Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Настя Капитонова (№2) - Предпоследний герой

ModernLib.Net / Детективы / Литвиновы Анна и Сергей / Предпоследний герой - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Литвиновы Анна и Сергей
Жанры: Детективы,
Остросюжетные любовные романы
Серия: Настя Капитонова

 

 


Первые пару месяцев рыдала горше Николеньки – но, в отличие от него, не на людях, а втихаря, в умывалке. Печатать у нее не получалось, селекторная связь с кабинетом начальника в ее руках постоянно выходила из строя, и даже кофеварка все время ломалась. Шеф, разумеется, злился. Едко говорил: «Вроде бы взрослая женщина, а запомнить не может, на какие кнопки нажимать».

Настя переживала из-за собственной никчемности, а Сеня придумывал для нее миллионы успокоительных слов.

– Я ничего не умею! Ничего! – причитала Настя.

Что же за карма у нее такая: абсолютно никаких способностей! Ни к чему!

– Настя, не глупи! – вразумлял ее муж. – Чего же ты хочешь: секретарских курсов не кончала, опыта никакого!… Все у тебя получится!…

Муж снабдил ее учебниками по машинописи и предложил: вечерами, взамен никчемного телевизора, совместно учиться печатать «слепым» методом. Настя с радостью согласилась – и еще больше обрадовалась, когда поняла, что наука оказалась нехитрой и она схватывает ее даже быстрее мужа.

– Как ты быстро! – искренне восхищался Сенька, глядя, как лихо Настя лупит по клавишам.

Сам он «слепой» метод так и не освоил, зато у Насти дела быстро пошли на лад, и начальник ругаться на нее перестал. Даже сказал, что «секретарша-филолог – это для нашего издательства слишком хорошо». И предложил ей – в свободное от основной работы время! – редактировать рукописи.

Настя, конечно, испугалась: да кто она такая, чтобы править настоящих писателей! Она не раз слышала, как современные Толстые – Тургеневы являются к шефу с претензиями: «Ваши редакторы опять изгадили мою рукопись своими грязными лапами!»

«А вдруг мои руки они тоже назовут грязными?» – переживала Настя.

Но Сеня твердо сказал:

– Не трусь. Главное – ничего не вычеркивай. А ляп увидишь – перепиши своими словами. Чтобы смысл был тот же, но – грамотней.

– Да какие там ляпы, – пробормотала Настя. – Это ведь писатели, они, наверно, знают, что пишут…

Сенька только хмыкнул:

– Ого-го!… Еще увидишь, на что способны эти писатели!

Настя увидела – очень скоро.

– Похоже, они и средней школы-то не закончили! – удивлялась она. – Падежи путают. Или вот, послушай: «В темноте тучи было не разобрать ни рук, ни голов».

Но Настя посмеивалась над писателями только в кругу семьи. А с их рукописями обращалась по-настоящему осторожно. Чтобы не обидеть, не оскорбить ранимые души. Изо всех сил старалась не вычеркивать явную глупость, а переписать ее хоть как-то. Высшим пилотажем считала, когда писатели говорили: «Эта ваша Настя в моей рукописи и не поменяла ничего…»

Шеф, конечно, был доволен. А Настя – по-настоящему счастлива. Впервые у нее появилось дело, которое она делает хорошо. Лучше других! Начальник стал все чаще ее хвалить, да и ее зарплата в семье совсем не лишняя. А главное – уверенность в себе появилась (как ведь ее, заразы, раньше-то не хватало!).

А теперь к ней даже гений-Сенька обращается – просит свои журналистские материалы отредактировать. И Настя – ничего, справляется, говорит ехидненько мужу:

– Как это: «В ночи призывно горела бензоколонка»? Пожар там у них, что ли?

Муж оправдывается:

– Ну, это… витрина у них светилась.

– Вот так и напиши: «Светил огонек бензоколонки», – важно советовала Настя.

А Сенька чмокал ее в нос и искренне говорил:

– Умничка ты моя! Вот повезло мне с женой: и красавица, и хозяюшка, а уж редактор какой!

И Настя млела от его похвал и неуверенно спрашивала себя: «Неужели у меня теперь все в жизни будет хорошо?»

Подозрительно как-то, когда все идет так складно…

Однако – тьфу, тьфу, тьфу – слава богу, ничего такого не случалось. Николенька в своем спецсадике чувствовал себя прекрасно. Сеня вечерами спешил домой – часто с букетом, а два раза в месяц – с приличной зарплатой. И Настина карьера шла в гору – шеф прозрачно намекал, что с осени она займет должность ведущего редактора.

Поэтому пришлось согласиться: наконец-то и в ее жизни все наладилось.

Наконец-то она, Настя Капитонова, по-настоящему счастлива.


…И вот в один из таких счастливых, безмятежных дней той весны Насте вдруг позвонила мать.

Позвонила – и безапелляционным тоном потребовала немедленно приехать к ней.

Настя послушалась – безоговорочно, как в детстве.

Ехала и злилась: «Что там еще ей в голову взбрело?» И прикидывала, как будет отбиваться от мамашкиных претензий.

Однако разговор пошел совсем не так, как представляла Настя.

– Я умираю, – сказала мать, когда дочь приехала в ее квартиру на Большой Бронной.

Произнесены эти слова были настолько просто, безыскусно и спокойно, что Настя тут же с ужасом поняла: это – правда.

Мать не сразу ошеломила дочь страшной новостью. Сперва проводила Настю на кухню, усадила, налила чаю.

Ирина Егоровна была, как всегда, величественной и спокойной. Никакого надрыва. Никакого трагизма. Однако выглядела она ужасно. Всегда тщательно следившая за собой, мать обычно смотрелась лет на тридцать пять (вместо своих сорока трех).

Теперь Настя была поражена происшедшей с ней переменой. Перед ней предстала женщина глубоко за пятьдесят, старая и больная. Мешки под глазами. Растрепанные полуседые волосы. Исхудавшие, костистые руки. Желтое, иссохшее лицо.

– Боже, мама, – выдохнула Настя. – Почему… Почему ты вдруг так решила?… Что с тобой?

– Рак, – спокойно ответила та, и короткое слово прозвучало как приговор. И припечатала – словно подвела черту под собственной жизнью: – У меня рак мозга.

– Боже мой… – пролепетала Настя. – Но… Но это же лечится… – Оглушенная вестью, она сама не верила в то, что говорит.

– Не в моем случае, – безапелляционно отрезала мать.

– Кто тебе сказал?

– Все. Сказали – все. Врачи в «Кремлевке». И в Онкоцентре. И сам академик Блохин.

Мать сидела напротив Насти за кухонным столом. Ее лицо, необычайно постаревшее, было как всегда спокойным.

Настя неотрывно смотрела на нее. Ирина Егоровна умела быть беспощадной. И к окружающим, и к самой себе. Она не признавала полутонов и всегда называла вещи своими именами. «Неудивительно, что именно матери врачи рассказали правду, – мелькнуло у Насти. – И о диагнозе, и о прогнозе. Рассказали – хотя никогда никому не рассказывают. И всех утешают… Но… Это же моя мать… Она заставит признаться кого угодно…»

Еще вчера Насте казалось, что она никогда в жизни больше не увидит мать. И даже нисколько не огорчится, когда вдруг узнает, что та – умерла. Слишком сильна была ее злость на мать. Злость и обида.

«Она искалечила мне всю жизнь», – считала Настя. И имела на то основания.

Но вот теперь, видя потерянное, опрокинутое лицо матери, она вдруг испытала к ней беспредельную жалость.

Или, может, причиной тому была знакомая с детства обстановка? Предметы, звуки и запахи? Отдаленный рокот редких машин, проезжавших по Бронной… Старая сахарница красного стекла с надписью «RIGA»… Запахи квартиры… Родной квартиры и кухни… И – матери…

– Давай-ка я налью тебе еще чаю, – с удивительной, несвойственной ей сердечностью проговорила мать. И добавила: – Мне надо тебе многое рассказать. Во многом признаться… Ешь конфетки. Вот «Мишки» – кажется, твои любимые?


За полгода до описываемых событий

Декабрь 1989 года. Чехословакия. Прага

За полгода до этого разговора между Настей и ее матерью, Эжен Сологуб, официальный супруг Насти Капитоновой, перешел Уездову улицу. По ней катились такие же, как в Москве, трамваи производства ЧССР – вот только улица была совсем другая: с чистой брусчатой мостовой и вымытыми витринами, за которыми были выставлены товары: и колбасы, и одежда… А встречные люди – куда красивей одеты, чем москвичи, и имели они совсем иное, несоветское, выражение лиц – европейское и куда более расслабленное.

«Они уходят от нас, – с горечью и оттенком злобы подумал Эжен. – Да они никогда и не были нашими. Мы их заставляли быть нашими… Загоняли в соцлагерь, а они только притворялись, делали вид, что они – с нами… Чужие они, эти чехи, чужие… Враги! Только и думали всю жизнь, как от нас улепетнуть. И вот сейчас, радостные и счастливые, – уходят…»

«Впрочем, от нас и собственная страна уходит… Предатели, предатели! – Уже с несдерживаемой злобой подумал он, теперь имея в виду Горбачева и его компашку, заварившую в стране такую кашу. Кашу, которую ни сам Горбачев, ни кто другой не умел расхлебать. – Сволочи! Наемники ЦРУ!… – Злоба вдруг захлестнула Эжена – с такой силой, что на секунду стало трудно дышать. – Разваливают Союз, разваливают соцлагерь!… Раздаривают западникам все, за что отцы и деды воевали, за что крови не жалели! За тридцать сребреников продаются янки!… За сладкие речи страну дарят, за комплименты и премии!…»

Сердце яростно забилось от ненависти, в глазах потемнело, и Эжену пришлось даже остановиться, несколько раз глубоко вздохнуть, чтобы привести себя в норму. Нет, нет. Стоп. Сейчас не время для эмоций. Сейчас ему надо быть хладнокровным и ловким. И расчетливым. Слишком многое значит – и для него, и для всего их дела – предстоящая встреча. Слишком многое поставлено на карту.

Усилием воли Эжен успокоился, привел свои мысли в порядок. Приступ злобы отступил.

Он поднялся по ступенькам к фуникулеру, следующему на холм Петржин. По ходу проверился в витринах фуникулерной остановки. За ним никто не следил. Впрочем, его контрагент гарантировал, что никакой слежки не будет. Слишком высокое место занимал тот в чехословацкой партийной иерархии. Слишком многое зависело от этой встречи. Для него, чеха, прежде всего.

Впрочем… Впрочем, никогда ни в чем нельзя быть уверенным… В наше время – тем более… И место встречи вполне могут слушать… Слушать, и писать, и наблюдать… Наблюдать может кто угодно… И чехословацкая «беспека», и коллеги из КГБ или ГРУ, и «штази», и «цэрэушники»… Слишком важные дела предстоит сегодня Эжену обсудить с агентом.

Эжен помнил расписание фуникулеров. Он вошел в павильон остановки как раз в тот момент, когда вагончик стоял с приветливо распахнутыми дверями, готовый к отправлению.

Эжен вскочил в фуникулер. Через секунду двери закрылись и вагончик потащился наверх в гору.

В вагоне никого не было. Не сезон. Декабрь – совсем не время гулять в парке на холме Петржин. В другом, первом вагоне притулилась парочка. Они сидели, обнявшись, спиной к Эжену. Девушка доверчиво прильнула к плечу парня.

На секунду Эжена пронзила зависть к незнакомому чеху.

Настя никогда так ласково и безоглядно не припадала к его плечу.

Настя… Предательница, изменщица… Она никогда его не любила. И тщетной оказалась его попытка приручить ее. Приучить к себе.

Сколько волка нм корми – он все равно в лес смотрит. Вот и она, Настена, – сколько ни привозил он ей заграничных шмоток, ни дарил бриллиантов – при первой же возможности ушла на сторону.

Сделала ноги. Оставила его, Эжена, с рогами.

«Ну ничего, – подумалось ему. – Мы еще посчитаемся. Она у меня еще попляшет. И он, этот ее злосчастный любовник – Арсений, – тоже. Они оба будут молить меня о пощаде. На коленях молить о прощении».

Фуникулер медленно катил в гору. Справа от него тянулась Голодная стена. Стена, ведущая из ниоткуда в никуда. Стена, никого ни от чего не защищающая.

Карл Четвертый повелел ее строить, чтобы спасти своих соотечественников, этих несчастных «кнедликов», от голода. Нет чтобы просто раздать им хлеб – как это сделал бы нормальный русский монарх, вроде Алексея Михайловича. Так нет!… Карл заставлял народ возводить никому не нужную стену – а по вечерам наделял голодных строителей пайкой за проделанную работу.

Этакая милостыня с воспитательными целями.

Вдали, за Петржином, за Голодной стеной, возвышался своими зубцами Град. Пражский кремль, в который вот-вот, похоже, въедет этот диссидент и подонок Гавел.

Советская власть в Чехословакии не просто шатается. Она держится на волоске и вот-вот рухнет. Так же, как только что рухнула в Румынии.

Хорошо, что «кнедлики» – люди вялые, спокойные. Они расстреливать, как в Румынии, не будут. Да и КПЧ1 чехам не так сильно досаждала, как Чаушеску2 – румынам. Здесь все пройдет тихо.

Но все равно неразбериха – будет.

Вот он, Эжен, этой неразберихой и воспользуется.

Ланова драха3 доставила Эжена к конечной остановке. Парочка из соседнего вагона вышла. Она так ни на секунду и не разомкнула объятий.

Эжен не спеша покинул вагончик.

В парке было пустынно. Ни единого человека вокруг. Розы, главное украшение Петржинского парка, давно отцвели. Кусты были аккуратно подрезаны. То здесь, то там до сих пор валялись на земле полузасохшие алые лепестки.

Эжен не спеша пошел в гору по парковой аллее. Неподалеку маячила росхледна – смотровая вышка: кривая и маленькая копия Эйфелевой башни. «Она в точности, как и вся эта Прага, – усмехнулся про себя Эжен. – Кривая и маленькая копия Парижа».

Парочка из фуникулера куда-то исчезла. Уже целовалась, наверно, где-то, дурея, на парковой скамейке.

Агент ждал Эжена, стоя лицом к мини-Эйфелевой башне. Он оказался маленького росточка, седой, в габардиновом плаще. Похоже, он прибыл сюда пешком со стороны Градчан.

Агент обернулся на звук шагов Эжена.

Лицо его оказалось знакомо. Его портреты часто печатали в «Руде право», а порой носили на демонстрациях.

– Здравствуйте, – учтиво поклонился агент. Он прекрасно говорил по-русски. Впрочем, иначе бы он не сделал карьеры в ЦК КПЧ.

– Добрый день, – улыбнулся Эжен.

Агент едва доставал ему до плеча.

– У меня не так много времени, – вежливо проговорил чех.

– Много и не понадобится, – сказал Эжен.

Они пошли рядом по песчаной дорожке вокруг мини-Эйфелевой башни.

– Все готово, – продолжил Эжен. – Вы можете начинать сегодня.

– Я хотел бы слегка подробно знать, – с акцентом произнес чешский функционер, – каким образом будет организован процесс.

– Открыто пять разных счетов в пяти различных западных банках. Все банки контролируются нами. Вот номера счетов. – Эжен протянул товарищу бумагу, где были записаны банковские реквизиты. – Вы переводите туда ваши, то есть партийные, деньги… Какова будет сумма?

– В районе десяти миллионов долларов.

– Прекрасно. Далее деньги в тот же день перебрасываются на несколько других счетов – в Лихтенштейне, на Кипре… Это делается для того, чтобы запутать следы. Чтобы скрыть место их происхождения… А на следующий день средства аккумулируются на одном из счетов в банке Цюриха. На номерном счете. К нему будете иметь доступ только вы.

Песок поскрипывал под ногами. Во влажном воздухе парок вырывался изо рта. Эжен с агентом сделали полный круг, обходя смотровую башню.

– Не только я один, – покачал головою чех. – Мои товарищи тоже. Надо предполагать, что чехословацкая компартия теперь перейдет на нелегальное положение. Нам будут необходимы деньги на продолжение борьбы с оппортунистами.

«Рассказывай», – усмехнулся про себя Эжен.

– На счет в Цюрихе будет переведена вся сумма? – поинтересовался чешский партиец.

– Вся, за вычетом наших комиссионных, – сказал Эжен.

А про себя добавил: «И еще кое-каких деньжат. Которые обеспечат мне спокойную жизнь. И спокойную старость».

– Я мог бы поинтересоваться величиной ваших комиссионных?

– Десять процентов.

Чех пожевал бледно-синими склеротическими губами.

– Не слишком ли велико ваше вознаграждение? – проговорил он.

Налетевший ветерок пошевелил венчик его седеньких волос.

«Зачем тебе вообще деньги! – подумал Эжен высокомерно. – Ты скоро умрешь». А вслух произнес:

– Вы можете найти других посредников. Например, американцев. Или МОССАД.

Чех криво усмехнулся, показав, что он оценил шутку.

– Вы не могли бы уменьшить сумму вашего гонорара? – тем не менее поинтересовался он. – Допустим, до восьми процентов?

«По этой причине они и лучше нашего живут, – мимолетно подумал Эжен. – Потому что за каждую крону удавятся».

– У нас есть один литературный герой, – произнес он, – который говаривал: «Торг здесь неуместен».

– Я знаю этого героя, – серьезно кивнул чех. – Его звали Остап Бендер… Каковы реквизиты моего конечного счета в Цюрихе? Пароль доступа?

– Вам сообщат это по обычным каналам связи. Сегодня же.

– А какие я имею гарантии, что здесь не будет происходить ошибки или обмана?

– А каких вы хотели бы гарантий? – пожал плечами Эжен. – Заверенного письма лично от Горбачева?

– Я оценил вашу иронию, – сказал чех. – Жалею, что у нас действительно нет выбора и времени, чтобы обратиться к кому-то еще. И получить более приемлемые условия. Как видите, я являюсь весьма откровенным с вами.

– Как и я – с вами, – слегка поклонился Эжен.

– Мне остается лишь надеяться на порядочность наших советских братьев. И – на вашу личную порядочность.

– Мы друзей в беде не оставляем.

– Я сегодня же начинаю переводить деньги.

– И это правильно.

Чех закусил губу, отвернулся и быстро зашагал по парковой дорожке прочь от Эжена. На ходу он вытащил из кармана плаща черный берет и нацепил его на свой седо-лысый череп. Глядя на удаляющуюся фигуру чеха, Эжен подумал, что тот похож не на одного из руководителей государства, а на провинциального бухгалтера. Впрочем, он, видимо, по своей сути и являлся.

Эжен пошел по направлению к фуникулеру. Вагончик пойдет вниз через пять минут.

Операция с чехом – если она выгорит, конечно, – должна сделать лично его, Эжена, богачом. Речь идет не о тех комиссионных, за которые торговался чех. Те комиссионные пойдут в спецфонд его службы. Ему лично от них не перепадет ни черта. Разве что премия в двести-триста инвалютных рублей.

Но он разработал комбинацию по переброске денег так хитро, что не все они дойдут до адресата, в тот самый цюрихский банк на имя чеха. Кое-что достанется и ему, Эжену. И очень весомое «кое-что». Даже при условии, что ему тоже придется делиться. Все равно: пятьсот тысяч долларов – это неплохая сумма. Ею можно и поделиться – с хорошим человеком. А потом жить долго и счастливо. И исполнять все свои прихоти.

А когда чех поймет, что его слегка пощипали, он уже не будет иметь никакой власти. Нигде – ни в Чехословакии, ни в Союзе. И никаких его жалоб никто рассматривать не станет.

Да и не будет он жаловаться.


…Эжен спустился вниз на фуникулере. Не спеша дошел до трамвайной остановки, сел в вагон. На углу митинговала небольшая кучка людей. Развевались чешские знамена, вздымались кулаки. Народ слаженно, но негромко скандировал: «Гавел – до Град! Гавел – до Град!…»4

«Кричите-кричите, – усмехнулся про себя Эжен. – Пешки. Оппортунисты. Быдло… Пушечное мясо… Смазка на колесах истории… Все равно настоящая власть, как и настоящие деньги, опять пройдет мимо вас…»

Настя

Весна 1990 года

Настя сидела с матерью на кухне в их квартире на Большой Бронной – в квартире, от которой она уже успела отвыкнуть. За то время, пока они не виделись, в жилье не произошло никаких перемен.

Перемены произошли в матери. Когда они встречались последний раз, год назад, Ирина Егоровна была цветущей, полной сил женщиной. Теперь перед Настей сидела высохшая, болезненная почти старуха.

– Сиди и слушай, – строго, как всегда, сказала мать. И начала: – Я никогда и ничего не рассказывала тебе о моем детстве…

– В самом деле, – вздохнула Настя.

– Постарайся меня не перебивать, – отрезала Ирина Егоровна, и Настя подчинилась.

Так всегда, всю жизнь было у нее с матерью: та командует – Настя беспрекословно покоряется.

– На то, чтобы не посвящать тебя в подробности, у меня имелись свои причины, – внушительно продолжала мать. – Я не могу утверждать, что мое детство и юность были безрадостными. Но… Имелось в моей жизни одно обстоятельство, о котором мне никогда, ни в коем случае, не хотелось рассказывать… Одна тайна… Даже, вернее, две… Но теперь… Теперь, когда я ухожу, я сочла, что ты должна знать… Знать – все… Впрочем, – мать вздохнула, – я буду последовательной… Знаешь, при каких обстоятельствах ты, Настя, появилась на свет? – спросила мать строгим голосом.

– Н-ну… – на мгновение смешалась Настя.

Она снова почувствовала себя неловко – как и почти всегда, когда она общалась с матерью. Она опять боялась ошибиться. Сказать или сделать что-нибудь не так. Она снова попала под ее влияние. И для этого ей хватило всего-то каких-нибудь получаса.

– Ты встретила моего отца в Сибири… – неуверенно произнесла Настя. – В студенческом стройотряде… Это была случайная встреча…

Все время, пока Настя осторожно – словно по минному полю шла – говорила, Ирина Егоровна смотрела на нее испытующе, строго.

– И ты больше ничего не знаешь? – выстрелила она вопросом.

– Н-нет…

– Никогда не слыхала? Не догадывалась? – Мать продолжала выспрашивать, пристально сузив глаза.

«Да что ж это за допрос такой!… – в сердцах (однако же про себя) воскликнула Настя. – Я взрослая женщина!… Мы с ней давно на равных!… Почему же я до сих пор ее слушаюсь?!»

Однако воля матери и ее авторитет были настолько велики, что, несмотря на внутренний бунт, Настя покорно, как школьница, проговорила:

– Нет. Я ничего не знаю. Не слышала. Ничего и никогда.

– Да, с твоим отцом мы действительно познакомились случайно… В Сибири на стройке, – сказала Ирина Егоровна. – И познакомились, и, – она усмехнулась, – полюбились… Представь себе: палатка на берегу Енисея… Большая, солдатская, с деревянным настилом на полу… Двадцать кроватей, двадцать тумбочек… Закуток для нас, четверых девчонок… Он был огорожен от мальчишек фанерой… Ночи холодные. Резко континентальный климат. Красноярский край… Порой, чтобы не замерзнуть, мы спали, укрывшись матрацами, а на головы надевали ушанки… Зато днем – жарища… Сорок градусов…

– Господи, тебе же тогда всего восемнадцать лет было! – воскликнула Настя. – Как же тебя родители-то отпустили!…

– Об этом, Анастасия, – строго сказала мать, – я расскажу тебе позднее.

И продолжила:

– Мы с девчонками на кухне работали… Поварами, посудомойками, раздатчицами, уборщицами – всеми сразу… Мальчишки построили для кухни и столовой грубо сколоченный деревянный навес… Плита, раковины, прилавок – раздача… А рядом – длинный стол, где обедали-ужинали парни… И все это – на берегу Енисея, широкого, стремительного…

В голосе матери прозвучали мечтательные нотки. Настя украдкой глянула на нее – и поразилась. Глаза Ирины Егоровны, всю ее жизнь цепко выхватывающие, замечающие в окружающем мире любую мелочь – сейчас, чуть ли не впервые на памяти Насти, оказались словно бы развернутыми внутрь себя – навстречу собственным воспоминаниям.

– …Парни наши строили совхозный коровник, – продолжала мать. – А мы, четверо девчонок, кашеварили. Были «поварятами» или «поварешками» – как нас ласково называли ребята… Непростое дело, знаешь ли, – накормить двадцать мужичков, да еще занятых тяжелой физической работой. Поворочай-ка котлы, да перечисть двадцать кило картошки, да перемой посуду, да подмети, полы надрай, столы вытри…

В голосе матери зазвучал привычный для Насти назидательный тон. Вот, мол, какая я была работящая – не то что некоторые (как Настя!). Впрочем, Ирина Егоровна тут же спохватилась и опять перескочила на ностальгическую ноту:

– Мы с девчонками дежурили по двое. В день дежурства вставали в четыре утра, а до рассвета уже успевали приготовить кашу к завтраку, мясо для бульона вариться ставили… В шесть – подъем для всех, линейка, завтрак… А потом мы крутились на кухне день напролет, до позднего вечера… Сварим обед, раздадим, посуду помоем – а там уже и ужин готовить надо… Так и день проходит… И вот все уже спят, а ты за полночь или картошку чистишь, или котлы драишь… А я ведь домашняя девочка была – как посуду, допустим, мыть или ту же картошку чистить – и представления не имела… Все у меня, особенно поначалу, получалось хуже, чем у других девчонок, медленней, чем у них… А по утрам я просыпалась – и буквально пальцы не могла разогнуть, так их наламывала за день…

Но не могла же я позволить, – глаза Ирины Егоровны гордо сверкнули, – чтобы кто-то заметил, что я делаю что-то плохо! Или тем более покритиковал меня на собрании отряда!… Я старалась, училась, подтягивалась…

«А я и не сомневалась, что ты старалась изо всех сил», – подумала Настя.

– Смену свою кухонную, – продолжила мать, – я сдавала обычно в четыре часа утра, ровно через сутки, как заступала… На сон в течение этих суток времени ни секундочки не было… И после пересменки я засыпала как мертвая… Один раз даже до палатки дойти сил не было. На обеденной скамейке уснула. Меня в шесть утра ребята разбудили, до палатки довели… Смеху было… Зато весь следующий день дежурные отдыхали… Отсыпались – нам, поварятам, даже послабление делали, разрешали на линейку не вставать… А потом можно было в день отдыха, счастливый день, помыться, простирнуть кое-что для себя, письмо домой написать… Искупаться в Енисее…

Настя никогда не слышала ни единой подробности о том, как мать работала в стройотряде. Знала (непонятно откуда, но знала), что в семье эта тема – табу. Ни сама мать, ни бабушка с дедом никогда о том эпизоде в жизни Ирины Егоровны не распространялись.

– Первое время мне очень тяжко было, – продолжала рассказывать мать. – Я плакала, страдала… Даже предательские мысли закрадывались: убежать из отряда… Больной прикинуться… Но потом, недели через две, я втянулась, привыкла. Появилась гордость за себя и свой труд… Думалось: вот я, комсомолка, занята общественно полезным делом… Мне еще только восемнадцать, а я уже приношу настоящую пользу своей стране… Это так все серьезно тогда казалось, так романтично… Я Маяковского вспоминала: «Это мой труд вливается в труд моей республики»… Мы тогда его безо всякой иронии цитировали, не то что сейчас… Шел шестьдесят четвертый год, еще Хрущева не сняли… Я вскоре даже научилась радоваться этой жизни, новой для себя. Очень приятно, например, было, когда парни искренне говорили нам после еды «спасибо»… Или когда хвалили именно мною приготовленные блюда… А купание в Енисее – холодном, быстром!… И звездное небо по вечерам – столько звезд, как там, в Сибири, я больше никогда в жизни не видела…

Мать сделала паузу, на секунду задумалась и добавила вмиг помрачневшим тоном:

– И не увижу больше никогда…

Настя поняла, что именно она имеет в виду: свою болезнь. Неизлечимую болезнь.

Ирина Егоровна тряхнула головой, избавляясь от наваждения, и вернулась к воспоминаниям:

– А по вечерам, когда темнело, все мы – весь отряд, двадцать человек – собирались у нас в столовой под навесом. Обсуждали итоги дня: кто как поработал, что предстоит сделать завтра… У нас ведь настоящая коммуна была: все, что мы зарабатывали, решили поделить поровну, без обид. Поэтому все и работать должны были изо всех сил. И никто не сачковал, не филонил, не отлынивал – стыдно было перед товарищами… Ну и как положено в коммуне, деньги у нас там хождения не имели… Да и покупать нечего было… А кому нужен был одеколон, или конверты, или зубная паста – просто брал из ящика с припасами… Ну и кормили мы всех до отвала… Я тогда даже иногда думала – всерьез ведь думала! – да вот он, настоящий коммунизм!… Может, мечтала я, такие же отношения – к работе, друг к другу – когда-нибудь наступят во всей стране? И каждый человек в Советском Союзе будет работать не за страх, а за совесть – потому что ему перед своими товарищами просто стыдно станет лениться?… А за свою работу – каждый будет получать бесплатно все, что ему нужно для жизни… И наступит настоящий коммунизм, о котором деды мечтали…

Мать иронично усмехнулась. Она смеялась над собой – молодой, наивной, глупой…

Потом продолжила, сменив тон:

– Ну, дальнейший ход исторических событий показал, что мои тогдашние мысли были не чем иным, как прекраснодушными мечтаниями… Наверно, для двадцати человек коммунизм еще можно построить… А вот для двухсот миллионов – не получается… Поэтому мы и дошли до жизни такой…

Настя слушала ее – и ждала. Она понимала, что пока материн рассказ не более чем предисловие, разбег на пути к главному. К тому, что она в действительности хочет рассказать – а дочь услышать: кто был ее отцом? Каким он был? Как у них все случилось? И почему у них не задалась жизнь вместе?

– Вечерами, – продолжала ностальгировать мать, – мы тогда все вместе сидели у костра. Пели песни. В основном неофициальные – тех авторов, кого потом назвали «бардами»: Окуджаву, Городницкого, Высоцкого… Впрочем, этих фамилий мы тогда и не знали… Просто пели под гитару – как народные песни…

Ирина Егоровна продекламировала:


«Я все равно паду на той,
на той единственной гражданской,
и комиссары в пыльных шлемах
склонятся молча надо мной…»

– Стихи читали – Рождественского, Евтушенко, Вознесенского… «Свисаю с вагонной площадки – прощайте…» Молодыми все они, тогда, эти поэты, были… И мы – молодыми…

Глаза матери – обычно жесткие, стальные – повлажнели.

Настя чуть ли не впервые видела ее такой: размягчевшей, потеплевшей…

Ирина Егоровна вздохнула.

– Ну вот… Был там, в отряде, среди мальчишек один… Красивый, стройный… Он много старше нас был, на четвертом курсе учился. Пел под гитару как бог – свои собственные песни, хотя он об этом никому не говорил, но мы-то знали… И стихи читал. И был бригадиром у мальчишек на стройке. И все, что он ни делал, как-то очень изящно, ловко у него получалось: и кирпичи класть, и в волейбол играть, и плавать… Все наши девчонки по нему вздыхали… Звали его Эдиком…

– Так вот почему я Эдуардовна… – проговорила Настя.

Мать метнула на нее строгий взор, и Настя пожалела, что опять влезла со своим замечанием.

– Эдик, – продолжала Ирина Егоровна, – с самого начала стал оказывать мне знаки внимания. Красиво, ненавязчиво… То букетик полевых цветов протянет за ужином через раздачу… То споет специально для меня – он это, конечно, в коллективе не афишировал, но я-то понимала – по его взглядам: поет он именно для меня… Потом он стал по ночам, когда я дежурила, приходить ко мне на кухню. Помогал. Картошку чистил. Хохмил. Пел для нас. Точнее – для меня… И я, и напарница моя, Люська, третьекурсница, хорошо понимали, – что для меня… А еще она, Люська, – Люсьеной ее по-настоящему звали! – общежитская была и надо мной взяла что-то вроде шефства… Предупреждала меня: «Осторожней ты с ним, Ирка, с красавцем!… Поматросит – бросит…» Так в итоге и получилось…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4