— Ощущаю неправоту свою… надо по-человечьи к ближнему своему… пятерых детей трудно… спрячьте ваши деньги…
Мент открыл Василию дверцу «жигуля», затем снял краги, зачерпнул из одной горсть купюр и протянул водителю.
— Вот, на свечечки…
Когда батюшка Василий вернулся домой, то оказалось, что на подношение можно было поставить триста тридцать пять больших свечей, а уж маленьких и не сосчитать…
Об этой истории, говорят, даже патриарх прознал, смеялся до слез, да, видимо, за анекдот посчитал.
В общем, жил Василий и по-крупному не тужил.
Но как-то проезжал по периферии столичный дьякон. Немолодой, да озорной, с такими же розовыми щеками, как и у матушки. Пожил в приходе с недельку, попитался, да и увез жену Василия вместе с дочерьми в Москву. Был скандал!.. Василий писал начальству о таком небывалом, случившимся с ним, но, видимо, у дьякона был блат в высших сферах. Руфь добилась церковного развода, вышла замуж за дьяка, и, венчанные, они приняли негласную аскезу на веки вечные. По всей вероятности, матушке не нравился интим вовсе, да и рожать не хотелось более, а дьякон, как отец пятерых несовершеннолетних детей, вскоре получил жирнющий приход в ближайшем Подмосковье. К тому же он являлся двоюродным дядей патриаршего секретаря.
После такого разорения семейного и удара душевного батюшка Василий отказался от прихода и вскоре прибыл на остров Коловец, где через три года послушаний был пострижен в монахи…
* * *
Владыка прилетел на остров только через три месяца, когда все уже и ждать перестали. Огромный белый вертолет с крестом на выпученном брюхе опустился на взлетную площадку, и из отворенной двери явился сам митрополит. Сначала, конечно, архимандрит и секретарь, а потом уж сам Владыка. Но на первых даже не очень и глядели.
Звонарь в порыве экстаза чуть не оборвал с колоколов языки. Звон стоял такой, что, казалось, налим в Ладоге поглушится и всплывет пузом.
Владыку, конечно, встречали всем маленьким островным миром. И вольнонаемные все, и братия, спешащая к трапу, дабы получить благословение, и даже рыбаки-браконьеры, с ног до головы в засохшей рыбьей чешуе, явились с дальней косы.
Хлебопека тетя Маша подталкивала своего слабоумного сына Вадика к Владыке, а убогий держался за руль велосипеда и кричал митрополиту:
— В Выборг поеду! За красной водой!
Он сошел к людям — высокий и костлявый, но благородный и благообразный. Не скупясь, протягивал руку с дивным перстнем на тонком сухом пальце.
Целовали жадно, лишь отец Иеремия, словно занедуживший внезапно, еле добрался до длани смиренного и сначала лбом, а уж потом губами ткнулся в черный камень перстня. Он очень хотел иметь такой же, но не перстень, а вертолет.
Всем сообществом чинно прошли к храму, где Владыка самолично служил и даже исповедал сына хлебопеки тети Маши.
На исповеди Вадик вновь поведал, что собирается поехать в Выборг.
— Зачем тебе туда? — подозрительно спросил Владыка. — Чай, здесь плохо живется?
Вадик не знал, что такое «плохо живется», а потому прошептал:
— За красной водой поеду…
Митрополит прочитал над убогим молитву, раздумывая про себя, что такое красная вода. Про ртуть красную слыхал, а вот про воду…
Сдавленно рыдала от счастья у храмовых дверей тетя Маша.
— Владыченька, — шептала. — Владыченька!..
Сейчас она особенно источала хлебный дух, так как к приезду начальства разрешили испечь белой булки вдоволь, переведя на нее весь яичный запас отца Гедеона.
Отец Гедеон единственный, кто не присутствовал на службе, и по наиважнейшей причине: присматривал за свиньями, коровой по имени Михал Сергеич и курами, которые обеспечили сегодня пекарню яйцами. А может быть, это и не кур заслуга, а петуха Мокия Второго, старого, как Вселенная, но топтуна редкого. И мыло хозяйственное жрет кусками — хоть бы хны!..
Присутствовал на службе и Николай Писарев. Его в подписанты не брали, поскольку не в постриге, да и вообще не информировали, по какой такой надобности на Коловец прибыло начальство. Послушник со счастливым простодушием молился и в конце службы целовался с братией троекратно. Он вовсе не чувствовал напряжения монахов, был смиренен и счастлив лицезреть Владыку.
Далее последовала трапеза, в которой принимала участие браконьерская рыба, выступая как в супе и во втором блюде, так и костями в густой бороде приезжего.
— Вкусна рыбка! — нахваливал митрополит, а отец Иеремия сидел гордый и красный от счастья.
По случаю праздника имелся и десерт — творог со сметаной.
— От Михал Сергеича, — прокомментировал Владыке настоятель.
— От какого Михал Сергеича? — вздрогнул бородой митрополит. Мелкие рыбные косточки посыпались вместе с булочной крошкой на пол.
— От нашей коровы. Ее зовут так — Михал Сергеич. У нее пятна на лбу, как… Хи-хи!
— Она же женского роду! — поморщился Владыка… Бывшего президента он уважал.
— Отец Гедеон! — позвал настоятель, учуявший недовольство. — Корову нареките женским именем! — и подложил митрополиту сметанки.
«А он дурак», — подумал Владыка, облизывая ложечку.
То же самое подумал об Иеремии и отец Гедеон, подписант письма. Корова не монах, чтобы ей другое имя выдавать.
— Сметанка тридцатипроцентная! — ластился настоятель.
У митрополита был очень высокий холестерин, и от слова «тридцатипроцентная» аппетит пропал. Потом пили чай, и ему напиток показался вонючим. Может, они воду прямо из Ладоги берут?
Обед закончился, и Владыку повели отдохнуть в настоятельские покои. Кстати было улечься на свежую постель и слушать завывание печки.
Отдыхая, митрополит вдруг вспомнил, как мальчишкой забрался на сосну и весь перемазался в ее смоле. Одежда так и не отстиралась… А еще он смолу жевал… Зубы вязли в ней, с трудом разжимались и были белыми, сахарными. А сейчас зубы не те, сейчас фарфоровые, подаренные американским Владыкой, когда с визитом были. Тоже белые, как сахар… Чего про смолу вспомнилось?.. Может, потому что на острове столько сосен?.. А может быть, по матери заскучалось, по ее рукам, красным, без конца стирающим и таким мягким, как тесто. Или смолы захотелось пожевать?
Смиренный не заметил, как задремал, а проснулся от сочного храпа архимандрита, почивающего за стеной. Зевнул, пошамкав губами, глубоко вдохнул, наслаждаясь запахом умирающей печки: вероятно, с шишечками… Бурлит смола на шишечках в печке, как янтарь цветом… Вспомнилось, как был простым монахом… Еще раз зевнул и подумал, что как ни неохота, но дело надо делать. Не ночевать же на острове! И бухнул локтем в стену, прерывая архимандритский храп.
— Не сплю я, — донеслось.
— Зайди! — окликнул Владыка.
Явился, как полковник в возрасте к генералу. Бойко, но с неловкостью в теле. Тряхнул под рясой грудями.
— Вот что, отец Варахасий, — не вставая с постели, размышлял вслух митрополит. — Мы каждого поодиночке вызывать станем! — И вдогон: — Скажи секретарю, чтобы начал вызывать с иеромонаха Василия!..
Пока звали монаха, Владыка зажег свечи и помолился немного, чтобы Господь позволил ему гневу не поддаваться.
Господь позволил, но человек не справился.
Иеромонах Василий вошел в настоятельские покои без страха, перекрестился, хотел было на колени да перстень целовать, но был остановлен властной рукой. Рука была белой в свечном свете и, взметнувшись, казалась то ли птичьим крылом, то ли заснеженной веткой.
Наткнулся на жест, словно в поддых ударили.
— Ты что же это, сын бесовский! — сощурил глаза Владыка и подался всем телом вперед, словно к броску готовился. — Ты что же это?!. Коммунист?!! — прокричал.
— Я…
— Помолчи лучше, — выскользнул из-за спины монаха отец Варахасий и шепнул в ухо, чуть было языком не лизнул: — Помолчи…
— Пусть говорит!!! — возопил митрополит. — Пусть отвечает! В партии был?!!
Василия шарахнуло.
— Да я в шестом поколении поповский сын!
— Так какого рожна ты письма партийные подписываешь?!
— Никаких партийных писем я не подписывал! — удивился Василий.
— Лучше сознайся, — шипел змеей архимандрит.
— Раздену! — пригрозил Владыка. — Раздену и…
Но тут вдруг гнев его куда-то исчез в мгновение одно, то ли дымком шишечным потянуло, то ли Господь помог, но митрополиту вдруг сделалось преспокойно, и он продолжил уже не так громко, чуть-чуть громыхая в груди, для солидности и важности, самую малость.
— Что же ты, отец на отца, бумагу состряпал?
— Так воровство, — развел руками Василий.
Он вдруг вспомнил жену Руфь и дочерей своих, на миг блеснул глазами из-за слезы, но, взяв себя в руки, обсох разом и подтвердил:
— Всюду воровство! Воруют!
— А доказательства? — попросил Владыка и зевнул без стеснения, показав американский сахар.
— Так вон они! — кивнул Василий на чугун.
— Где? — воззрился в угол митрополит.
— Где? — вторил отец Варахасий.
— Так в сейфе же!
— Я думал, печка это, — удивился Владыка, скакнул к сейфу, потрогал крест на двери, затем дверцу потщился открыть.
— А ключ?
— Ключ где? — рявкнул архимандрит и ткнул иеромонаха Василия большим пальцем в бок так, что тот чуть было не задохнулся.
Отпою, мелькнуло у Василия, вслух же он открыл, что ключ у настоятеля, а в сейфе деньги — доллары, пожертвованные финским обществом «Дружба с Коловцом».
— У них же марки? — удивился митрополит и распорядился звать настоятеля.
Иеремия явился в свои покои гостем, как будто первый раз в них оказался — все хлопал глазами непонятливо, делая вид, что не разумеет, о каком ключе речь идет.
— Да от сейфа, родимый, — терял терпение Владыка. — От сейфа.
Ключик вскоре нашелся, висел на шее под исподним.
— И зачем ты, родимый, распятие такое тяжелое носишь?
— Чтобы жизнь тяжелее стала… — грустно ответствовал настоятель. — Вериги, вот, думаю…
— Вериги… — попробовал на губах слово митрополит. — А ключ-то неподъемный!.. Шея у тебя, наверное, бычьей силы? — позавидовал. — Вериги — дело хорошее!..
Сам отпер дверь сейфа и открыл тяжелый чугун. Архимандрит наползал сзади, освещая нутро монастырского схорона.
Нашли полбутылки «Hennessy XO» в самом большом отделении, две какие-то бумаги-справки и четыре банковских упаковки внизу. Пустых. Более в сейфе ничего не содержалось. Паук еще только. Кого он там ловил в свои сети?..
Отец Иеремия продолжал делать вид, что не понимает происходящего, лишь крестился часто и тяжело вздыхал.
— Хороший коньяк, — оценил Владыка.
— Для непредвиденных обстоятельств содержу, — представил Иеремия. — Когда надо рыбки попросить у браконьеров… Для братии…
— Водки чураются, — решил митрополит. — Всяка тля теперь коньяки пьет!
Владыка знал о любви архимандрита к коньяку, а потому сказал, обращаясь к иеромонаху Василию, что, разумеется, не обо всех здесь находящихся речь идет.
— Головная боль когда, — продолжил настоятель.
— Ну-ка, рюмочку дай! — попросил Владыка и, налив до половины, выпил как лекарство от головной боли.
В душе помягчало, а из ноздрей коньячный дух вышел. По-старчески прочистил горло, вытащил из футляра крокодиловой кожи очки и водрузил их на нос.
— В самом деле! — прикрикнул. — У тебя что, солярки нет для генератора?
— Немного имеется, — ответил Иеремия. — Но самую малость лишь, для НЗ, если что случится…
— Запускай генератор! — распорядился митрополит, ни черта не разбирая даже в очках, что в бумажках написано. — Я завтра военных попрошу, они тебе с десяток бочек топлива подкинут!
— Вот спасибо, — почему-то невесело поблагодарил настоятель, достал мобильный телефон и вдруг как заорет в «Сименс»: — Ты что же меня перед Владыкой позоришь!.. Включай генератор! Глаза начальство портит, а ты соляру жалеешь!
«А деньги-то где? — с ужасом думал иеромонах Василий. — Ведь были же доллары! Идиотом выгляжу! Письмо выдумал, сотоварищей подвел… Всех отпою…»
Пока заводили генератор, и архимандрит выпил рюмочку. Полногрудый, он почему-то невесело подумал о том, что через три недели Великий Пост начинается, и выпил рюмочку еще.
Тут и лампочка задрожала, сначала неясным светом, потом разгораясь все более, вспыхнула двумястами свечами, так что у всех присутствующих фиолетовые круги в глазах поплыли.
— Однако, вечер совсем, — заметил Владыка в окошко выползающую со стороны Питера луну. — Торопиться надо, ночью не много налетаешь!.. Бьются все напропалую!
Взял бумажку и прочитал вслух:
— Дана Смирнову Валентину и подтверждает, что у вышеназванного венерических заболеваний не имеется! — Снял очки и поглядел вокруг. — Во как! Не имеется…
Взял вторую бумагу и уже про себя узнал, что гражданин Смирнов внес пай за кондоминиум на Васильевском острове в размере ста двадцати тысяч долларов.
Митрополит был очень умным человеком, связал справку о пае с банковскими упаковками и решил сделать вид, что ничего не разумеет в этих бумажках. Отложил, как не значащие много. Сорок лет во власти — он понимал, какой скандал может выйти, а поскольку в Православной и так, как в улье, все жужжало и гудело, счел полезным не афишировать в его епархии выплывшее воровство.
— Какой-то Смирнов, — развел руками Владыка. — Валентин… Вольнонаемный, что ли?
— Из бывших, — подтвердил Иеремия, покраснев так густо, что, казалось, кетчуп носом пойдет. — Уволен уже…
Митрополит знал, что Смирнов Валентин — мирское имя настоятеля, и как ни хотелось ему расправиться немедля с тем, у кого не обнаружено венерических заболеваний, разгуляться нервам не дал, лишь кивнул седой головой.
«Что же теперь будет?» — нервничал иеромонах Василий, глядя, как Владыка сворачивает бумажки и кладет их в карман.
Архимандрит выпил третью и накрепко закрутил бутылку пробкой. Почувствовал, что скоро в дорогу, оправил бороду и зло поглядел на Василия.
И тут монах упал на колени, перекрестился и замогильным голосом попросил, чтобы во всем винили его, что именно в его дурной башке созрел сей план, что готов нести любое наказание!
— Только не раздевайте! — взмолился он. — Не раздевайте! Могу только в послушании жить! Не раз-девайте-е!
Митрополит был суров, хоть и молчал — монаха с колен не поднимал, прощался с настоятелем.
— Принял ты нас, отец, хорошо…
Троекратно облобызались. Владыка щеки подставлял, а Иеремия, собрав губы гузкой, страсть выказывал.
— Накормил, напоил! Так держать!.. Сметанка у тебя отменная, — добавил, пока архимандрит Варахасий в свою очередь лобызался с хозяином. — Теперь проводи до вертолета!
На выходе из настоятельских покоев скосил глаза на иеромонаха Василия.
— Ты чего коленями клопов давишь! Вставай, со мною полетишь! — и Иеремии: — Документы вслед пришлете!
Уже взобравшись по лесенке к кабине вертолета, митрополит вновь спустился на землю и накрепко обнял одной рукой шею настоятеля, словно прощался с родным, а другой, с перстнем на пальце, скрытно от всех потащил настоятеля за четырехкилограммовый крест к земле, так что у того затрещало в шее, а в ухо смиренный словно металла влил:
— Сам уходи! Иначе вытравлю, как таракана поганого!.. Ишь, верига!..
Улетали под храмовый звон. Звонарь старался истово, как и в утро. Иеремия плакал, стоя на бетоне, махая поочеред руками вослед белой птице с крестом на брюхе. Плакал и Василий, забившийся в самый угол кабины вертолета. Иеремия лил слезы от счастья, от того, что пронесло от разоблачения ужасного и он вскоре поселится с Еленой Ивановной в кондоминиуме. А иеромонах Василий слезы проливал от горя, от страшащей неизвестности, ожидающей его в будущем времени.
— У тебя, что ли, дьяк жену увел? — вдруг услышал сквозь грохот лопастей Василий и, подняв мокрые глаза на Владыку, подсевшему к монаху запросто, кивнул.
— Ну ничего, — приобнял монаха митрополит. — Господь милостив, образуется все…
Сквозь иллюминаторы лился лунный свет, и было почти светло. Смиренный, семидесятипятилетний старик, спал… Он не слышал, как бесчисленное число раз кричал в ночное небо слабоумный Вадик:
— В Выборг поеду! — Уносил ветер слова к луне. — В Выборг! За красной водой!..
* * *
Первое, что стал делать Николай Писарев в своей жизни хорошо — играть на аккордеоне…
Поддавший на Девятое мая дед Кольки стащил с антресолей инструмент и в компании сотоварищей-десантников проиграл одним пальцем мелодию «Варшавянка». Ему поаплодировали, запили успех водочкой и забыли про музыку.
Дед уложил аккордеон в спальне, сел к боевым товарищам за стол и вспомнил, как сей инструмент ему достался.
С этими же мужиками двадцать пять лет назад он вошел в Берлин. Немец в агонии почти в полном составе сдавался, кто-то подрапал в домашние тылы, а дед с развед-ротой прочесывал микрорайон возле Берлинского исторического музея. Показалось, что в одном из домов фрицы засели, ну и шандарахнули по окнам из всех стволов. И гранатку даже кинули.
Потом дед пополз поглядеть на результаты боевых действий и обнаружил в доме лишь единственного немца. Тот лежал на полу, опрокинувшись на спину. На груди его возлежал дивный аккордеон с перламутровыми клавишами, а из дырки во лбу фонтанчиком била кровь, напитывая мехи инструмента, как вода в песок уходила.
Немец был немолодым, годящимся тогда деду в отцы. Лежал в шерстяных носках с вышитыми на резинках оленями, и, если бы не фонтанчик крови, можно было подумать, что он выбрал такой хитрый способ игры на аккордеоне — лежа на полу.
Дед никогда не брал трофеев, а тут ему так понравилась игрушка, так приманили всякие медальки и гербы во фронте, что он был вынужден потревожить мертвого, стаскивая с тяжелых рук музыку…
Потом, в расположении части, на аккордеоне попробовал сыграть гармошечник Зажин, но, подержав трофей с минуту, поставил диагноз — трофей порченный. Мол, столько крови в нем пересохло, что лишь красивая оболочка осталась. А самое главное — механические внутренности погибли безвозвратно…
Дед хотел было сжечь инструмент в костре, но что-то удержало его от сего поступка, да так и дотаскался он со своим единственным трофеем до конца войны. С аккордеоном и домой вернулся.
Бабка, сначала счастливая, что супруг остался живым и невредимым, впоследствии раздражалась, что он, непутевый, притащил за тридевять земель тяжесть такую бесполезную. Тем более внутри этой глупости хранилась кровь убитого дедом немца. Бабка же была мнительна и верила в потустороннее.
— Выбрось ты его! — доставала. — Уж лучше бы вазу какую привез, как Борька Семенов, богемскую…
Но дед почему-то и дома не хотел расставаться с бессмысленной вещью, отмахивался от бабки и хранил трофей под кроватью. Единственное, о чем жалел, так это о том, что не пошарил тогда у немца в доме, футляра для инструмента не взял. Лежал бы аккордеон в футляре…
А потом дед решил инструмент восстановить.
Разобрал его на тысяча двести тридцать деталей и каждой, по очередности снятия, присвоил порядковый номер.
Части аккордеона лежали по всему дому, доводя бабку до бешенства, а один раз, увидев окровавленные меха, она закричала истошно и пригрозила деду, что сожжет эту дрянь без следа.
— Сожжешь — прибью! — предупредил дед.
Мужик вообще-то он был смирный, и такое предупреждение произвело на бабку сильное впечатление. Более она об инструменте не заговаривала, а лишь искоса наблюдала, как дед приносил в дом специальную литературу, штудировал ее, какие-то схемы и чертежи изучал, лобзиком пользовался и вонючие химикаты в ванной разводил. Поместил в них меха и стал ждать, когда кровь отойдет. Но то ли химикаты были не те, то ли немец оказался таким въедливым, все было тщетно — кровь не растворялась…
А потом он сушил меха в специальной печи, у товарища Семина на лекарственном предприятии.
Полгода ушло на сборку аккордеона, а когда он закончил под Пасху работу и руки в холодной воде остудил, то так и не смог отважиться опробовать инструмент в действии… Примерял ремни, а до клавиш лишь дотрагивался нежно… Назавтра приобрел на барахолке матерчатый чехол и засунул вещь под кровать.
Лишь к зиме, когда получили две комнаты в коммуналке, под водочку на новоселье, да с сотоварищами по войне, он вдруг отважился. То ли в подпитии был изрядном, то ли еще что, но вдруг нырнул под кровать и явился оттуда с аккордеоном.
С отчаянием выдохнул и с силой растянул меха…
Аккордеон завыл многозвучно, да так отвратительно, что за стеной зашлись лаем собаки, а сотоварищи слегка протрезвели. А дед все раздвигал меха и сдвигал. Казалось, что он тронулся умом и наслаждается сей чудовищной какофонией.
Дед прекратил играть так же неожиданно, как и начал.
— Починил, — удовлетворенно сказал и выпил полстакана.
Несколько дней после новоселья немыслимыми аккордами дед доводил весь дом, пока жильцы не вызвали милицию, а та, в свою очередь, пригрозила бывшему десантнику психушкой.
Дед в больницу не желал, а потому запер аккордеон на антресолях.
На предложения бабки сдать ненужное в комиссионку смотрел зверем…
* * *
Колька Писарев, восьми лет от роду, взял оставленный дедом в спальне аккордеон, с трудом водрузил машину себе на грудь, выпрямился и так отчаянно вонзил в клавиши пальцы правой руки, что, казалось, трофейный перламутр не выдержит и проломится. Но не тут-то было. Вместо того чтобы затрещать или хотя бы завыть истошно, инструмент вдруг издал стройный звук, в котором содержалось и благородство, и некая надрывная нота.
Колька сделал паузу, закатил в поднебесье глаза, сделал короткий вздох, словно изготовился к прыжку, да как разогнался детскими пальчиками по клавиатуре, да такие созвучия стал трофей выдавать, что празднующим День Победы ветеранам на миг показалось, что это вдруг включилось радио.
Но музыка, которую играл Колька, была столь полифоничной, такие свежие басы аккомпанемента выдавала правая рука, что уже через мгновение мужики во главе с дедом находились в спальне и ошалело глядели на плюгавого пацана Кольку, которого даже за аккордеоном не было видно, но который укротил немецкий трофей и играл на нем сейчас так же виртуозно, как мог бы гармошечник Зажин.
А Колька продолжал музыку делать, как будто за ним и не наблюдал никто. Глаза его по-прежнему искали что-то на потолке, а пальцы жили отдельной от головы жизнью.
Никто не видел скорченную на лице деда гримасу, лишь бабка лицезрела ее, да так испугалась, словно предчувствовала смертоубийство.
Через минуту пальцы Кольки дали тремоло, слабые бицепсы растянули меха до предела, посыпался на пол темный порошок, затем последовал апофеоз звука, и музыка, истончившись в последней ноте, закончилась.
Мужики захлопали истово, совсем не так, когда дед «Варшавянку» пальцем набрякивал, а по-настоящему, будто на концерте знаменитости побывали. Затем, увидев выползающего из-под аккордеона Кольку, мокрого от пота, словно его из ведра обдали, бросились к пацану и на руки его вознесли. Подкидывать принялись с криками «ура!».
А ноги Кольки Писарева, после того как на пол его поставили, вдруг подломились, мальчишка потерял сознание и упал как подкошенный.
Когда его подняли, то все тело музыканта оказалось в крови, и бабка так истошно завопила, что с крыш соседних домов сотни голубей посыпали к земле! Она бросилась к внуку, стала вертеть его, безсознанного, туда-сюда, искать руками, где рана на теле разверзлась, столь много крови выпустившая…
— Немца это кровь, — сказал дед тихо. — Хорошие химикаты были!.. — И, послюнявив палец, нагнулся к полу, собрал указательным несколько крошек, которые тотчас растворились в слюне, превращаясь в красное.
Бабка охнула от такого дедова сообщения, сама собралась терять сознание, но тут Колька стал приходить в себя, и его, потрясывающегося всем телом, потащили в ванну отмывать.
Мужики, очнувшиеся от изумления, приняли по сто пятьдесят и начали бабку поздравлять с таким чудовнуком, который уже в восемь лет потенциально может обеспечить семейству кусок хлеба на край.
Бабка натужно улыбалась, отвечала «спасибо», а сама про себя с ужасом размышляла о потустороннем и о фрицевской крови. Чувствовала двадцать пять лет назад, что дело добром не кончится… Ох, чуяла!..
Как пришел в пальцы Кольки гений, никто не знал. Врачи говорили — феномен, а музыканты — вундеркинд. Приглашали Кольку жить в интернате и музыке по-настоящему учиться. Но бабке не нравилось немецкое слово, она решила, что если добрые силы дали внуку талант, то они и расцветят его безо всякой учебы. Если же зло такой выход нашло, то… Далее бабка боялась думать, а дед с обнаружением в Кольке гения стал молчаливым, устроился работать на лекарственную фабрику к товарищу Семину и на внука внимания не обращал вовсе.
Колька выступал по различным Домам пионеров, заводским клубам и на свадьбах, вызывая у соседей зависть, так как в восемь лет зарабатывал больше, чем какой-нибудь министр.
Бабка на нежданные доходы купила в ГУМе деду новый костюм и перевесила на него ордена и медали, чтобы на следующий День Победы муж смотрелся минимум как директор лекарственной фабрики, а не рядовой электрик.
А накануне Девятого мая, как раз шестого числа, дед вдруг исчез. Также пропал трофейный аккордеон и новый, тяжелый от наград, костюм.
Оказывается, целый год дед через ветеранское общество договаривался о поездке в ФРГ, мол, по боевым местам полный кавалер орденов Славы едет, отдал за билеты все семейные деньги и покинул Родину, не поставив в известность ни родственников, ни товарищей своих.
* * *
Ехал поездом четверо суток, через несколько границ перебирался, пока наконец не прибыл в Западный Берлин, где на перроне его встретил пожилой переводчик Ганс, как утверждали в ветеранском обществе, убежденный социалист.
Пять дней искали по жаре тот дом… Похоже было, что еще немного, и Ганса хватит сердечный приступ. Дед же держался стоически, таская на плече тяжелый аккордеон. Пару раз сунулись не туда, а потом, вечером, уже собираясь возвращаться в гостиницу, дед вдруг узнал дом доподлинно.
Входил в него дед, надев на плечи аккордеон.
Их встретила удивленная семья пожилых людей.
— Вы давно здесь живете? — перевел вопрос деда Ганс и получил ответ, что это — фамильное гнездо рода фон Зоненштралей, чьими прямыми потомками являются хозяева дома…
Дед видел, какими глазами смотрит на аккордеон немец, и окончательно уверился, что явился точно по адресу.
Их пустили внутрь, предложили сесть и выпить кофе. Хозяин дома продолжал пожирать глазами инструмент с перламутровыми клавишами, а дед сидел, поглаживая грубой рукой гербы и наклейки на фасаде аккордеона.
Ганс выпил кофе и отдышался. Пауза растянулась до странности, пока не задала вопрос немка:
— Пообедаете?
— Время ужинать, — уточнил дед.
Ганс перевел как «спасибо, нет»…
— Что привело вас сюда? — наконец решил выразить интерес хозяин дома.
— Был я здесь в сорок пятом, — начал дед и удостоился кивка. — Я был русский солдат… — продолжил.
— Я-я, — подбодрил немец.
Дед глубоко вздохнул, так что брякнули медали.
— Возможно, в этом доме я убил человека…
Немец слушал переводчика и в этом месте перестал даже моргать.
— Война, понимаете ли… Может быть, я вашего отца застрелил?
На этом месте хозяин дома поднялся из кресла и вышел из гостиной.
— Он сейчас вернется, — пообещала хозяйка, но прошло минут десять, прежде чем немец появился вновь.