я получал возможность всматриваться в неё полностью, не отдавая ничего из себя на отвлекающий разговор. Всматриваться. Только смотреть.
      Я чувствовал каждый её всплеск, каждую прелюдию к удивлению, каждое мгновенное сомнение, обязательную смерть это сомнения. Регги, теперь я знаю, что я мог бы сказать тебе о том, что смерть, к моему непонимающему и нелегкому сожалению, всегда обязательна.
      Я смотрел на неё, я наблюдал её, наблюдал за теми тончайшими изменениями в её лице, сопровождающими какие-то фразы соответствующим заданному ею настроению тех слов, которые произносила она вслух и которые оставляла себе. Мне хочется обратить внимание на три вещи, ибо никак кроме вместимого слова "вещь" я назвать не решаюсь те три вопроса, ответов на которые Регги потребовала у меня. А именно: первым, о чём она спросила, была причина моих просьб к ней остаться рядом со мной. Я не знал причины, но знал, как ответить. Она осталась с моим ответом. Моё имя стало её следующим вопросом. Регги спросила моё имя. Я не ответил. Я удивил её. Я удивил её отказом. Я удивил её отказом назвать ей моё имя. Я запрещал его. Я не хотел обладать им. Я не хотел, чтобы оно обладало мной. Отказом я спровоцировал у неё желание узнать имя - желание, которое так и не осуществилось. Объяснить этого причину я не смогу, хотя это тоже является совпадением, заведомо известным. Объяснять это - тщетно и преступно. Я отрёкся от имени своего. Если бы мог, я отрёкся бы и от его обладателя. И осталось третье, самовольно причисленное мною к её вопросам - я попытался создать табу, предложив ей не в коем случае не касаться моего прошлого, в обмен на то же с моей стороны. Она, чувствуя, что я жду её согласия, смущенно и несколько нерешительно дала его, я помню это. (Так, нелепые отрывки, вызывающие сентиментальность, их сладко вспоминать, пока ещё сладко). Регги очень часто извинялась, почему-то считая себя обязанной мне, но я попросил её больше не приносить мне никаких извинений - я ненавижу их. Так, нерешительно и боязливо начиналось то, чему было суждено закончиться.
      6.
      Обращая предродовые схватки памяти к календарно инициализированным дням, я складываю оставшиеся ещё куски происходившего, заполняя пустоты недостающего выдуманным, чтобы, освежив представление, подменить устаревшую и рассыпавшуюся от небережливости картинку более свежей версией, в которой новые краски почти уничтожили следы прикосновения мастера, когда-то создавшего закрашенный теперь шедевр. Мне представляется следующее: вот она, и вот, значит, я.
      Я - одиозный, бешенно спокойный, сомнительно-уверенный, потакающий всем своим чудачествам, рассудительный и безрассудный. Всё противно.
      Она - милая, удивляющаяся, смеющаяся, уверенности - никакой. Уверенность - выдумка циников-практиков, прикрывающих пуританством и находчивостью самые низменные либидо. Либидоцинизм. Уверенность придумана ими, машинами, поглащающими низменное и низменное выдающие, живущие по канону, больше всего боящиеся канон переступить, легко меняющие псевдоканоны в угоду настоящему, канону измены, стремящиеся быть уверенными ради успеха, заставляющие себя быть уверенными. И уверенность выдает причину - комплекс крайней неуверенности - доказательство ab absurdo. К чему я это - в Регги не было уверенности, и неуверенности не было. Уверенность и неуверенность - вещи наигранные. В ней же не было ничего из наигранного. Всё было таким, как было. Она позволяла мне изучать её, мыслями проникать внутрь. Мне никогда не было ничего безынтереснее людей, и никогда не существовало для меня ничего, что было бы интереснее человека. Не каждого - некоторых я анализировал для маленького удовольствия небрежно убеждаясь в правильности всего лишь одной секунды взгляда, достаточной для ознакомления со всем крайне незначительным пространством, какое в человеке присутствовало. В таких не было ничего любопытного. Ни извращения, ни прельщения. Регги изначально была бескрайней. Во всех мыслимых мной отношениях.
      И вот эти две фигурки, моя и её, удивительно смешны мне. Смешны только потому, что я пытаюсь неумело анализировать нас. Не так, впрочем, неумело, чтобы не отвечать себе на вопросы, возникавшие и требующие умереть, быть убитыми ответами, любыми, даже ложными - я умею убеждать себя. А если дополнить это тем, что было получено мной впоследствии, то после таких разрывов в грубом полотне раздражающего текста следует быть более осторожным с непрочными (непорочными) нитями слов.
      7.
      Вне закона. Вот этими двумя словами можно описать мою жизнь. Реггину тоже. Может, мы стали такими близкими благодаря тому, что оба были вне закона: внешне и внутренне - полностью. Во всём я - вне закона. В любви, в привычках, в образе жизни, в способе существования. Если бы я нуждался в каких-то словах, способных сделать абрис мой и её, то я, наверное, помимо уже употребленного сочетания "вне закона" прибег бы ещё к одному "вне" "вне тела". Под этим я имею обыкновение выражать нашу непринадлежность ни к чему материальному, отсутствие у обоих привычек, табу, клише, поставляющихся в комплекте с каждым обычным человеком (мне, равно как и ей, совершенно не было важным ничего, относимое нами к существующему), прочего всего, возраста, наконец. "Вне закона" и "вне тела" - объяснения приблизительные, ибо у нас не существовало ни тела, ни закона, и они не могли быть, и точнее было бы "закон вне нас" и "тело вне нас", даже это не может быть точным полностью, поскольку приходится занимать слова из того языка, что мне чужд. Закон и тело - чуждые нам слова, слова далёкие от нас, не совместимые с нами. Я и Регги были одинакового будто возраста, вернее, оба обладали полным его отсутствием, да и не это определяюще.
      8.
      (Возвращаясь всё-таки от окончательно обезумевших предположений к так ненавистной мне реальности, изрядно подпорченной, между прочим, извращённостью моих ощущений, я оказываюсь в непривычной зависимости от совершенно четко материальных аспектов, оттого, что стараюсь отпустить, оттого, что требует себя вопреки моим стараниям. Я не вижу её - эту церемонию вхождения Регги в моё духовное и отчасти физическое пространство. За фактами, конечно же сохранившимися в понимании непонимаемого, я не вижу чувственной оболочки, в этом случае, надо думать, ставшей прозрачной абсолютно).
      9.
      Я не хочу прятать её реакцию на меня, во всяком случае, проявление этого. А её реакция была ожидаемой - удивление. Такая же была абсолютно у всех, кто хоть раз сталкивался со мной. К тридцати четырём годам, а именно в этом возрасте я был тогда, я имел всё для удовлетворения амбиций и желаний, и я удовлетворял их, ибо для этого необходимо иметь не только неопределённое количество денег, важно иметь предпосылки к наслаждению и предпосылки к желаниям. Вопреки всему, я никогда не пресыщался наслаждением, было ли оно круглосуточным или переодичным. Некоторые называют это чудачеством, некоторые экстравагантностью, но оба эти слова слишком слабы для выражения тех особенностей жизни, которые были моими. За многие годы самодостаточности я привык к тому, что у меня не оставалось замеченных, но неразрушенных комплексов. Оставались только неузнанные, те, что скрывались от меня и те, что скрывал я сам. Все желания, несомненно исходящие из какого-либо комплекса, я реализовывал. Я - подлинный истерический психопат. Я знаю это точно, уверенно, хотя не могу сказать, что бы могла изображать моя фигура в каком-нибудь глупом моралите. Я жил абсолютно один, в совершенно диком доме, которому долгое время удивлялась Регги - огромный двухэтажный дом, внешне походящий на все остальные, но поражающий непрактичностью и внимательностью к собственной персоне внутри. Второй этаж моего дома, такого же, как и я, занимала спальная, пробитая двумя десятками окон, со стекающими кровью красными и невероятно тяжелыми гардинами. Эта комната, большая и страшная (в смысле размеров), была пустой, если удосужиться не считать громадной кровати, самой большой из всех, что я видел, и такой же немыслимой ванны, поставленной рядом с моим ложем, по тем же причинам, по каким я делал всё остальное. Сейчас, по прошествии времени, я иногда останавливаюсь возле кровати и мысль, что большинство Реггиной и моей жизни (то есть нашей общей жизни) была оставлена на ней, на чудовищной тяжёлой, с нависающим бордовым, как и всё остальное, балдахином кровати. Очень стоит упомянуть ещё одно желание, отвратительно-детское, которое все же показывает моё бегство (очень удачное, надо признать) от реальности. Желанием, которое я перенёс из мира желаний в мир обладания, был маленький кабинет в стенах дома, главным условием существования которого была тайна, незаметность. Его нельзя было найти, и только я знал, как попасть в него (напрашивается параллель с последующим изложением некоторых причин ненависти моей к психиатрии). Я не знаю точных причин того, почему я хотел сделать моё маленькое убежище в недоступности, я и так был всегда в одиночестве, и никогда не было у меня необходимости скрывать место своего пребывния от кого бы то ни было. Это ещё раз подтверждает сублимированность желания и возникновение его непосредственно из комплекса. А если отбросить всю эту психическую муть, то мне пришлось пользоваться недоступностью своего убежища-кабинета - иногда я уходил туда от Регги, уходя не в пространство, а во время, в единственную формацию, бывшую подходящей мне.
      10.
      Я советую себе выбелить те обрывки, которые скупо хранит моя память. Я поступлю так, как советую. Я удалю из разнообразности сочетания букв (и из разнообразного сочетания взглядов), а если проще говорить, то из этого текста, те совсем безынтересные описания столь же безынтересных подробностей существования, не совместимых с моими непериодическими представлениями, порождёнными близостью к полному лишению рассудка и рассудительности; я оставлю всё таким, каким требует от меня моё восприятие, не добавляя патоки из мира довольно условной реальности. Я заставлю казаться достаточными несколько скупых объяснений.
      11.
      Если какой-нибудь психиатр, одержимый манией психоанализа, решит достигнуть оргазма в попытках реализовать свою неумеренную страсть к разгадке меня, к поиску вытесненных желаний, то, я уверен, его ожидает полное бессилие. Все законы психоанализа выстроены в ряд из общего; склоняя их к частному моему случаю (вернее, меня к ним), нельзя достичь подтверждения их правильности и дееспособности на мне. Я частность, частность в частном и частность в общем. То, что всегда безотказно действовало на других, на всех, не будет действенным для меня, потому что я - не тот, я - не все. И больше всего раздражает меня в предвидимом мною даже это, написанное мною объяснение может быть растолковано как сублимированное извращение сексуального влечения, как интерес к каким-то гениталиям, как прочая "венская дурь, продаваемая с молотка". Я ненавижу психиатров, психоаналитиков, психологов, любого, кто уверен в том, что может узнать меня, применяя банальный психоанализ или что-то другое, основанное на подобных суждениях. Фрейд, кажется, описал подобный случай в его отрывках из Доры. Нет никакой невисти к личности врача, но раздражение к профессии присутствует только потому, что мне не по себе от того, что кто-то, опираясь на собранный опыт австрийского мистика, будет думать обо мне так, как подсказывает ему этот опыт, будет думать, что он разгадал мою загадку, и, вследствие этого, будет наслаждаться какими-то совершенно не относящимися ко мне объяснениями моих слов и действий. Меня раздражает тот, кто знает про меня что-то, не подтверждённое мной, но обобщённое из слов других и собственных наблюдений над моими реакциями. Чтобы представить меня, чтобы иметь хоть какой-то кусок очертаний моего несуществующего облика, чтобы бросать мысль в отношении меня при прочтении строк, чтобы держать за основание меня как объект загадки, разгадать которую стоит попытаться хотя бы только для убеждения в невозможности этого, надо представить себе прозрачность (я - прозрачность, я - тот, кого нет), чрезвычайно удивительную прозрачность, шокирующую себя, эпатирующую, прозрачность, для которой нет ничего дороже собственных желаний, но никак не эгоистичную - желание я ценю намного выше себя. Надобно представить сумасшедшую прозрачность.
      Сумасшедшую - по-сумасшедшему.
      Имея эти представления, можно обратится к утомительно-скрупулёзному (в моей системе мер) описанию той ограниченности движений, понимаемых только телом, но никак не большим.
      12.
      И тогда, и сейчас мне очень хочется знать, что настоящего думала она обо мне, пожалуй, это единственное желание, касающееся Регги. Я всегда хотел знать это. Я перебираю бисер, я выбираю из её слов буквы, я убираю из них лишние. Я умираю от желания знать её мысли. Мысли грызли.
      Все, что я могу сейчас в этом смысле - только представить примерную и возможную последовательность её мыслей, также только предполагаемых мной. Если бы я говорил о себе, то всем, что могло бы исчерпать всё желание к предположению и угадыванию мыслей, было отсутствие любых чётко выраженных мыслей, относящихся к кому-то, к объекту моего интереса. Мысли совсем не определяют никаких представлений. Они появляются путём срастания алогичных впечатлений, не объяснимых ничем, кроме остроты и особенностей восприятия. Разум и рассудок не играют никакой роли. Важна интуиция, она определяет. С точки зрения совершенно банальных критериев, а именно добра и зла, к выискиванию и определению которых, несмотря на намеренно показываемое пренебрежение к такой чёткости, многие сводят все процедуры интуитивного анализа, первое было во мне полным, а второе только кажущимся, иллюзии которого создавались только редкой абсолютно аргументированной ненавистью и частым и абсолютно не аргументированным (если бы я пытался оправдать его) презрением.
      13.
      Регги. Со мной она была такой, какой была - в полном торжестве естественности, не испорченной маской вынужденного притворства. Она открывалась мне полностью. Я - ей - только до определенной степени. Я помню, как она разговаривала со мной, умея придавать незнакомые никому интонации, я помню, как по утрам мы лежали, обнявшись (очень смешно и отвратительно это выглядело со стороны - тридцатичетырёхлетний мужчина и четырнадцатилетняя девочка в инфантильных объятиях). Мы смотрели в глаза друг другу, компенсируя некий конфуз, обязательно возникающий в таких ситуациях, и не пропадавший после десятков дублей, частыми улыбками, перерастающими в обоюдный смех над этими неудобными, но всегда сопутствием награждающими взглядами. Сейчас я не помню, что Регги мне говорила и что говорил ей я, но при более внимательном и бережном рассмотрении содержания моей памяти, я смогу случайно вспомнить это, и я уверен, что когда-нибудь вспомню.
      Наше взаимное отношение возникло ниоткуда и в никуда же ушло - только это я признавал полностью - всё, не имеющее конца и начала - вспышку, нетленность необъяснимого. Я воспринимал Регги как находящуюся рядом четырнадцатилетнюю девочку, которая мне безумно нравилась, с которой я проводил уходящие в небытие дни, и я запрещал себе развивать это восприятие дальше.
      Она нравилась мне - в это слово я вкладываю (вливаю - вбрасываю швыряю - вцеловываю) мою фантастическую склонность к ней, не обусловленную ничем, существующую без истоков, сам по себе.
      14.
      Я никогда не сплю ночами, отдавая всего лишь несколько убитых зря часов, требующихся мне для сна, раннему утру. Я люблю ночи, они - одна из моих явных и тонких любовей, того, что именуется этим словом и отдалённо напоминает любовь подлинную. Ночи приходят ко мне, иногда по две сразу, а иногда по три - следует объяснение: почти всегда по ночам я вспоминаю ночи. Очень редко, правда, они занимают ночь живую полностью, уступая своё место более важным воспоминаниям, но то, что они присутствуют - внесомненно (по-моему, такого слова ещё не придумали). Я тасую их, наугад выбирая из одномастной колоды какую-нибудь, рассказывающую только мне интересные подробности из своей короткой тёмной жизни. Сейчас я вспомнил одну, ночь, которая сменила одного из недалеких последователей того дня, что вынудил меня подойти к Регги и спросить её имя.
      15.
      Дрожащие фонари переплетали тени на моем ничему не удивляющемся лице. Наспех спутанные ноты продолжали звучать. Всё это - иллюзии, растраченные, а, в общем, те, которых у меня никогда и не было. Были только их ночные призраки, менявшиеся в удивление наивности днём. Я не в силах изменить ничего - ни её присутствия в моей пустой жизни, ни отсутствия её. Это было отчаянно давно - время спутало всё, что могло спутать. Мари - так её звали, так звал её я. Это сакраментальность. Иногда я думал, что вовсе не люблю её, что это - не любовь к ней, а простое и мучительное отождествление её с какой то другой, не знакомой мне. Но когда я произношу её имя вслух (или почти так), она становится призрачно-близкой мне, а сомнения кончают жизнь секундным самоубийством.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7