Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Повесть без начала, сюжета и конца...

ModernLib.Net / Современная проза / Липатов Виль Владимирович / Повесть без начала, сюжета и конца... - Чтение (стр. 8)
Автор: Липатов Виль Владимирович
Жанр: Современная проза

 

 


К дому знатной учительницы Нина Александровна подошла еще при дневном свете, свежая и веселая. В первую смену она дала всего два урока, Сергей Вадимович, как известно, сидел в областном центре, Борька с коньков перешел на более спокойные лыжи, и все-таки в душе Нины Александровны не было улаженности. Да, ей так нужна была Серафима Иосифовна, как бывал необходим духовник запутавшемуся в сложных обстоятельствах человеку…, Миновав квадратный и умопомрачительно чистый двор, Нина Александровна поднялась на крыльцо, тщательно почистив веником теплые сапоги, негромко постучала в толстые двери, которые мгновенно открыла восьмидесятилетняя Елизавета Яковлевна и обмерла от радости:

– Нинуля!

– Я сыта,– торопливо сказала Нина Александровна и чмокнула старуху в замшевую щеку.– Убегу убегом, если будете кормить… Серафима Иосифовна дома?

– Ну и дурища! – с обидой сказала старуха.– Я таких дурищ давно не видывала. У меня приготовлены пель-ме-ни!

– Ладно, ладно. Подавайте мне вашу дочь!

– Да пожа-а-а-луйста! Твоя Серафима Иосифовна тоже дурища… Я ей связала белые шерстяные носки, а она заладила: «Колются!» Таких дурищ…

В этот момент в коридор вышла Серафима Иосифовна, сердито посмотрев на мать, перекатила папиросу «Беломорканал» из одного угла губ в другой – она всегда была с папиросой в зубах, кроме уроков и школьных перемен, которые она почти всегда проводила в классе, не любя сидеть в учительской.

– Что-то больно много у тебя дурищ, мамуля,– сказала Серафима Иосифовна.– Не по возрасту буйно живешь… Полежала бы.

– Сама лежи! «Колются!» Видывали неженку! В миллионный раз: дурища! Видеть тебя не хочу!

В гостиной – такая комната в доме Садовской была – Нина Александровна села на свое законное место, то есть на сосновую табуретку, хотя здесь существовали и стулья. Затем Нина Александровна улыбнулась тому, что Серафима Иосифовна, как всегда, была искренне огорчена ссорой с матерью, хотя сама охотно острила, что в доме житья не станет, если они с матерью перестанут ссориться. Мать с дочерью действительно всячески поносили друг друга, даже находясь в разных комнатах,– тонкие перегородки. Серафима Иосифовна, казалось, давно уже должна была привыкнуть к такому положению, но к каждой ссоре все-таки относилась трагически. Сейчас она огорченно сказала:

– И кто тебя надоумил вязать шерстяные носки?

– Меня надоумливать не надо! – донеслось из-за тонкой перегородки.– Я, как некоторые, из ума не выжила! Соображаю что к чему… «Колются!» Это из кроличьего пуха-то?! Я тебе еще покажу: «Колются!»

Но Серафима Иосифовна даже не улыбнулась.

– Пошли, Нина Александровна, на улицу,– сумрачно сказала она.– Разве в этом доме дадут поговорить! Это не дом, а таверна… Вот заштукатурю перегородки…

– Я тебе заштукатурю! Володьке напишу, что мне от тебя житья нету… Я тебе вспомню: «Колются!»

На улицу Серафима Иосифовна вышла в телогрейке, подпоясанной солдатским ремнем, ноги были обуты в большие валенки, и только платок на ней был достойным – настоящая оренбургская шаль, из тех, которые можно пропустить в обручальное кольцо.

– Устала я от мамы,– сказала она, прикуривая одну папиросу от другой.– Так устала, что голова болит… Но ничего: на свежем воздухе пройдет… Давай, Нина Александровна, прибавим шагу, тихо ходить не умею…

Не сговариваясь они выбрали для прогулки узкий и немноголюдный переулок, ведущий к реке; радуясь тому, что в переулке прохожие снег утрамбовать не успели и можно разгребать его ногами, как в детстве, двинулись вперед в энергичном темпе Серафимы Иосифовны, привыкшей ходить не только быстро, но как-то бочком, ссутулившись и зигзагом, хотя характер у нее был, как говорится, прямолинейный… Падали редкие снежинки, откуда они летят на землю, понять было нельзя, так как над головой было чистое и светлое небо; ей-богу, на нем не было ни единой тучки, облачка, но снежинки, все увеличиваясь и увеличиваясь, откуда-то падали на лицо – нежные и теплые. Слышалось, как на парикмахерской старается радиодинамик: «Нью-Йорк. От корреспондента ТАСС. Сегодня здесь состоялась очередная встреча представителей СССР, США, Англии и Франции по вопросам мирного политического урегулирования на Ближнем Востоке…» Они рассеянно слушали, и Нина Александровна умилялась рукавицам Серафимы Иосифовны – они были большие, длинные, меховые, и старая учительница походила на дошкольницу, которой рукавицы пришивают на веревочку, пропущенную через спину, чтобы не потеряла. Руки Серафима Иосифовна держала растопыренными, и это тоже было трогательно.

– Не браните меня, Нина Александровна, за ссоры с мамой,– сказала Серафима Иосифовна.– Об отсутствии чувства юмора вы мне говорили, но вы не понимаете главного… Видит бог, не понимаете!

Старая учительница ко всем людям, кроме близких родных и младшеклассников, обращалась на «вы», а тех, кого любила и уважала, всегда называла по имени-отчеству.

– Видит бог, Нина Александровна, вы ничего не понимаете! – Она суеверно закатила глаза и трижды поплевала через левое плечо: – Тьфу, тьфу, тьфу.– Потом тихо добавила: – Когда мама перестанет ругаться, она… она будет… она заболеет… Тьфу, тьфу, тьфу! – Серафима Иосифовна помолчала, затем выжала-таки из себя улыбку.– Если мама перестанет ругаться, это будет равносильно тому, что она ушла на покой, что ли… Булгаковский случай! Слушайте, почему вы не уступаете ему новый дом?… Впрочем, я порю чушь: дом ему нужен, как маме ругань. Жить в нем он все равно не будет…

Дойдя быстро до конца переулка, они повернули обратно, пошли навстречу крупным мокрым снежинкам, глядя под ноги, разгребая снег, и лицо у Серафимы Иосифовны сейчас было бабьим, несмотря на лихо закушенную папиросу, и Нине Александровне было жалко, что она пришла на встречу со старой учительницей в редкий момент ее слабости. «А я-то собиралась выпить полную чашу возмущения за разгромленного Мышицу»,– все-таки шутливо подумала она, и ей показались еще более трогательными растопыренные руки старой учительницы, в отсвете дымчатой оренбургской шали глаза Серафимы Иосифовны казались серыми, мужские морщины возле губ разгладились.

– А Светлана Ищенко – жертва! – сказала Серафима Иосифовна.– Зачем вы заставляете этого физкультурника Моргунова жениться на ней?… Разве это не жестоко? Моргунова вы прозвали Мышицей, прозвища я не люблю, но зачем ему жениться на Светлане? Он добрый, с комплексом неполноценности, но ловкий и рациональный, а главное – глупый! – Она вдруг воскликнула: – Что произошло с человечеством, если классическая красота Светланы Ищенко гроша медного не стоит! В моде простушки или дурнушки, но ведь не в этом же демократизм… Простушки простушками, а красавицы красавицами!

Этот вопрос Нина Александровна тоже задавала себе не один раз. Что случилось в Таежном, если красавица Светлана Ищенко имела только одного поклонника – Мышицу? А за толстухой Вероникой, домработницей Савицкой, ухажеры ходили стадами? Что это все значило для Таежного, а не для Москвы, где красивые девушки и женщины давно шли привычными косяками, как холодной осенью журавли?

– Я, кажется, догадываюсь, в чем дело,– задумчиво продолжала Серафима Иосифовна.– В этом суматошном веке люди боятся сложности, лишней психологической нагрузки, увеличения напряженности… Вот вам, Нина Александровна, не осточертела сложность? Не устаете?

– Устаю, Серафима Иосифовна. Да еще как! Хотя… хотя временами я себя чувствую такой счастливой, что похожа на лягушку из рассказа Гаршина. Помните, она закричала: «Это я!» – и свалилась на землю…

Серафима Иосифовна кивнула:

– Понимаю…

Нина Александровна снова вспомнила о том счастье, которое дает ей работа и умение работать… Говорят, что от счастья не умирают, но совсем недавно в ее жизни выдался такой день, когда Нине Александровне померещилось, что она, как паровой котел без доступа холодной воды, взорвется. День с утра был вот какой. После вчерашних лыж она проснулась с таким ощущением здоровья и радости, что сразу пришла на ум первая фраза из «Зависти» Ю. Олеши: «Он по утрам поет в клозете». Сын Борька прошлым вечером на родную мать посмотрел с большим уважением за то, что она ни о чем не попросила Сергея Вадимовича, уезжавшего через сутки в Ромск. На последнем уроке никто из ребят не получил даже тройку. Один из членов постоянной комиссии по жилищным вопросам – старшина катера Симкин – с Ниной Александровной на улице поздоровался особенно почтительно. Глупый Мышица в первый раз подошел к ней в учительской с таким видом, словно между ними ничего не произошло. Домработница Вероника подавала на стол обеды. Мужу два раза звонил секретарь обкома партии Цукасов и разговаривал с ним о пустяках. С ее любимого клетчатого костюма удалось вывести кофейное пятно. Монтер Вася переменил телефонный аппарат, и теперь силу звонка можно было регулировать. Директриса Белобородова все чаще и чаще обращалась к Нине Александровне на «ты» в присутствии других учителей. От матери пришло письмо, в котором была такая фраза: «…впрочем, я в тебя всегда верила, дочь!» – и прочее и прочее – банальное и небанальное, важное и неважное, но у Нины Александровны с первой минуты пробуждения было такое острое ощущение счастья и благополучности, что она торопливо села на краешек многоспального дивана-кровати и заставила себя дышать редко и глубоко, стараясь найти оправдание неприличной, с ее точки зрения, благополучности. В ход была снова пущена треклятая эрудиция, и быстренько вспомнилась фраза, ставшая эпиграфом к книге «Лыжи по-французски», недавно вышедшей в русском переводе: «Лыжи, может быть, не являются счастьем, но вполне могут заменить его». После этого Нине Александровне стало легче: причина была найдена…

Серафима Иосифовна и Нина Александровна опять дошли до конца переулка, постояв на месте, молча решили вернуться еще раз к противоположному концу, так как снег все гуще падал и падал с чистого неба.

– Я сложности не боюсь,– сказала Серафима Иосифовна.– Простоты у меня – навалом! Корова Люська, чистка хлева, колка дров, расчистка снега…

И Нина Александровна – в который уж раз! – подумала о том, что в Таежном, где, согласно французскому утверждению, миниюбки короче сантиметра на три, чем в столице, сложность современного бытия среди интеллигенции преувеличена, о чем ей сейчас и дала понять Серафима Иосифовна. Значит, беда была не в окружении, не в сложности космического века, а в самой Нине Александровне – она и только она вызывала на себя сложности.

– Купи корову! – сказала Серафима Иосифовна.– Не запасись на зиму сеном, как я, и будешь такой же озабоченной. Тебе наверняка неизвестно, что сейчас содержание коровы обходится дороже, чем покупка молока?

Конечно, «простое, как коровье мычание», давало старой учительнице свою долю тихого счастья, но было проблематично еще, подойдет ли это Нине Александровне. Как бы не дать маху, вот что! Как бы не разложиться на простые составные части, не стать такой же одноклеточной, как амеба или физкультурник Мышица. Ух!

– Когда вернется Сергей Вадимович,– продолжала Серафима Иосифовна,– буду просить у него трактор для вывозки сена…– Она из-под пухового платка исподлобья посмотрела на Нину Александровну.– Что, красавица, нехороши дела с муженьком? Не надувайте губы: от меня не спрячетесь.

А снег повалил – нешуточный! Мокрые лепешки уменьшились и затвердели, колючие, начали носиться простынными полосами, а минутой позже закружились, замельтешили, заплавали; дружно лаяли собаки, напоминая старинную шутливую песенку: «Дружно лаяли собаки в затихающую даль, вы пришли в нарядном фраке, элегантный как рояль…»

– Я и не собираюсь от вас ничего скрывать,– поднимая воротник, сказала Нина Александровна.– Заявить, что с муженьком дела у меня нехороши, я не могу: клевета! Живем дружно и, простите, весело, всегда единодушны в оценке людей и событий.– Она помолчала, подумала.– Чувства до сих пор экстремальны, мы еще чрезвычайно интересны друг другу, но…– Нина Александровна замялась.– Сергей Вадимович живет и в ус не дует, а я – я мучаюсь бог знает чем и почему…– Она запнулась.– Короче, похвастаться нечем…

– Это заметно, Нина Александровна… Мне кажется, что после замужества вы стали еще строже, жестче и настороженней. На конфликт с физкультурником Моргуновым начхать с верхней полки, но я не чувствую в вас покоя. Вы все время начеку, как револьвер со взведенным курком… Вам трудно. Это видно за версту.

Нина Александровна узнала голос одной собаки: ньюфаундленда Игната, принадлежащего деду Митрофану. Игнат лаял солидным, радостно-сдержанным и самовлюбленным голосом, но псом он был хорошим: всегда улыбался и вилял коротким хвостом.

– Белобородова без тени сомнения утверждает,– ироническим тоном произнесла Нина Александровна,– что Сергей Вадимович хватит со мной лиха… Это раз! А во-вторых, Лиля Булгакова назвала меня кошкой, гуляющей сама по себе.– Она иронически улыбнулась.– В-третьих, у Сергея Вадимовича открылась язва двенадцатиперстной кишки, которая сама собой зарубцевалась в конце студенческих годов. Что еще? Да. Мы, кажется, любим друг друга.

После этого Нина Александровна подумала, что у кабины исповедальни надо скорее задернуть штору, так как Серафима Иосифовна глядела почему-то строго, испытующе. Затем лицо старой учительницы помягчело.

– Простите меня, Нина Александровна,– сказала она,– но мне хочется кой о чем спросить вас.

– Спрашивайте, Серафима Иосифовна.

– Анализируете каждый шаг и каждое слово мужа?

– Да.

– Свое поведение по отношению к мужу контролируете?

– Да.

Ах, как он разгулялся, этот предновогодний холодный ветрище! И как быстро, как неожиданно, точно по модной песенке «Вьюга смешала землю с небом», и вот уже оренбургский головной платок старой учительницы от снега походил на чалму, и вообще Серафима Иосифовна напоминала снежную бабу, в губы которой шутники сунули горящую папиросу.

– А мой Володька не только пьет, но еще и переженивается! – сквозь гудящую метель крикнула Садовская.– Нашел себе эмансипированную москвичку. От этого дела добра не жди… Эмансипе да еще богема… Вместе будут пить – сердцем чувствую… Зовет на свадьбу! – еще громче крикнула Садовская.– Вернемся, Нина Александровна, мать накормит отличными пельменями… Я вам рада!

Они еще только прошли в сени, еще счищали снег с валенок и сапог, как в доме началась суматоха – Елизавета Яковлевна, почувствовав, что и на ее улицу пришел праздник, уже кипятила воду, доставала разные специи для пельменей и была такой проворной и занятой, что, выбежав в сени, чтобы взять мешочек с замороженными пельменями, на Нину Александровну едва обратила внимание: старухе было все равно кого кормить, лишь бы пришел гость. На ней было обыкновенное старушечье платье до пят, но Елизавета Яковлевна – вот какая проворная! – успела надеть неожиданно современный и кокетливый передничек -синтетический! В гостиной старуха опомнилась и радостно крикнула: – Молодец, Нина! Добрая, славная! Счас тебя пельменями накормлю лучше ресторанного…

Нина Александровна всегда отдыхала душой и телом в доме знаменитой учительницы. И этот стерильно чистый пол без дурацких половичков и ковров, не крашенный, а выскобленный острым ножиком, отчего на дереве выступил древесный кедровый узор, более прекрасный, чем узор на любом ковре; и белые полотняные занавески на окнах, и якобы мещанский фикус в большой кадке; на стене висела в широкой раме, под стеклом репродукция с картины «Дети, бегущие от грозы», да и стол, за которым работала Серафима Иосифовна, был тоже некрашеным, смастеренным из нескольких сибирских пород дерева, отличный был стол и совсем голый: все тетради еще на первом петушином крике были проверены, письма десяткам бывших учеников написаны, обязанности депутата областного Совета выполнены, свежие педагогические журналы прочитаны, газеты просмотрены и т. д. Так что на письменном столе было пусто, как на стадионе при пятидесятиградусном морозе, да и в доме вообще ничего лишнего, кроме фикуса, не держали.

– Холодновато,– привычно пожаловалась Нина Александровна.

– Выше шестнадцати градусов не греем,– тоже привычно ответила Серафима Иосифовна, считающая, что более высокая температура в доме располагает к изнеженности и лени.– Садитесь на свое любимое место, Нина Александровна.

– А ты сумасшедшая! – донесся из кухни голос Елизаветы Яковлевны.– Видишь ли, Володька переженивается!… Да он умнее нас всех, вместе взятых. Если мой внук переженивается, значит, надо пережениваться, значит – любит… Попомните, мой внук будет человеком, холера бы меня подрала с такой дочерью! Психичка ненормальная!… Счас пельмени поспеют, Нина, голубушка ты наша! И чего ты к этой холере ходишь? Сидела бы дома да миловалась с муженьком.

– Мама, замолчи!

– Я тебе замолчу, я тебе замолчу… Вот и вода закипела, Нинуля, счас пельмени брошу…

И от ругани тоже веяло спокойствием, умиротворенностью, улаженностью быта и человеческих отношений. Права, права Садовская, когда говорила о том, что в современном мире человек ищет простоту. Ах, как элементарно, амебно, одноклеточно было вокруг Нины Александровны: фикус с прямыми, строго геометрическими листьями, Володькино переженивание, деревянная лопата для снега, ругань с любимой матерью, мороженые пельмени, непорочное дерево…

– Готовы пельмени! – восторженно завопила за стенкой Елизавета Яковлевна и через несколько секунд появилась с дымящимися пельменями.– Вот я вас счас так накормлю, что вы у меня от радости языки проглотите… Нинуля, давай свою тарелку! А ты тоже, холера-язва, пошевеливайся: уксус принеси!

Знаменитые пельмени Елизаветы Яковлевны благоухали на всю комнату тремя сортами мяса, луком и чесноком, лавровым листом и укропом, а для запивки к пельменям подавался домашний капустный сок такой крепости и ароматности, что от него кружилась голова. Пельмени в доме Садовской ели, как ни странно, с хлебом – черным черствым хлебом.

– Ты знаешь, Нинуля, что еще задумала эта сумасшедшая баба? – спросила Елизавета Яковлевна.– Она хочет бросать курить! Ну не психичка ли?

– Мама, дай спокойно поесть!

– А тебе спокойствие – тьфу, если ты ведешь гостью гулять в такой ветродуй. Ты от спокойствия лопнешь!… Она, Нинуля, из Лермонтова, дай бог памяти… ищет бурю, холера!

Нина Александровна ела пельмени, запивала их капустным соком, заедала черным хлебом и безмятежно думала о том, что она – правда и еще раз правда! – пришла к Серафиме Иосифовне так, как раньше ходили к духовникам на исповедь. Опять, оказывается, все было просто, элементарно, понятно, как дважды два-четыре… От капустного сока у Нины Александровны на самом деле кружилась голова, мысли были легкими, скользящими и прозрачными, как декоративные рыбы в аквариуме, хотелось есть, есть, есть…

– Володька раньше пельмени без водки не жрал,– сказала Елизавета Яковлевна.– А вот теперь жрет… Они там, в Ромске-то, коньяком пробавляются… Все не водка, черт ее побери! – Она подумала и добавила уверенно: – Володька пить бросит с новой-то женой… Не сразу, а перестанет бражничать – у него характер сильный, как вот у этой оглашенной бабы, которая задумала бросать курево…– Она постучала сухоньким кулаком по столу.– Да пойми ты, дурища, что нельзя бросать курить, если ты начал смолить махорку еще с гражданской! Ты от этого заболеешь. Организм-то у тебя уж привык к «Беломору», черт его дери! Так что кури как курила, сумасшедшая учителка!

– Я брошу курить в ту же минуту, как Володька перестанет пить,– сказала Серафима Иосифовна и закурила.– Это вы так и знайте!

– Ну и бросай, если ты сама себе не дорога. Мне жить недолго, я скоро преставлюсь, дура ты этакая! А Володьке ты нужна: он тебя любит сильнее ста жен, идолица.

После того как были съедены все пельмени – чертова уйма! – Елизавета Яковлевна ушла на кухню мыть посуду, Серафима Иосифовна закурила очередную папиросу, а Нина Александровна откинулась на спинку стула и закрыла глаза – так хотелось спать, что сладко ныла поясница.

– А вы закурите, Нина Александровна,– посоветовала Садовская, вынимая из нагрудного кармана полувоенной рубахи, заправленной под ремень, свежую пачку «Беломорканала».– Вы же иногда допускаете этакую расхлябанность… Папиросу, а?

– Спасибо.

От крепкой папиросы закружилось в голове и вещи в комнате показались сдвоенными, но сонливость действительно быстро прошла, и Нина Александровна села прямо – свободная, легкая, умиротворенная и спокойная, как после лыжной прогулки. Объяснялось это все тем же: простой, как мычание, жизнью Серафимы Иосифовны… Спокойно, мирно, улаженно, не так, как Вероника, погромыхивала на кухне посудой Елизавета Яковлевна (в ее-то возрасте), довольная тем, что до отвала накормила гостью и любимую дочь, а в центре комнаты лежал сонный огромный пес – овчарка по кличке Джек, известная каждому человеку в Таежном странностями и несобачьими повадками… Никто из поселковых жителей, включая самых ближайших соседей Серафимы Иосифовны, никогда не слышал, как Джек лает, не видел его бегущим, спешащим или возбужденным; в самые жаркие дни пес никогда не вываливал язык, чтобы облегчить жизнь под плотной блестящей шерстью,– такой был мирный, выдержанный, интеллигентный. Однако все таежнинские собаки молча шмыгали в подворотни, когда Джек вразвалочку проходил по улице. Его до судорог в позвоночнике боялся ньюфаундленд ростом с трехмесячного теленка, от Джека стремглав убегали, поджав пышные хвосты, три громадные ездовые лайки охотника и рыбака Иннокентия Сопрыкина – злые, кровожадные и совершенно дикие собаки, сделавшие только крохотный шаг к одомашниванию. Вот какой это был пес! Таежное много лет уже ломало голову над проблемой Джека, который за всю жизнь не подрался ни с одной собакой, ни на кого не нападал, а все-таки сеял вокруг себя страх и ужас…

– Эй вы, оглашенные бабы! – прокричала из кухни Елизавета Яковлевна.– Чувствую, что вам надо пошушукаться,– так я ухожу к себе. Болтайте на здоровье! Только ты, Нинуля, не шибко слушай эту дурищу. Она тебе наговорит три бочки арестантов. Ты ее с умом, мою шальную доченьку-то, слушай. И не поддавайся, не поддавайся, а я пошла к себе…

Действительно шаркающие шаги старухи быстро смолкли, затем раздался бухающий дверной удар, и в доме Серафимы Иосифовны Садовской наступила тишина. Несмотря на простоту обстановки, дом был велик: кабинет-гостиная, три спальни – Серафимы Иосифовны, Елизаветы Яковлевны, Володьки,– кабинет Володьки и спальная комната для приезжих гостей. Во всех этих помещениях было чисто, пустовато и холодно (шестнадцать градусов), кроме комнаты для гостей, которую жарко натапливали (если кто-нибудь жил в ней).

– Мать права, Нина Александровна,– сказала Серафима Иосифовна, стряхивая пепел в гильзу от небольшого снаряда.– У вас на лице написано желание задавать вопросы и получать ответы… Конечно, мой юмор близок к юмору Моргунова, которого вы прозвали Мышицей и которого…

– Я вас перебью, Серафима Иосифовна,– решительно сказала Нина Александровна.– Я раскаиваюсь за гнусную сцену в учительской. Простите меня.

Окутанная папиросным дымом, прямая, как солдат у знамени полка, Серафима Иосифовна искоса посмотрела на Нину Александровну, едва приметно покачав головой – не понять, одобрительно или осуждающе,– сделала еще три глубоких затяжки, затем с тонкой улыбкой сказала:

– Климат повсеместно меняется в сторону потепления.– И вдруг сделалась такой незамысловатой, какой бывала всегда и везде.– Я еще раз говорю, что рада вам, Нина Александровна, и если по-прежнему ноет сердечко, если не помогли даже пельмени, выкладывайтесь как перед духовником…

Нина" Александровна сдержанно засмеялась.

– Удивительное совпадение,– сказала она,– весь этот вечер я мысленно называла вас своим духовником… Вы угадали, Серафима Иосифовна: на сердце не только скребут кошки, но так муторно, что даже не хочется проверять тетради Марка Семенова.

Они помолчали с загадочным видом сообщников.

– Я догадываюсь, что с вами происходит, Нина,– сказала знаменитая учительница, впервые в жизни назвав Нину Александровну по имени.– Простите за наукообразность, но вы жертва всемирного процесса феминизации мужчин и маскулинизации женщин… Во! Во какие термины потребляет окоровленная и огимнастеренная училка Сима Садовская! Мой муж Володька от этих слов схватился бы за маузер. Впрочем…– Она вынула из пачки еще одну папиросу и прикурила от догорающей.– Впрочем, мне не кажется, что Сергей Ларин испытал на себе хоть унцию феминизации. Он такой же настоящий мужчина, как мой бывший ученик Олежка Прончатов… нет, нет, Ларина в грехе феминизации не обвинишь – он не плановик Зимин, а его антипод… Во! Опять попалось ученое словечко… Это у меня такое пельменное настроение… Вы почему-то молчите?

– Я думаю…– замедленно ответила Нина Александровна.– Сергей Вадимович действительно не подвержен феминизации. Он мужик что надо!

Профиль у Серафимы Иосифовны был энергичный, резко очерченный, полумужской; она носила, кроме всего прочего, выдающиеся острые скулы, обязанная этим монгольской крови бабушки Батьмы Балданжабон.

– Вы правы, вы правы…– несколько раз повторила Серафима Иосифовна и положила подбородок на ладонь согнутой руки.– А каким мужиком был мой Володька! Ростом он, правда, не вышел: был на полголовы ниже меня, а я далеко не Голиаф. Храбр, осторожен и хитер был, как соболь…– Она подложила под подбородок и другую руку, перекатив папиросу в левый край губ.– О моем Володьке хорошо сказано у Ярослава Смелякова: «В отрешенных его глазах, не сулящих врагу пощады, вьется крошечный красный флаг, рвутся маленькие снаряды!»… Хорошо и точно! Я до сих пор люблю Володьку и умру с этим,– вдруг просто добавила она.

До отказа напичканные звуками, чакали обыкновенные часы-ходики, на маятнике которых было изображено солнце, а гири походили на еловые шишки; какие-то звуки – вздохи или медленный раздельный хохот – доносились из комнаты Елизаветы Яковлевны; ныли за окном телефонные и электрические провода да посвистывало в печной трубе.

– После Володьки я выходила замуж,– сказала Серафима Иосифовна.– Был такой грех – выходила… День и ночь-вот как отличались мои мужья, хотя второй был чекистом из окружения Феликса Эдмундовича. От него я и родила Володьку. Кузьма был не просто храбр, как Володька, а совсем не знал, что такое чувство страха. Не из подражания Дзержинскому, а естественно, как растет дерево. Он пошел в вооруженный до зубов отряд бандитов-налетчиков и вернулся с телегой оружия и с бандитами за телегой. Из маузера стрелял прекрасно: обернется, вскинет ствол – и амба! Слушайте, Нина, я, кажется, произношу монолог. Не осточертело?

Нина Александровна просительно заглянула в узкие глаза знаменитой учительницы:

– Продолжайте, ради бога, Серафима Иосифовна! Вы остановились на самом главном. Почему «день и ночь»?

– По одной-единственной причине,– вздохнула Серафима Иосифовна.– Кузьма мог пойти с голыми руками на бандитов, но боялся меня… Вот какая история, подруг-сердечен, как говорит мне через каждые две фразы Иннокентий Сопрыкин. Это его три одичавшие лайки боятся самого доброго и послушного пса на белом свете – Джека… О, услышал свое имя! Ну поди сюда, чудовище.

Неторопливо поднявшись с некрашеного пола, Джек сонной раскачечкой подошел к хозяйке, тычком носа заставил ее повернуться к себе вместе со стулом и положил длинную морду на полувоенную юбку из так называемой диагонали. С места Нины Александровны глаза пса, отражая электрический свет, сверкали зловеще, по-волчьи, но зато весь он – от кончика нежно вздрагивающего носа до судорожно виляющего хвоста – источал добро, как голландская печка в доме Садовской, сложенная легендарным Мистером-Твистером.

– Любишь ласку, зверина,– изменившимся голосом произнесла Серафима Иосифовна и подняла голову. Теперь она сидела лицом к Нине Александровне, и, наверное, поэтому ее голос снова переменился: покрепчал и стал басовитее.– Как вы относитесь к поэзии Марины Цветаевой? – спросила она довольно резко.– Это важно.

– Момент! Я подумаю…

Нет, в комнате Елизаветы Яковлевны определенно что-то происходило: может быть, старуха слушала по радио спортивную передачу – она, на удивление и потеху всего Таежного, увлекалась хоккеем, знала фамилии всех игроков знаменитых команд и в магазинных очередях признавалась оторопевшим домохозяйкам, что любит динамовца Мальцева. А может быть, Елизавета Яковлевна читала смешную книжку и хохотала во все горло, так как до сих пор не утратила эту молодую завидную способность.

– Я равнодушна к Цветаевой,– наконец заявила Нина Александровна, вспомнив все, что знала наизусть или помнила приблизительно.– Правда, мне близко все, что касается ее письменного стола…

– Я так и думала,– отозвалась Садовская.– Я так же отношусь к Цветаевой, люблю все о столе, но я…– она на секунду замялась, словно подыскивая слова,– но я часто завидую поэтессе…

– Почему?

– Ну как это почему? Я завидую ее женственности… На портретах Цветаева мужеподобна, а в стихах она прекрасно, по-бабьи завидно слаба… Вот строки: «Само, что дерево трясти!– В срок яблоко спадает спелое… За все, за все меня прости, мой милый, что тебе я сделала…» – Она ухмыльнулась.– У нас не беседа, а поэтическое чтение…» – Садовская, опустив голову, почесала за ухом Джека.– Я такого, наверное, не почувствовала бы даже тогда, когда меня бросил Володька-старший,– сказала она печально.– Мы в то время на любовь смотрели как на пережиток, и прощать… Ого-го! Я бы скорее пустила Володьке пулю в лоб, чем молила бы: «За все, за все меня прости…

Что это там происходит в комнате у мамы?

– А вот что происходит! – закричала, появляясь в дверях, Елизавета Яковлевна.– Где вы встречали бабу, которая не стала бы подслушивать, о чем говорят две другие бабы, особенно если одна из них моя оглашенная доченька? Так вот и заявляю: я ваш разговор от первого слова до последнего слышала. Ну что у меня дочь дурища – это я полсотни лет знаю, а вот что ты, Нинуля, с жиру бесишься – это для меня новость! Так что счас я за вас обеих примусь, язва вас побери, дурехи стоеросовые!

И мать знатной учительницы павой вплыла в комнату, заблистав и заискрившись, так как на ней было надето шелково-салопное платье, голову, можете себе представить, охватывал черный кружевной шарф, точно такой, какой можно видеть на пожелтевших фотографиях купчих или богатых мещанок, а в руках она держала фотографию в рамке черного дерева.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17