Встал и ловко принялся собирать на стол. Из-за занавесок появились костистые телохранители и безмолвно помогали. На столе появились бутылка водки, квашеная капуста, банка со шпротами и скворчащая на сковороде жареная колбаса с картошкой.
— Готово! — негромко возвестил Дерсу.
Они появились обнявшись, улыбающиеся. Но при виде Дерсу и двух молчунов Колька улыбаться перестал и напрягся.
— Не боись! Пока я жив, тебя никто не тронет! Да и когда сдохну, не боись, одной памяти обо мне страшиться будут!
Малец сел на самую высокую табуретку и налил водки, да только себе и Кольке.
— Друг мой самый близкий! — сказал мужикам и кивнул головой.
Один из молчунов подхватил бутылку и доразлил содержимое по кружкам.
Через минуту за столом остались только Колька и Малец. И общались они до самого утра самозабвенно.
Колька рассказал и про Лялю, и про Кишкина, и про всех остальных.
Малец сидел на табурете и, слегка закатив глаза, вспоминал что-то.
— А я Надьку отчихвостил! — вдруг признался Колька.
— Это какую такую Надьку? — вскинулся Малец.
— И что, правда веснушки? — засмеялся Гормон.
— Правда.
А потом Колька рассказал, как сейф из команды попер, как ему явку с повинной не зачли и показательный суд устроили…
А потом Малец рассказал про себя. Поведал, как жилось на пацанской зоне. А на второй день после того, как откинулся, взял с сотоварищами сберкассу, менты вычислили и брали с оружием. Ранили в печень, еле выжил. Чирик получил. На зоне, уже взрослой, пятерик добавили за побег и кражу колхозного имущества.
— Как ты, — добавил. — Из сейфа председателя скоммуниздил. Только сейф открыт был, а в нем три рубля с копейками! А сам председатель рядом пьяный в дупелину спал. В зоне Адыгейской автономной короновали…
А совсем уже под утро Малец запросто сообщил, что жить ему осталось года два-три.
— Врача здесь, на зоне, отыскал, как его, эндокринолога. Он мне и приговорил, что без гормона роста произошли необратимые процессы в организме. — Малец засмеялся. — И гробик у меня детский будет.
Колька расстроился так, как давно в жизни не расстраивался. Чуть пьяный, он чувствовал свое бессилие помочь другу, а оттого печаль его была огромна.
— Сказал, поздно!.. И хватит об этом! Спать давай! Тебе рядом приготовлено…
И они стали жить, как два неразлучных друга. Никто больше Кольку на зоне не обижал, но на предложение Гормона оставить работу по пошиву рукавиц он наотрез отказался.
— Мужиком в зоне хочу быть.
Колька, закрывшись занавеской, продолжал каждую неделю писать на станцию Курагыз, надеясь на ответ. Так ему нужно было это письмо! Ах, как нужно! Чтобы дышать его строками, прижимать к груди, класть на ночь под подушку!.. Вполовину легче бы на зоне стало…
Уже на четвертом году Колькиного срока Малец спросил, куда пишет друг.
— Нет, — ответил Колька и вдруг стал рассказывать о счастье мелькнувшем, захлебываясь, словно давно мечтал, чтобы его спросили.
Рассказывал о самом чудесном на земле месте под названием Курагыз, о маленькой больничке, где он встретил девушку, которую полюбил беззаветно, и хоть была между ними всего ночь одна, тысячу ночей на зоне он чувствовал ее тело рядом, запах ее фруктовый…
— На станции Курагыз, говоришь? — переспросил Малец.
— Это единственное место на земле, где мне было не пусто!..
— Она говорит всего одно слово, — заулыбался Колька. — «Ага»… — и вдруг с тревогой посмотрел на друга. — Ты ее знаешь?
— Так это же Агашка! — заржал Малец. — Да все, кто по второй ходке на казахской земле, стараются под любым предлогом в больничку попасть! Агашка безотказная!
— Я же говорю, безотказная! Девка глухонемая, вдобавок с мозгами что-то. Ага да ага! У нее отец местный опер, Ашрапов, капитан! Через нее тысяча зеков прошла!
— Майор! — уточнил Колька. Он был бледен, а плотно сжатые губы бескровны.
Малец не заметил Колькиных страданий, а тот отвернул лицо от друга и первый раз в жизни по-настоящему захотел умереть.
А еще через год, когда Колька дошагал после смены в барак, его там поджидал зам. нач. зоны гражданин полковник Полянский.
— Вот что, Писарев… — Полянский откашлялся и встал. — Твоя бабушка Инна Ивановна Писарева умерла… Вот так вот!.. — и пошел.
Всю ночь пили, поминая Инну Ивановну, Колькину бабку.
— А я и не помнил ее имени-отчества, — признался Мальцу Колька. — Просто бабкой звал…
А еще через три месяца помер Малец, Гормон, смотрящий зоны, вор в законе и лучший Колькин друг.
Умирал он две недели и все просил Кольку затыкать ему рот, чтобы крика не было слышно. Почернел к концу, как головешка из костра. А за два часа до смерти обнял Кольку, да так и лежал до самого отхода на его груди, этакий старичок с лицом ребенка… Вскрикнул и выпустил птичку жизни… Кончился Гормон…
Провожали его в последний путь, как вождей страны провожают.
Начальство позволило всем заключенным пройти возле могилы мертвого смотрящего зоны, иначе авторитеты угрожали поднять на бунт половину исправительных учреждений России.
А поминали его пришлые воры, невесть как пробравшиеся в зону.
Жрали и пили пять дней. Поручились Кольке, что за дружбу такую огромную с Гормоном никто его до конца срока пальцем не тронет!.. На том Колька вернулся в мужицкий барак сиротой. Больше в жизни у него никого не осталось…
А вместе с новыми веяниями в стране на зоне разрешили выстроить силами заключенных маленькую церквушку. И пришел в нее служить батюшка Никодим. Матушка его умерла прошлой весной, сам он был в годах, жениться внове не собирался, а потому понес свой крест в исправительно-трудовой колонии.
Колька стал захаживать в церквушку, и казалось ему под мерное служение отца Никодима, что нет на земле более спокойного места. Пустота из души хоть и не уходила, но во время службы забывалась.
Через год Колька уже знал наизусть все литургии, и отец Никодим предложил заключенному покреститься.
Обряд произошел после работы вечером, и Колька стал христианином.
А еще через сорок тысяч пошитых рукавиц Колькин срок закончился. Ему исполнился тридцать один год, он был бородат и патлат и, выходя из зоны, уже знал, чем будет заниматься всю оставшуюся жизнь… Наполнять пустоту…
6
Первое отделение закончилось. Аплодисменты были жидковаты, хотя редко когда бурно хлопают после первого.
Оркестр поднялся и потянулся к кулисе.
Вся душа Роджера еще трепетала от последнего соло. В нем было задействовано девять палочек, из них четыре уникальных — Жирнушка, Шостакович, в честь любимого композитора, Фаллос, так как палочка была сделана с утолщением на конце, и Зи-зи. Почему Зи-зи, сам Роджер не знал. Когда вылил металл в форму, остудил его, натер специальным маслом, взял двумя пальцами и нежно коснулся треугольника, получился необычайно ласковый звук, и само собой в голове выскочило: Зи-зи.
Идя по коридору, Роджер с нескрываемым презрением посмотрел на литовского артиста, танцующего Ромео. И столько было презрения в этом взгляде, что молодой человек с недлинными ногами вдруг задрожал нутром и почувствовал себя плохо.
— Парад уродов! — дал Роджер оценку в гримерной.
— И не говорите, — согласился Бен. — Ромео и Джульетта после ядерной войны!
— Ха-ха, — сказал Роджер, вытащил серебряную коробочку и, достав из нее конфетку, сунул в рот. Вместе с коробочкой он обнаружил в портфеле нераспечатанное письмо, которое прежде не видел. Удивился. Тем более что под адресом было написано по-немецки. Распечатал письмо и прочитал: «Уважаемый мистер Костаки! Имеем честь пригласить Вас стать единственным участником оркестра музея „Swarovski“. Зная Ваш выдающийся талант, мастера нашего завода приготовили из стекла уникальный треугольник, звуки которого поразили австрийских знатоков ударных инструментов. Что касается Ваших гонораров, то мы их можем обсудить по телефону. Единственное, на что могу намекнуть: они будут втрое больше тех, что Вам платили ранее!» И подпись: директор музея «Swarovski» Ганс Штромелль.
Роджер подумал над текстом с минуту, потом сказал про себя: «Чушь какая-то», и, скомкав письмо, бросил его в портфель, как в урну.
— Знаете, почему Миша взял их сюда?
Роджер вскинул брови.
— Постановщик этого балета, в прошлом известнейший танцовщик, тоже русский, Мишин друг!..
— У русских все по протекции. Уж я знаю…
Роджер не замечал, что его концертная рубашка совершенно мокрая от пота. Это видел ударник Бен, но он никогда и ни за что не сказал бы об этом приятелю. Почему?.. Бог его знает, какой реакции ждать от товарища…
Родители Бена были людьми небогатыми, имели маленькую прачечную и от зари до зари копались в чужом грязном белье. Когда Бену исполнилось десять лет, и его пристроили к стиральному делу. Поэтому он за свое детство нанюхался таких запахов, что в сравнении с ними вонь от пота Роджера попросту не была запахом.
— Гремлины и Гоблины! — произнес с чувством Роджер, когда по трансляции передали, что прозвучал третий звонок.
Перерыв закончился, и Лондонский симфонический занял свои места…
И во втором отделении игра Роджера вызывала у него самого восхищение. В одной из пауз он почему-то вспомнил о письме из музея…
* * *
Маленький Костаки позаимствовал у матери дополнительно пятьсот фунтов, купил на них небольшой микроскоп, набор хирургических инструментов и еще какие-то вещи по мелочи.
Придя домой и запершись в своей комнате, он внимательно прочел инструкцию как пользоваться микроскопом, как наводить стекло, чтобы добиться наилучшей резкости.
Он установил прибор на стол, тщательно его настроил и направился к аквариуму с ящерицами. Сунул руку и вытащил первую попавшуюся. Она точь-в-точь была похожа на Марту, а оттого глаза Роджера наполнились слезами. Тем не менее он взял себя в руки и укрепил тельце ящерицы в специальном приспособлении, животиком вверх, чтобы зверюшка не могла пошевелиться. Всю эту конструкцию подросток установил под микроскоп, подправил зеркало и достал из медицинского набора большую иглу.
Роджер приник глазом к микроскопу и через ряд увеличительных стекол разглядел выпуклую чешуистую кожу ящерицы, похожую на шкуру огромной змеи, и методичное вздымание этой кожи. — Сердце, — понял он. Огромное сердце под цейсовскими стеклами стучало быстро, а медицинская игла казалась при увеличении дубиной.
Роджер выдохнул и воткнул иглу в бьющийся бугор. Биения тотчас прекратились, подросток быстро перевел оптику микроскопа на головку ящерицы — и все подкручивал линзы, подкручивал… Глаза, ротик… Он опять ничего не увидел. В этот день Роджер умертвил всех остальных рептилий и весь вечер сидел на одном месте с каменным выражением лица.
На следующий день он развез тушки по таксидермическим офисам.
А еще через две недели отец Себастиан вновь сел в исповедальне на что-то твердое. Он почти наверняка знал, что нащупал его зад. Вышел из полумрака и вернулся со свечой…
На скамье он насчитал восемь чучел ящериц, и к каждому была прикреплена бумажка — Марта. Восемь Март.
Ему стало не по себе, он перекрестился и почти услышал, как бьется его сердце.
Через час отец Себастиан беседовал с полицейским, показывая ему улики под общим именем Марта.
Полицейский, молодой парень с белесым лицом, искренне не понимал, что от него хочет святой отец.
— Это же вивисекция! — злился отец Себастиан.
— Я вижу только чучела, — хлопал глазами парень.
— Но до того, как они стали чучелами, мальчишка их убил!
— Кто?
— Сын миссис Костаки!
— Могу я взять это с собой, отец Себастиан?
Полицейский кивнул на чучела ящериц и, получив разрешение, собрал их в пригоршню и засунул за ворот куртки.
— Разберемся…
В тот же вечер двое полицейских навестили дом Лизбет Костаки.
— По какому поводу? — поинтересовалась Лиз.
— У нас есть основания полагать, — ответил старший, — что ваш сын может быть причастен к вивисекции и издевательствам над животными.
Она тотчас пустила полицейских внутрь, но дальше порога им мешали пройти большие женские бедра.
— Какие у вас доказательства?
— Заявление отца Себастиана, — ответил белесый, по званию и по возрасту младший из пришедших.
Лизбет кивнула и развернула бедра на сорок пять градусов, давая возможность полицейским пройти.
— Его комната в дальнем конце дома. Я вас провожу.
У Роджера было, как всегда, заперто.
— Сын! — позвала Лизбет. — К тебе полицейские!
Он открыл почти сразу, как будто ждал официальную делегацию, и в его лице служители закона не обнаружили и тени испуга. Зато на столе был найден микроскоп и окровавленные инструменты.
— Что это? — спросил старший патруля.
— Я порезался, — объяснил подросток и показал палец, заклеенный лейкопластырем.
— Можно снять повязку? — поинтересовался полицейский с белесым лицом.
— Подите прочь! — выдавила Лизбет, и Роджер подумал, что мать уже хороша тем, что защищает свое дитя.
— Вот что мы имеем! — младший патруля вытащил из-за пазухи сверток и раскрыл его, показывая женщине чучела ящериц. — Вот доказательства!
— Подите прочь! — еще раз жестко произнесла Лизбет. — Это частная собственность, и без ордера вам здесь делать нечего!
— Мэм, у нас будет ордер!
Она хлопнула дверью с такой силой, что чуть было не вылетел косяк…
Перед сном она пришла к сыну. Он лежал в постели с закрытыми глазами, но мать чувствовала, что сын не спит.
— В последнее время ты взял у меня много денег.
— Я не брал у тебя денег, — сообщил Роджер, не открывая глаз. — Деньги это не твои, а моего дедушки, значит, деньги наши общие.
Лизбет подумала и сказала, что согласна.
— Ты нашел, что искал?
— Нет, — признался подросток. — Зато меня теперь не пугает смерть. Это что-то мгновенное…
Он открыл глаза и долго смотрел на мать. А потом с ним случилась истерика. Его трясло, как при лихорадке. Он выл по-собачьи и извивался всем телом.
Лизбет сидела и смотрела на сына с каменным выражением лица, а он все выл и извивался змеей, пока наконец силы не оставили его.
«Она сильнее меня», — подумал обессиленный Роджер, прежде чем провалиться в черный, без сновидений, сон.
Через два дня несколько лондонских газет вышли с заголовками: «Подросток — вивисектор», «Маленький живодер». Или, например, такой, в стиле вестерна: «Роджер — истребитель ящериц»!
Вероятно, Скотленд-Ярд умышленно допустил утечку информации.
Читателю этих статей становилось понятно, что сыщикам не составило большого труда справиться в зоомагазинах города о тех, кто покупал ящериц оптом, затем они отыскали все таксидермические конторы, где им и подтвердили, что смерть животных произошла насильственным путем. Причем в каждом отдельном случае ящерица умерщвлялась оригинальным способом. И еще они доказали, что и покупателем в зоомагазине, и клиентом таксидермистов было одно и тоже лицо, а именно Роджер Костаки.
Вечером в дом Лизбет пришел полицейский наряд.
— Мы с ордером, мэм, — развернул бумажку старший полицейский.
Вместе с законниками порог дома переступила женщина в больших роговых очках и с очень высокой прической. Ротиком гузкой она сообщила, что в ее задачу входит временное опекунство над подростком и сопровождение оного в специальный приют, где будет проводиться дознание.
— Ты меня им отдашь? — спросил Роджер, глядя матери прямо в глаза.
— Они тебя забирают силой, — ответила Лизбет. — Но я тебе обещаю, что не пройдет и суток, как ты окажешься дома. У тебя послезавтра урок музыки!
Роджер кивнул, надел пальто, сунул руки в карманы и, не оглядываясь, быстро направился прочь из дому. Полицейские и патронесса еле поспевали за подростком, который самостоятельно открыл дверь полицейской машины и уселся в нее, словно в такси…
Как только автомобиль отъехал, Лизбет тотчас связалась с одним из лучших адвокатов Лондона мистером Биу и наняла его защищать своего сына.
Утром следующего дня мистер Биу находился в следственном изоляторе, где беседовал со старшим полицейским чином округа.
— Что инкриминируется моему подзащитному? — поинтересовался мистер Биу и пыхнул тысячефунтовой трубкой.
— Об этом весь город говорит! — ухмыльнулся чин.
— Моя клиентка хочет уведомить вас, что немедленно подает в суд на полицию вашего округа за утечку информации!
Чин хотел что-то ответить, но мистер Биу пустил трубочную струю такой плотности, что в табачном дыму что-то сказать было чрезвычайно сложно.
Чин подумал, что у адвоката кончики сенбернаровских усов желтые наверняка от курения. Такие долго не живут, хотя живут богато…
— Не хочу доводить дело до суда, дабы не подрывать вашу репутацию! — мистер Биу порыскал во рту полными пальцами и выудил из него табачинку. — Полиция не располагает доказательствами против моего подзащитного!
— Как же, как же! А таксидермисты?
— И что? Они подтвердят лишь факт заказа.
— Зоомагазин?
— Факт покупки.
— Кровь на инструментах.
— Есть данные экспертизы, что она принадлежит убиенным ящерицам? — мистер Биу улыбнулся, демонстрируя чудные ямочки на своих полных щеках.
— К сожалению, нет, — признал полицейский чин. — Доказательства были уничтожены прежде, чем был получен ордер. Но есть показания полицейских.
— Мальчик сказал, что кровь его.
— Да-да, — признал визави. — Доказательства только косвенные. Но есть у нас и свидетель!
— Убиения? — вскинул причесанные брови мистер Биу.
— Намерения убиения.
Адвокат фыркнул.
— Кто же это?
— Отец Себастиан, — победно произнес полицейский. — Священник.
— Ах, этот… Сейчас он находится у епископа… Вероятно, он будет примерно наказан за разглашение тайны исповеди. Вряд ли ему позволят свидетельствовать в суде! Ничтожная вероятность!..
Полицейский задумался. Взял лицо в руки и сидел так минут пять.
— Покончим дело миром? — предложил мистер Биу.
— В этом случае ваша клиентка не станет подавать на нас в суд?
— Клятвенно обещаю вам это.
Высокий чин снял телефонную трубку и велел привести Роджера Костаки.
Мистер Биу поднялся, пыхнул на прощание трубкой, сказал, что приятно иметь дело с умными людьми, протянул для пожатия пухлую ладонь и отправился поджидать своего подзащитного…
Обедал Роджер дома.
Через четыре месяца несколько газет сделали солидные выплаты по судебным искам на банковские счета миссис Костаки. Также на первых полосах они напечатали опровержения статей о якобы имевшем место случае массовой вивисекции…
На том все успокоилось, если не считать почты из Букингемского дворца. В послании, подписанном секретарем Ее Величества, говорилось о том, что Лизбет Ипсвич и ее сын Роджер Костаки ведут чрезвычайно странный образ жизни. Королевские протеже не могут быть замешаны в публичных скандалах, даже если они спровоцированы третьей стороной… Далее шла собственноручная приписка королевы: «Милочка, никогда не делайте книксенов!»
Монаршее письмо было сожжено в камине…
* * *
В один из весенних дней, когда Роджеру исполнилось пятнадцать лет, с Лизбет созвонился профессор музыки из русских эмигрантов, некто Гаврилофф. Он попросил миссис Ипсвич о личной встрече, согласие на которую получил тотчас.
Пожилой русский был невероятно высокого роста и столь же невероятной худобы. Костюм его казался коротким, открывая голые ноги выше носков. У Гаврилофф были печальные глаза беспородного пса, зато нос имел такую линию изгиба, перелома, что какой-нибудь родословно богатый тевтонец наверняка умер бы от зависти и желания иметь такой орлиный орган обоняния.
Профессор приступил без обиняков, как будто готовился к разговору несколько лет.
— Вероятно, я заслуживаю порицания, — вздернул клювом Гаврилофф. — Но боязнь и одновременно надежды на чудо останавливали меня от этого сообщения…
— Говорите, пожалуйста, яснее! — попросила Лизбет.
Профессор кивнул, но пауза продлилась долго. Лизбет выдержала.
— Дело в том… — наконец решился Гаврилофф. — Дело в том, что вашему сыну недостает музыкального слуха!
Он произнес эту фразу даже с некоторым чувством удивления, словно Роджера лишь вчера проэкзаменовали и сейчас приходится сообщать его мамаше сию новость.
— Почему вы говорите мне это теперь, а не девять лет назад?
— Ах, я старый дурак! — сокрушался профессор. — Поддался на уговоры мальчишки!.. Но ведь он так просил! Он умолял меня, чтобы я его не выдавал, клялся, что не представляет жизни без скрипки! Ему хотелось играть великого Шостаковича, и я, старый болван, рассчитывал, что слух у мальчика разовьется, такое бывает, и чрезвычайно часто.
— Развился?
— Нет, — по-детски ответил Гаврилофф.
— Вы лишили моего сына будущего, — очень спокойно произнесла Лизбет.
— Я понимаю, — сокрушался русский. — Я верну вам все деньги!
— Вы получили наследство?
— Я понимаю…
Неожиданно профессор вскинулся, отчего брюки его задрались до самых колен.
— Но ваш сын обладает необыкновенным чувством ритма и тонким пониманием благородного звука!
— Что это означает?
— Он мог бы без особого труда овладеть группой ударных инструментов! Его возьмут в любой оркестр с таким уникальным чувством ритма!..
— Спасибо, — ответила Лизбет и вышла из класса. Вечером у нее состоялся разговор с сыном.
— Знаешь ли ты, что у тебя отсутствует слух?
— Насколько я помню, — ответил Роджер, — ты говорила, что в семье никто не мог спеть даже «Боже, храни королеву»!
— Зачем же ты на протяжении стольких лет тратил время попусту?
— Я люблю музыку.
— Ну и ходил бы на концерты! Я вложила столько денег в твое обучение!
— Мы вложили!
— Чем же теперь ты будешь заниматься?
— У меня исключительное чувство ритма, — сказал Роджер и почесал щеку, раскорябывая маленькие прыщике на коже.
— Профессор говорил.
— Я буду играть на треугольнике!
Лизбет глянула на сына внимательно, пытаясь понять, не издевка ли его слова. Но Роджер был очень серьезен, продолжал, не замечая, царапать щеку и смотрел в окно, как в собственную душу.
— Я сам создам себе инструмент! — с верой произнес подросток. — Он будет великолепен!.. Я соединю металлы и добьюсь ангельского звука!
Лизбет смотрела на сына и не узнавала его. Впервые он говорил искренне, с таким воодушевлением, которого она и подозревать в нем не могла.
— Лучшие оркестры мира будут наперебой приглашать меня! — продолжал Роджер. — А композиторы станут создавать для треугольника сольные партии!.. Я выведу этот инструмент на высочайшие рубежи! И имя свое я прославлю в веках!
Позже, уже лежа в кровати перед сном, Лиз анализировала эмоциональный всплеск сына и признавала, что сие амбициозное устремление Роджера — первое в его жизни. Уж не выплеск ли это гормонов? — задалась она вопросом.
На следующий день Костаки попросил отпереть закрытые за ненадобностью комнаты, сказав, что займет их под лабораторию.
— Смотри, чтобы дом не сгорел, — подтрунивала мать.
— Ничего не обещаю, — отвечал Роджер.
«Ишь, и чувство юмора откуда-то взялось!» — отметила Лиз.
Но ответ подростка вовсе не был шуткой. Роджер не исключал возможности, что дом может и сгореть.
Далее сын затребовал колоссальную сумму денег и на удивление матери объяснил:
— Я прошу не на развлечения, а на лабораторию!
— Такая большая лаборатория? — подтрунивала Лизбет.
— Представить список оборудования?
— Не обязательно. Чек устроит?
Роджер кивнул.
— Хочешь, вычти эти деньги из моего наследства!
— Это благородно…
В течение последующих двух недель Роджер собрал по всему Лондону каталоги фирм, торгующих сталелитейным оборудованием. Он обзвонил все поочередно и сделал необходимые заказы.
Пока дом заполнялся огромными коробками, Костаки штудировал толстенную книгу «Сталь и ее сплавы». Он глотал это скучнейшее сочинение запоем, будто какой-нибудь детективный роман. Попутно у него возникали вопросы к автору, но тотчас он сам давал на них ответы, записывая какие-то мудреные формулы в тетрадь.
Лаборатория обрастала необходимым оборудованием, а Роджер в это время встречался с какими-то индусами, секретничал с ними, ругался, передавал деньги.
Однажды он заявил матери, что срочно отправляется в Индию, и отбыл, несмотря на все протесты Лизбет: «Без прививок и провожатого!..»
Мать была права. На четвертый день пребывания в Дели Костаки заболел малярией и провалялся в какой-то тухлой гостинице почти четыре недели. Все это время к нему приходили разные грязные люди и чего-то требовали.
Выздоровевший подросток походил на фонарную тень, а ладони его принялись потеть еще более. Зато Костаки получил за сорок тысяч фунтов упрятанные в специальный контейнер пять граммов радиоактивного бериллия.
Безо всяких проблем он доставил контрабанду в родной Лондон и поместил ее в своей лаборатории.
Следующий этап оказался чрезвычайно легок. Подросток купил в ювелирном квартале у евреев слиток серебра в четыреста граммов, слиток платины — небольшой — и кусок мельхиора. Евреи были довольны сделкой…
Роджер изготовил формы для плавки. Позже он рассказывал, что конфигурации пришли к нему ночью во сне.
Лизбет молилась за сына и все чаще посещала церковь Святого Патрика…
Он назначил первую плавку в ночь на Рождество, хотя ничего мистического в этом не усматривал. Просто решил сделать дело в праздник, чтобы никто к нему не приставал.
Он вошел в лабораторию, когда на небо выкатилась первая звезда. Осмотрел свой маленький сталелитейный заводик, и глаза просияли гордостью, особенно когда пробежали по миниатюрной, в сравнении с настоящей, доменной печке.
Он надел температуростойкие перчатки, провел ими по щекам, оставляя на материи кровавые точки от прыщей, глубоко вздохнул и начал плавку.
Если бы кто-то мог посмотреть на Роджера со стороны, то наверняка сравнил бы его с магистром черной магии, стремящимся превратить обыкновенное вещество в золото. Металлург определил бы в подростке своего коллегу, столь точны были движения Костаки, а физики-атомщики непременно бы заподозрили юношу в проведении какого-то ядерного эксперимента. А на кой черт ему иначе разгонная установка!
К полуночи, когда все фейерверки страны готовы были взлететь в небеса, Роджер выпустил из печи тоненькую струйку металла, которая слегка охладилась, приняла форму треугольника и вползла в разгонную установку, заряженную бериллием.
Уже через шесть минут металл выполз на свет Божий вновь, и на него тонкой пленкой пролилась смесь платины и серебра. Огненный треугольник скатился в специальную ванну для остужения, сплав грозно зашипел, и в небо вознеслись многоцветной лавиной праздничные фейерверки.
Наступило Рождество.
В эти праздничные дни Роджер трудился не покладая рук. После треугольника он выплавил первую ударную палочку, которая получилась излишне большой в диаметре, и пока доводил ее бархоткой до ума, придумал имя: Жирнушка. А потом и другие палочки на свет появились…
Тридцать первого декабря, когда стемнело, Роджер опробовал треугольник. Все члены его организма тряслись от волнения, Жирнушка то и дело выскальзывала из потных ладоней. Он протер руки спиртом, взял палочку столь крепко, что кровь ушла из пальцев, задержал дыхание и дотронулся Жирнушкой до треугольника. Он лишь дотронулся, едва коснулся, а звук родился непостижимый. Такая в нем была глубина, такие его оплетали оттенки, что Роджер замер на всю длину звука, как будто не он его родитель, а лишь слушатель случайный…
А потом он два часа играл на треугольнике.
Лизбет, все праздники проведшая в одиночестве, сейчас, в канун Нового года, сидела перед камином и слушала необыкновенную музыку. То капель ей весенняя чудилась, то колокольный перезвон, то птичье пение… Она слушала, и ей казалось, что слезы текут из глаз. Провела ладонью по щеке: было сухо. Она так была горда за сына, что сознанием хотела заплакать, а сердце, хоть и трепетало, слез не рождало… А он все играл и играл!
А потом Роджер, закончив играть, сказал себе: «Я гений», достал из холодильника гуся и засунул его в остывающую печь.
Он явился перед матерью, худой, чумазый, с горящими глазами и подносом со сгоревшим гусем в руках.
— У тебя получилось? — спросила мать.
— Да, — ответил Роджер и поставил поднос на стол.
Лизбет села и принялась поедать в честь сына угли.
— Что ты делаешь? — удивился Роджер.
— Я ем праздничного гуся, — ответила мать.
— Это — угли!
— Разве? — деланно удивилась Лиз. — А я и не заметила…
Тогда он тоже сел за стол и, отломив от гуся кремированную ногу, погрузил свои зубы в угли.
Так они сидели молча и ели. В той новогодней трапезе они впервые достигли полного душевного единения…
А потом их обоих всю ночь рвало, и в этом тоже было единство — физиологическое…
* * *
Уже через год Роджера пригласил на ставку Национальный Финский симфонический оркестр.