Мать вздохнула.
Настя не могла поверить своим ушам: у нее с матерью происходит задушевный разговор! Ей, Насте, потребовалось столько испытать – а матери смертельно заболеть! – для того, чтобы у них впервые в жизни произошел откровенный, неназидательный разговор! Беседа на равных!
– …Наконец, – продолжила Ирина Егоровна, – Эдик пригласил меня. Куда мы могли там пойти?… Кругом лес – и река. До деревни – два километра, до ближайшего клуба, где крутили кино, – десять… И вот однажды, в тот день, когда я отдыхала, после его работы мы просто пошли гулять – куда глаза глядят. Бродили вдоль Енисея… Смотрели на звезды… Млечный Путь на полнеба… Один раз даже спутник увидели – и все гадали: советский он или американский… Решили, что, конечно, советский… А Эдик стихи мне читал, хохмил… Словом, все у нас с ним было, как у тебя с твоим, – лицо матери перекосила гримаса отвращения, – Арсением чудным… – И добавила зло: – Романтика!…
Потом мать сделала паузу и произнесла совсем иным, тихим тоном:
– Влюбилась я в него…
Настя смотрела на пожелтевшее, исхудавшее лицо матери и думала: «Почему – ну почему этот разговор не состоялся у нас раньше?! Когда я была девочкой – молодой, совсем юной? Неужели мать боялась, что я чего-то не пойму? Или – пойму неправильно? Или она уронить себя в моих глазах боялась?… Почему мы впервые в жизни начали с ней разговаривать только сейчас? Когда, судя по всему, стало уже слишком поздно для того, чтобы нам понять друг друга? Подружиться?…»
– Ну а что было потом – ты сама легко можешь себе представить. – Голос матери построжел. – Объятия, поцелуйчики… А позже случилось и все остальное… Я его, дура, любила… И совсем уж думала, что…
Мать остановилась и горько махнула рукой.
– Он… Он был твоим первым? – тихо, осторожно спросила Настя.
Ирина Егоровна не осадила дочь, как того втайне опасалась Настя. Она внимательно посмотрела ей в глаза и строго сказала:
– Нет. Не первым.
– А… – начала пораженная Настя. Она хотела выпалить: «А кто же им был?»
Но мать оборвала ее:
– Об этом – после.
– А что… Что было потом? – спросила Настя. – С этим Эдиком?… Ну, то есть с моим отцом?
– Ну что было… – вздохнула мать. – Мы построили этот несчастный коровник. Вернулись в Москву… Монетки в Енисей бросали, чтоб еще раз туда вернуться… И ведь искренне тогда хотели вернуться… Несмотря на тяжелую работу и все тяготы – мы были счастливы там… По-настоящему счастливы… Мы получили расчет в совхозе – по четыреста пятьдесят рублей на каждого… Поделили деньги поровну, как и договаривались… Огромные деньжищи по тем временам… Вернулись мы в Москву на самолете. Тогда это показалось мне каким-то чудом: пять часов полета, и вот мы уже в столице… А здесь многоэтажные дома, и машины, и витрины, и даже неоновые вывески…
Лицо матери опять стало мечтательным.
Она вздохнула и продолжила:
– Мы как-то сумбурно, впопыхах простились с Эдиком на аэродроме… Меня встречала мать, на отцовском автомобиле с персональным водителем… А уже на следующий день мы вместе с нею выехали на поезде на юг, в санаторий… Она все ужасалась, какая я чернющая да худая, и срочно решила меня оздоравливать да откармливать… А Эдик поехал к себе, домой, в свой город…
– А он был не москвич? – с живейшим интересом спросила Настя.
Мать усмехнулась – очевидно, в адрес Насти, которая своим романом с немосквичом, лимитчиком, столь несчастливо повторила ее судьбу.
– Да, он был из Камышина, – губы Ирины Егоровны презрительно скривились, когда она произносила название города.
Мать на секунду задумалась, вновь уходя в себя в собственные воспоминания.
Настя снова украдкой оглядела ее лицо и в очередной раз поразилась, насколько же она сдала.
«Это ей – наказание за все, – вдруг подумалось Насте. – За все то, что она сделала – со мной и с Арсением». И тут же устыдилась своей мысли. «Грех так думать! Ведь она же мать мне! Что бы она ни сделала – все равно мать».
А Ирина Егоровна между тем продолжала:
– Итак, мы с маменькой, Галиной Борисовной, отправились на отдых в Сочи, в санаторий. Эдуард поехал в Камышин, навещать своих. – Последнее слово мать опять выделила пренебрежительной интонацией. – Матери моей я, конечно, ничего не рассказала о нашем с ним романе… Ну, это тебе, я думаю, знакомо… Ведь ты тоже до последнего скрывала от нас свои отношения с Арсением…
Мать сделала паузу, а потом вздохнула и продолжила:
– Первые дни в Сочи я была просто ошеломлена. И переменой обстановки, и тем, что кругом люди, море, и ничего не надо делать, и можно спать, сколько захочешь… Я дремала целый день, засыпала даже прямо на пляже, на жестком топчане… Отъедалась фруктами, чебуреками… А потом, дня через три, я начала скучать по нему, по Эдику… От каникул, правда, оставался жалкий огрызок – уже шли двадцатые числа августа. И мы должны были скоро снова увидеться… Но мать, Галина Борисовна, меня ошарашила: оказывается, наши путевки заканчиваются только двенадцатого сентября. «А как же институт?» – спросила я. «А, чепуха, – отмахнулась она. – Евдокия Гавриловна, моя врачиха, сделает тебе справку. Здоровье дороже». Почему-то она считала, что в стройотряде я сильно подорвала свое здоровье и теперь мне необходим, как она заявляла, «полный и глубокий отдых». А я уже тосковала по этому подонку…
«Итак, мой полумифический отец, – отметила машинально Настя, – уже превратился из красавчика Эдика в подонка. Быстро…»
– Я написала ему письмо в Камышин, – рассказывала мать. – Эдик ведь оставил мне свой тамошний адрес… Потом я сообразила: письмо еще бог знает когда дойдет – да пока он еще ответит… И я как-то вечером убежала от матери на телеграф и отправила ему телеграмму… Что-то вроде «Люблю, обожаю, скучаю» – и написала свой сочинский адрес… Проходит день, два – а ответа на телеграмму никакого нет… Дурочка я тогда была исключительная… Почему-то решила, что все те чувства, что я испытывала к нему, и он должен испытывать ко мне…
Ирина Егоровна вздохнула.
– Доверчивая я была, хотя уже однажды и ученая… «Может, – думала, – он мою телеграмму не получил?…» Снова бегу на телеграф – никакого телефона у него там, в Камышине, конечно, не было – и снова ему телеграфирую. По срочному тарифу. Скучаю, мол, – и почему ты не пишешь, любимый?… И опять – никакого ответа… Эх…
Ирина Егоровна горько вздохнула.
– Мне восемнадцать лет тогда было – откуда ж я знала, что мужики терпеть не могут, когда им навязываются! Что чем хуже ты с ними обращаешься – тем больше они тебя ценят… Извини, мне нужно принять лекарство…
Мать встала из-за стола. Подошла к буфету, нервно высыпала из разных пузырьков пригоршню разноцветных таблеток в ладонь, закинула их в рот, запила водой.
– Я понимаю, конечно, что это как мертвому припарки… – произнесла она и безнадежно махнула рукой. И тихо сказала: – Но… Жить-то как хочется… – Голос ее дрогнул. – Кажется, что и не было этих двадцати пяти лет… Так они быстро пронеслись… И все мои тогдашние сочинские страдания…Теперь они кажутся чем-то даже приятным – по сравнению с тем, что мне… Мне предстоит… Ведь тогда и солнце светило, и море плескалось, и мужчины со мной заигрывали – стоило только матери на пять минут от меня отойти… Кстати, и не тошнило меня нисколько, хотя я уже тогда (как потом выяснилось) была беременна тобой… Но я об этом тогда даже и не подозревала… А главное: в то лето мне казалось, что вся моя жизнь – впереди. Да она, в сущности, и была впереди…
Мать снова села к столу – напротив Насти.
– Ладно, давай покончим наконец с этой историей… Про Эдика этого несчастного… – Ирина Егоровна внутренне собралась, голос ее окреп. – Этот подонок так и не ответил из своего Камышина ни на одну из моих телеграмм. Я уже была уверена: с ним что-то случилось… Стала рваться в Москву к первому сентября – мать меня не отпускала… Я не пошла ей наперекор. Осталась с нею на юге, в санатории… Но первого сентября позвонила одному парню, москвичу, который тоже был вместе с нами в стройотряде и у которого имелся дома телефон…
Ирина Егоровна вздохнула.
– Ну, позвонила и спросила его, словно между прочим: вернулся ли в Москву из своего Камышина Эдик. Тот парень прекрасно знал о наших с Эдиком отношениях, поэтому слегка удивился, когда я ему этот вопрос задала – что я через вторые руки об Эдике интересуюсь… Удивился – и говорит: «Да, с ним все в порядке, он вернулся, я его видел… Он в Москве, в общежитии…» Ну, раз так… Тогда я вызвала его, Эдика, на телефонный переговор…
Настя досадливо цокнула языком. Она сопереживала матери.
Ирина Егоровна развела руками.
– Я же не понимала тогда – никто меня не научил этому! – что для женщины главное достоинство: ждать. Ждать и терпеть… И по возможности не показывать вида и веселиться…
В этот момент Настя поняла, отчего мать никогда и ничего не рассказывала ей об отце: Ирине Егоровне – женщине амбициозной, чрезвычайно самолюбивой – было попросту стыдно вспоминать о той жалкой роли, когда она играла в том далеком романе.
– И он пришел? На переговоры? – нетерпеливо спросила Настя.
– Да, пришел, – кивнула Ирина Егоровна. – Я кричала что-то в трубку, и он кричал, были какие-то помехи на линии, вокруг моей кабинки собралась толпа… Словом, все было ужасно… Но главное, его тон был совсем иным, чем тогда, в стройотряде… Холодным таким, отстраненным, даже высокомерным… Совсем не так он говорил со мной летом, на берегу Енисея… Это я, несмотря на помехи и полторы тысячи километров расстояния, сумела заметить… «Ты мои телеграммы получил?» – спрашиваю. Да, говорит, получил. «А почему же не ответил?» А чего, говорит, писать, деньги зря тратить… «Как ты, что ты?» – кричу. А он только усмехается: да все нормально, мол, все у меня прекрасно. Приедешь, говорит, все обсудим… А что обсудим?… И – ни слова теплого! Ни словечка о любви!… Вышла я из автомата в растрепанных чувствах. Поплакала… Потом себя успокоила: да его холодность, наверное, объясняется тем, что неудобно ему кричать о своих чувствах. Он ведь тоже на «переговорке», в кабинке был, а там – вокруг народ… Наши же студенты… Я себя успокаивала: парни, они ведь такие – обычно застенчивые, не любят о своих чувствах на весь мир кричать… В общем… – продолжала она, – себя успокоила и стала дни считать – когда же я наконец в Москву поеду. С Эдиком со своим, – мать усмехнулась, – ненаглядным увижусь… Словом, произошла, как я потом только поняла, классическая история: она влюблена, а он – разлюбил… Точнее даже: и не любил, наверно, никогда… Как там этот подлец Онегин говорил: «Чем меньше женщину мы любим, тем больше нравимся мы ей…»
– Легче, – машинально поправила Настя.
– Что? – высокомерно произнесла Ирина Егоровна.
– Пушкин писал: «Тем легче нравимся мы ей».
– Ах, да какая разница! – досадливо воскликнула мать.
Вот такой – нетерпимой, себялюбивой – Ирина Егоровна гораздо больше походила на себя самое, и Настя задалась вопросом: куда же делась та влюбленная, робкая, трепещущая студентка?… Что же матери пришлось пережить, прежде чем она превратилась в столь знакомую Насте с самого детства «железную леди»?
– Вот, ты меня сбила, – капризным тоном пожаловалась мать. – О чем я говорила?
– Как ты возвратилась с юга в Москву.
– Ну да, вернулась… И на следующий день по возвращении помчалась в институт. Вся трепетала, как осиновый лист: я его увижу… И сразу же, утром, – увидела… Идет он мне навстречу, веселый, с друзьями – а на правой руке, на безымянном пальце, у него – золотое кольцо!…
– Да ты что! – непроизвольно ахнула Настя.
– Да-да, – покивала мать. – Ну, он меня увидел – в лице изменился… Ребятам что-то бросил, подошел ко мне. Ухмыляется: «А я вот женился». Меня как будто обухом по голове ударило. Я стою, не пойму, что происходит, – и все надеюсь, что это шутка, вот сейчас он скажет, что это розыгрыш, что он просто пошутил… Ведь совсем недавно, летом, он такие слова мне говорил, таким нежным был… А он начал что-то лепетать: о невесте в своем Камышине, что у них свадьба давно намечалась, и он не мог нарушить слово… Что он меня, дескать, всегда любил и всю жизнь будет помнить… Что, мол, то время, что мы провели вместе, – лучшее в его жизни… В общем, нес обычную мужскую галиматью – у меня все в голове плыло, я и не поняла половины… Повернулась и убежала…
Настя сочувственно кивала, и на глаза ее наворачивались слезы.
«Да, мужики – мастера бить по самому больному», – подумалось ей, и сразу вспомнился эпизод из ее собственной жизни: подонок Валера, оскорбивший ее на маскараде в университете…
А мать продолжала свой рассказ:
– Не помню, как я добралась в тот день до дому… А вернулась – у меня сразу температура подскочила… Жар… Не знаю, что это было: грипп, простуда – или просто нервы… В общем, я провалялась целую неделю – в буквальном смысле в бреду, в горячке… А потом мать потащила меня к своей врачихе…
– Помню ее, – кивнула Настя. – Она мне еще о Николеньке первой сказала…
– …И та поставила мне диагноз, – мать метнула короткий строгий взгляд на Настю: как смеет та ее прерывать. – Диагноз был простой: беременность, шесть недель.
Ирина Егоровна вздохнула.
– Ну а что родители? – поинтересовалась Настя.
– Мать сначала просто вздохнула: «Нагуляла…» А вечером они устроили совместно с Егором Ильичом семейный совет. Решали, что со мной делать. Отправить на аборт? Женить на «подлеце» насильно? Стереть в порошок соблазнителя? Исключить его из комсомола, выгнать из института, отправить в армию, в дисбат!… Но я сама уже к тому вечеру все для себя решила. Решила ясно, твердо и бесповоротно. Мне сразу стало так легко и спокойно-спокойно – и поэтому я себя с этой позиции никому уже не давала сбить. Итак, я постановила: во-первых, буду рожать. В любом случае. Одна, с мужем – неважно… А во-вторых, я не унижусь до того, чтобы сводить счеты с подлецом – тем более с помощью отца или парткома. Пусть он живет как хочет, и господь ему судья!…
Глаза Ирины Егоровны гордо сверкнули.
– Ну а все, что случилось дальше, ты знаешь. – Мать усмехнулась. – В мае следующего года родилась ты. И мои родители, твои бабка с дедом, так никогда в жизни и не узнали, кто на самом деле твой отец. Хотя мать не раз ко мне с расспросами подступалась… А с ним самим, подонком, мы никогда в жизни больше даже и не разговаривали… Когда мы в тот год встречались вдруг в коридорах в институте – а у меня уже пузо, извините, на нос лезло, – он отворачивался и бочком-бочком прошмыгивал куда-то в сторонку… А с апреля шестьдесят пятого года, как я в академку ушла, мы и не виделись больше никогда… И хотя меня подговаривали – и Люсьена, и другие девчонки: написать на него заявление в комитет комсомола, навсегда испортить ему жизнь – я до этого не унизилась… И парни наши ему хотели темную устроить – да только я им тоже строго-настрого запретила… Не стоил он больше ни моего внимания, ни чьего-нибудь внимания вообще! И мести тоже не стоил!…
– И ты не знаешь, – после паузы осторожно спросила Настя, – что с ним, моим отцом, дальше стало?
– Отчего ж не знаю, – усмехнулась Ирина Егоровна. – Знаю.
– Ну и?…
– Не «нукай», – строго сказала мать. – Приезжал он сюда, в Москву, на встречу однокурсников. В восемьдесят шестом году, на двадцатилетие окончания института. Из своего Камышина приезжал. – Губы Ирины Егоровны презрительно искривились. – Я сама его не видела, но мне про него Люсьена рассказывала… И не узнала б его, говорит, настолько Эдик переменился. Толстый стал, лысый, с золотыми зубами… Однако все те же ужимки, гитара, песенки – да только смотрится это теперь, не в двадцать лет, а в сорок, очень смешно… Женат он все на той же… На нашей, – мать презрительно хмыкнула, – разлучнице… Он показывал Люсьене ее фотографии… Толстая, старая корова, поперек себя шире… Она у него на ткацкой фабрике работает, мастером смены. А сам он – заместитель начальника СМУ. Есть у них двухкомнатная квартира в панельном доме, дачка шесть соток, автомобиль «Запорожец»…
Мать язвительно фыркнула.
– Тихое провинциальное счастье… Ну и двое детей у него. Уже взрослых… Однако они вместе с ними живут – в той самой двухкомнатной панельной конуре… Могу себе представить!… Дочка у него имеется – так сказать, твоя сводная сестра… И родилась она на несколько месяцев позже тебя, в июне шестьдесят пятого…
– Значит, он…
Настя не договорила, испугалась реакции матери. А хотела она сказать, что отец, выходит, в одно и то же лето и ее, Настю, зачал… И от совсем другой женщины – ее сестру…
– Ну да. – Мать поняла Настину мысль, усмехнулась. – Папаня твой – настоящий бык-производитель… Был… – Она презрительно хмыкнула. – Имеется у него также сын, на четыре года младше тебя – стало быть, двадцати одного года от роду… Люсьена мне говорила: жаловался Эдик на свою жизнь… Недружно, говорил, они живут: и с женой, и с детьми. Собачатся. Дочка все замуж никак не выйдет… Сын уже за воротник закладывает… В общем, не случилось ему в жизни счастья… Бог – или какая там есть наверху высшая сила? – его за меня покарал…
– А про тебя? Про тебя-то он что, не вспоминал? – поинтересовалась Настя.
– Ну еще бы не вспоминать! – горделиво и злорадно усмехнулась мать. – Еще как вспоминал!… Как подвыпил, стал плакаться Люсьене: ах, какой он дурак был, какую девушку упустил… Как он жалеет… И по ночам, дескать, я ему снюсь… Все телефончик мой у Люсьены выспрашивал – да она ему не дала… Еще не хватало! Пусть, старый провинциал, локти себе теперь покусает…
– Что же ты, мама, никогда мне про него не рассказывала? – с легким упреком спросила Настя. – Даже когда я уже взрослая стала?
– А зачем это? – Немедленно ощетинилась мать. – Чтоб он приезжал сюда, в мою квартиру?… Чтобы детей этих несчастных – твоих, с позволения сказать, сводных братьев-сестер – сюда, к нам в Москву, привозил?… Знаю я этих провинциалов!… Их мне тут еще не хватало!
«Да, – подумала Настя, – теперь понятно, почему ты, мать, так, в штыки, приняла моего Арсения… Ожегшись на своем молоке – ты дула на мою воду…»
Но… Вслух Настя ничего не сказала. Не время сейчас спорить и выяснять старые обиды.
Все-таки мать – ее мама! – умирала.
Умирала от рака.
…Когда Настя вернулась домой, Арсений не спал. Он никогда не ложился, пока она не возвращалась – когда бы это ни было: в одиннадцать вечера, в час или в два ночи…
Вот и сейчас: он сидел на кухне, курил, как паровоз, – лагерную «Приму», пил дочерна заваренный чай «Бодрость» и стукотал что-то на машинке. Делал вид, что страшно увлечен работой. Даже головы не поднял, когда она хлопнула входной дверью и заглянула на кухню из коридора. Но она-то видела: на самом деле он ждет. Ждет и волнуется… И в ее сердце, измученном рассказом матери, торкнулись любовь, нежность – и радость: он ждал – ее, и волновался – из-за нее, и не спал – из-за нее…
Сенька сделал вид, что с трудом отрывается от работы, словно бы нехотя поднял на нее глаза. (А она видела: неправда, неправда! Все это игра! На самом деле он рад. Чертовски рад ее видеть!)
Арсений буркнул:
– Чего ты так долго?
– Как Николенька? – ответила вопросом на вопрос Настя.
– А что ему сделается! – с наигранным неудовольствием нахмурился Арсений. – Спит.
– Покормил?
– Нет, – язвительным тоном отвечал Сеня. – Чего это я его буду кормить?… Наоборот, я ему клизьму поставил. С патефонными иголками.
– Се-ня! – пытаясь быть строгой, прикрикнула она.
– Да покормил, покормил… – шутливо поднял руки вверх Арсений. – В слоника мы с ним играли… В слоника-папу и слоника-сыночка… Иначе б я кашу в него не впихнул… Что это за манера – играть за едой? – ворчливо продолжал Арсений. – Ты приучила… Странный обычай – любой ценой ребенка накормить! Дикий обычай, советский, нецивилизованный… Никто в мире детей насильно не кормит. Жрать захочет – сам поест…
– А ты-то ужинал? – спросила, уводя разговор в сторону, Настя.
Ей был мил псевдоворчливый тон вечерней перепалки. Она душой отдыхала, отмякала после всего горестного и жуткого, что навалилось на нее только что. После всего, что рассказала ей мать.
– Да ужинал, ужинал… – ответствовал Арсений. – Картошки вон себе нажарил.
Настю всегда поражала (и, признаться, радовала) полная неприхотливость Сеньки в еде. Он готов был есть что угодно – лишь бы утробу набить: картошку – так картошку, макароны – так макароны, а мог и попросту хлеба с солью намяться. Вполне объяснимая непритязательность – с его-то прошлым. И очень, честно говоря, ценная – по нынешним-то дефицитным временам.
– И тебе я картохи оставил, – продолжал Арсений, неофициальный Настин муж: супруг не венчанный, не расписанный… – Будешь шамать?…
И тут же, без перехода, наконец спросил:
– А где ты была? – И пристально посмотрел ей в глаза.
Под таким кинжальным взглядом не соврешь.
Настя не выдержала Сенькиного испытующего взгляда, отвернулась и тихо проговорила:
– У матери.
– Вот как? – холодно поднял брови Сеня.
– Да.
Лицо Арсения замкнулось. На нем отразилась целая палитра негативных эмоций: и брезгливость, и отвращение, и сдержанный гнев.
– У нее все плохо, – поспешила сказать Настя, чтобы оправдаться.
Она все равно почувствовала себя виноватой. Виноватой за то, что съездила к умирающей матери.
Из-за этого своего чувства вины (а она ни в чем на самом деле не виновата!) она разозлилась.
Разозлилась на Арсения.
– Мама умирает! – с вызовом заявила она.
– Ну да? – с усмешечкой переспросил Сеня.
– Да! Да! – выкрикнула Настя. – У нее рак!
Лицо Сени не выразило ни грана сочувствия. Напротив, на нем отразилось нечто похожее на злорадство. Ненависть Арсения к теще была глубока и неизбывна. И причины для подобной ненависти имелись. Сеня был уверен: именно по вине Ирины Егоровны он больше трех лет провел в тюрьме.
Эта история сличилась 11 марта 1985 года. В тот день родителей тещи убили, а их квартиру ограбили. В преступлении обвинили его, Арсения. Он был арестован и осужден и, только выйдя по амнистии, смог установить истинного преступника – им оказался шофер Капитоновых. Однако из дневника шофера следовало, что он был просто исполнителем, а заказчиком убийства выступила дочь потерпевших. Его теща Ирина Егоровна Капитонова.
Может быть, шофер врал. Может, он просто пытался на кого-то свалить вину. Но Сене-то от этого не легче! Три года вычеркнуты из жизни. Университет (с каким трудом он туда поступал!) так и не окончен. И навсегда к нему прилепилось клеймо бывшего зэка…5
Что, после всего этого он должен Ирине Егоровне еще и сочувствовать?
Настя заплакала. Она вдруг поняла: это только ее привилегия – плакать.
И больше ее мать не оплачет никто.
Разве что, может, первый муж Насти – Эжен.
Эжен… Подлец, предатель, сволочь. Высокомерный негодяй. Да и то: выдавит ли он из себя хоть слезинку?… Нужна ли Ирина Егоровна ему теперь?…
Да и, положа руку на сердце: даже она, Настя, – разве она не почувствовала нечто вроде облегчения, когда услышала, что мать скоро умрет?
От этой мысли ей стало еще горше, и она заплакала навзрыд, уткнувшись в висевший на крючке фартук.
Сеня и не подумал утешать ее.
Боже, боже мой! Да что же за жизнь прожила ее мать, что смерть ее не будет оплакана больше ни одним человеком?!
Арсений демонстративно ушел в комнату.
А Настя плакала. Плакала одна.
Плакала – и вспоминала другой рассказ матери.
Страшный рассказ…
* * *
– Тебе, конечно, не очень-то жаль меня? – Ирина Егоровна проницательно посмотрела Насте в лицо.
Настя вздрогнула.
– Что ты, мама, – пробормотала она.
И опустила взгляд, встретив угольки маминых глаз.
Да, она права.
Ей жаль – но не мать, а просто женщину – в общем-то, молодую и красивую… Которая по злой прихоти – чьей? бога? дьявола? – должна умереть в самом расцвете сил…
«Я сегодня весь вечер буду,
задыхаясь в табачном дыме,
мучиться мыслями о каких-то людях,
погибших совсем молодыми…»
Когда-то Настя плакала над этим стихотворением. Плакала оттого, что должны погибнуть какие-то совершенно неизвестные ей люди… И точно так же она сочувствовала бы сослуживице, подруге, соседке или героине газетной статьи… И матери она тоже сочувствует. Но той скорби, от которой сводит мозг и колет сердце, у нее все-таки нет.
Насте скорее было жаль себя. Девочку, которую мать родила от подонка. Девочку, все детство мучившуюся из-за того, что она всем мешает и никому не нужна.
Ирина Егоровна вздохнула, в глазах ее блеснули слезы. Она прошептала:
– Что ж… Я сама виновата.
– Ты не виновата ни в чем, – твердо сказала Настя. – Ты просто жила… Так, как считала нужным.
– Ладно, – отмахнулась мать. – Не утешай. Щадящего режима врачи мне не назначали.
Ее взгляд затвердел. Настю вдруг захлестнула волна жалости к ней – такой мужественной, сильной, умной.
«Я просто никогда не понимала ее. Просто не понимала – потому и не любила… А сейчас – уже слишком поздно что-то менять. Нужно просто дожить вместе с ней эти последние дни, недели – может быть, месяцы… Дожить – в согласии и любви. Пусть даже моя любовь будет не такой искренной, какой могла бы быть.
И Настя сказала:
– Что теперь говорить! Давай лучше еще чайку выпьем… мамочка.
Ласковое слово сорвалось с языка само собой. И Настя повторила, смакуя:
– Мамочка… мамуля.
– А ты знаешь, – задумчиво сказала Ирина Егоровна. – Я пытаюсь вот сейчас вспомнить… Твоя бабушка, Галина Борисовна… Я ведь тоже никогда не называла ее мамулей…
– Ну, бабушка такой строгой была, – попыталась пошутить Настя. – Мне вообще хотелось ее всю жизнь на «вы» называть.
– Не в этом дело, – не приняла ее шутки мама. – Рассказала бы я тебе… Ладно, потом… Ты правда чаю хочешь – или просто так сказала?
«Чего уж теперь из себя примерную дочку строить!» – подумала Настя. И спросила:
– А коньяк у тебя есть?
Мама усмехнулась:
– Врачи мне запретили… И пить, и курить. Решение, согласись, весьма своевременное. И принципиальное.
И достала из кухонного шкафчика бутылку «Наполеона» – почти пустую, на донышке с полстакана. Уверенным жестом разлила коньяк по стопкам.
«А раньше спиртное у нас в огромном количестве в баре стояло, – отметила Настя. – И никто его сроду не пил. Бедная мама!»
Появились на столе и сигареты – крепчайший «Кэмел» без фильтра. Пачка тоже была почти пустой – хотя раньше мать курила только в особых случаях. Красовалась при гостях с легкой коричневой сигареткой и, кажется, даже не затягивалась.
– Будешь? – Она протянула пачку Насте.
Сразу вспомнилось из детства: «Унюхаю, что от тебя табачищем несет, – из дома вышвырну. Поняла?!»
– Побалуюсь, – вздохнула Настя, вытягивая из пачки сигарету.
Они с Сеней уже месяца два не видели не то что «Кэмела» – даже болгарской «Стюардессы». Кашляли от невкусной и крепкой дукатовской «Явы».
– А я и так знаю, что ты куришь, – вдруг улыбнулась мать. – Тебя Николенька заложил.
– Николенька? – удивилась Настя. – Когда это он успел?
Ирина Егоровна прежде никогда не проявляла интереса к своему внуку.
После того как Настя переехала к Сене, Николенька видел Ирину Егоровну от силы пару раз. И Настю очень смешило, что мальчик называет бабушку на «вы».
– Я сегодня в садик к нему приходила, – мать с наслаждением затянулась. – Он сказал, что от меня пахнет «так же, как от мамы и папы». Эх вы, курильщики, – не удержалась она от упрека. – Мне-то уже все равно, а вы зачем себя травите?
Настя уже рот открыла – оправдываться, но мать ее остановила:
– Да ладно. Живите, как умеете… А знаешь, мы с Николенькой на «ты» перешли. И я обещала, что в зоопарк его свожу. И в цирк, на тигров. Ты ведь не против?
– Тебе, мамуль, просительный тон не идет, – усмехнулась Настя. – Веди его, конечно, куда хочешь. Только он тебя измучит – капризный стал…
– Ну, со мной, как ты помнишь, не покапризничаешь! – подмигнула ей Ирина Егоровна. И большим глотком допила свой коньяк.
«Я бы смогла ее полюбить! Смогла бы! – подумала Настя. – Только, наверно, уже не успею…»
И сказала, чуть не плача:
– Эх, мамочка… ну почему, почему ты раньше никогда так со мной не говорила?
– Дура я была, – припечатала Ирина Егоровна. – И педагог никчемный. Считала, что детей надо в строгости держать – чтоб они наших ошибок не повторяли.
– Но что же тогда получается? – воскликнула Настя. – Тебя же, ты говоришь, тоже в строгости держали. Ты бабушку и боялась, и слушалась… Совсем как я – тебя. Только все равно в восемнадцать лет…
– В подоле принесла, – спокойно закончила мать: договорила то, что не решилась произнести Настя.
– Да! В подоле! – Настя обрадовалась, что Ирина Егоровна докончила фразу, вертевшуюся у нее на языке. – Значит, должна быть какая-то другая педагогика! Зачем же нужно, чтобы ребенок боялся? Он родителей любить должен, а не бояться!
– Ну, Настя, повело тебя… – спокойно констатировала мать. – Не пей больше, раз не умеешь.
Она решительным жестом отобрала у Насти коньячную рюмку.
Кажется, ей хотелось допить самой – но Ирина Егоровна удержалась, выплеснула остатки коньяка в раковину.
– А про бабушку и дедушку твоих… Не хотела я тебе рассказывать… Но уж каяться – так каяться… Да и тебе знать полезно…
Ирина Егоровна вдруг встала. Резко повернулась, вышла из комнаты. Настя растерянно смотрела ей вслед.
Вернулась мать быстро. В руках – школьная тетрадка. Держала ее мать брезгливо, двумя пальцами. Настя с удивлением смотрела на ветхую, выцветшую от времени обложку. И на надпись вылинявшими чернилами:
...
«Тайный дневник Иры Капитоновой, 1964 год».
– Читай, – приказала мать. Швырнула тетрадку на стол и горько добавила: – Я бы и сама тебе все рассказала, но не могу. До сих пор не могу…
– Почему? – удивленно спросила Настя.
– Ты поймешь, почему. Когда прочувствуешь, – вздохнула Ирина Егоровна и закурила новую сигарету.
Настя пожала плечами. Не хочет рассказывать – не надо. Она осторожно, чтобы старая тетрадка не рассыпалась в прах, открыла ее и принялась читать.
Тайный дневник Иры Капитоновой