Современная электронная библиотека ModernLib.Net

И это все о нем

ModernLib.Net / Полицейские детективы / Липатов Виль Владимирович / И это все о нем - Чтение (стр. 9)
Автор: Липатов Виль Владимирович
Жанры: Полицейские детективы,
Советская классика

 

 


Возведенные, видимо, местным столяром, стояли широченные, обвитые резьбой спинки, трепетал ситцевый, очень яркий балдахин-полог, резные бильярдные ножки давили на шаткий пол с такой силой, точно хотели провалить его в тартарары. Плоскость кровати была квадратной; на кровати лежало, стояло так много разнообразных вещей, что было понятно – это не кровать, а жилище Анны Лукьяненок. Судя по спицам и моткам шерсти, Анна на кровати вязала; оттого, что на цветастом одеяле стояли две тарелки, можно было заключить, что Анна ела на кровати; исходя из того, что на спинках висело много одежды, можно было понять, что и гардероб находился тут же. Всем была кровать для Анны Лукьяненок – ложем, столовой, гардеробом, столом для игры в подкидного дурака. Вся жизнь женщины проходила на кровати – такого Прохоров еще не видывал.

– Вот это кровать! – продолжал восхищаться он. – Как же вы ее везли от столяра-то? Ночью?

Она захохотала легко, спокойно.

– Днем! – сказала вдова. – Я ее нарочно днем везла… Как тебя зовут-величают? Это ты мне не сказал…

– Александр Матвеевич – вот как меня зовут! – солидно ответил Прохоров и, подумав, добавил: – А я не такой вас представлял, Анна Егоровна… Счетовод, конторская крыса, бумажная душа… Вот и думал, что вы другая…

– Какая же?

– Да вот такая… Черноволосая, высокая, худая, глаза злые. По улице идете – на скулах яркий румянец, рот сжат, губы тонкие. Голос у вас должен быть низким, кожа на переносице обязана блестеть, волосы должны быть прямыми…

Прохоров уже понял, что ему хорошо сидеть в доме Анны Лукьяненок, смотреть на то, как она его слушает, разглядывать кровать; он уже чувствовал, что разговор с Анной будет легким, полезным и умным.

– И разговариваете вы не так, как я ожидал, – продолжал Прохоров. – Думал, что вы скажете: «Присаживайтесь, товарищ Прохоров, я готова давать показания», а вы… «Как там тебя зовут-величают?» К таким словам, Анна Егоровна, надо юбку до щиколоток, на голову – ситцевый платочек, на стол – самовар!

Анна сидела на кровати – пугающая.

На такой вот жениться – мир исчезнет! Какое дело до мира человеку, которому постоянно светят эти ясные глаза; небо покажется с овчинку тому человеку, которого навечно полюбит женщина с такими коленями, в которые хочется уткнуться лицом и молчать вечность, не двигаться вечность… Что же ты, Женька Столетов! Что же ты, глупый?!

– Я к вам, Анна Егоровна, вот почему пришел, – сказал Прохоров. – Я из-под земли достану тех, кто помог Столетову умереть… – Он сделал крошечную паузу. – Уверен: вы любили Столетова! Все факты сходятся на том, что вы его любили…

Третий десяток лет доживала на земле Анна Лукьяненок, считанные годы остались до морщин и вялого рта, тонкой кожи на щеках, бабьей утиной походки; она и сейчас – после слов Прохорова – обмякла налитым, цветущим телом, возле губ прорезались морщинки, глаза полиняли.

– Ну, спасибо, Александр Матвеевич! – негромко сказала Анна. – Мне такого давно не говорили. Думают: не может вдова любить – балуется!

Она поднялась, взяла цветастый платок, накинула на плечи – прохладно было ей в душной комнате.

– Вы неделю в деревне пооколачиваетесь да уедете, – перейдя на «вы» продолжала Анна. – Поэтому нет мне резона вам врать, Александр Матвеевич, убеждать, что я не такая, как думает деревня… – Она усмехнулась. – Правду тоже обидно говорить. Но вот вам правда: я покойному мужу седьмой год верная. Ну разве не обидно мне об этом говорить?

Она подняла на Прохорова ясные, чистые глаза, попыталась надернуть юбку на белые колени; ей это, конечно, не удалось – ноги остались далеко открытыми.

Было странно: высокая прическа, мини-юбка, босоножки – современно, привычно, а вот речь по-деревенски напевна, слова стоят друг от друга далеко, и кажется, что говорит не Анна, и все время хочется оглянуться, чтобы увидеть другую женщину – пожилую и допотопную.

– Вам многого не понять, Александр Матвеевич, – сказала Анна. – Вы мужчина. Мужик! А я – баба! Кто бы понял, как это тяжело – баба! Вы вот сидите, так вы один. А во мне столько таких, как вы, напихано! Бабы, ее много – так мне одна умная старуха говорила…

Она смотрела в окно, в зрачках отражалась низкая туча.

– У меня детей нет, Александр Матвеевич! Покойный муж был хороший человек, но мужик – плохой… Почему это я вам все рассказываю? – вдруг спросила она и сама же ответила: – Вы с женщинами невезучий, Александр Матвеевич! Вот и ног моих голых боитесь, как Женя боялся… Так я их закрою…

Она медленно стянула с плеч платок, заботливо укутала колени, посмотрела на Прохорова исподлобья.

В комнате было тихо, над крышей уже отчетливо поговаривал с землей картавый гром, сверкнула дважды тусклая молния, меж Обью и небом протягивались не то дождевые, не то световые штрихи частых линий: на берегу ожидающе кричали ребятишки.

– Я тоже в любви невезучая, – продолжала Анна. – Но я бы этого не знала, если бы не Женя… Я бы так и думала, что любовь такая и есть, как у меня к мужу была… А тут Женя… Пропала я! Пропала! И девять лет разницы, и Людка Гасилова, и необразованность, и слава моя… Один человек для меня родился, но и он на девять лет опоздал. Я много раньше родилась… И чего я Людкой Гасиловой не родилась?

Говорить Анне было трудно: слова от губ отрывались куцыми, укороченными, словно застревали в горле, на шее, шевеля кожу, пульсировала кровь, серым сделалось крепкое, пышущее здоровьем лицо. «Ничем не поможешь!» – подумал Прохоров и спросил:

– За что Евгений не любил Гасилова?

– За все! – секунду помолчав, сказала Анна. – За себя, за Людку, за Сухова, за Притыкина, за меня, за жеребца Рогдая… Вижу: не понимаете, Александр Матвеевич, так я с другого конца зайду. Вы бригадира Притыкина знаете?

– Знаю.

– Тогда сейчас все поймете… Прытыкин – гад, сволочь, проститутка в штанах, но он хоть пьяным бывает, а Гасилов… Гасилов – мертвяк! Теперь понимаете, Александр Матвеевич?

– Понимаю, – сказал Прохоров, хотя не мог представить, как можно называть трупом человека с такими умными глазами, как у Гасилова, с фигурой созидателя. – А Женя тоже говорил, что Гасилов неживой?

– Да разве было у меня время, Александр Матвеевич, говорить с Женей о Гасилове? Стала бы я о нем говорить, если… Я за всю жизнь три раза с Женей-то разговаривала. В первый раз на покосе, когда копны возили, второй раз на скамеечке мы с ним сидели, а в третий раз… Третий раз последним был!

Крупные мысли приходили в голову Прохорова – о жизни, о смерти, о женщинах, о конях, о зеленой траве, о синем речном безлюдье; впервые с того дня, как Прохоров сидел на пеньке с Андрюшкой Лузгиным, в ушах опять возник протяжный мотив: «Средь высоких хлебов затерялося небогатое наше село…» Опять шла с коромыслом на плечах мать Прохорова, босые ноги оставляли круглые следы на желтой глине, ведра покачивались, в них купалось маленькое чистое солнце; на матери была длинная юбка, вышитая белая кофта. Куда шла мама, он не знал – она почему-то несла ведра в противоположную сторону от их дома…

Прохоров сунул руки в карманы, покашлял, поглядев на Анну Лукьяненок, почувствовал, каким узкоплечим, низкорослым был он; ощутилась мешковатость собственного костюма, плохо завязанный галстук, слишком свободный воротник рубашки, шишечка на носу. Ждалось: Анна поднимется, подойдет к нему, наклонившись, проведет пальцами по волосам, скажет: «Чего же ты, Санько, такой скучный? Ну, попалась тебе плохая баба, ну, разженился ты с ней, чего же три раза в день помирать? Есть у тебя, Санько, еще одна – вот на ней и женись… Не бойся – женись!…»

– Что происходило девятого или десятого марта? – спросил Прохоров. – Что случилось в тот вечер, когда Женя приходил к вам?

Анна не удивилась ни вопросу, ни осведомленности Прохорова – только еще немного посерела лицом.

– Женя приходил вечером десятого марта, – сказала она. – В клубе тогда шло кино «Прощайте, мальчики!» Я хотела пойти на семичасовой сеанс, надела розовую кофту, волосы собрала на затылке… Холодно, грязно было, а я взяла да и надрючила лаковые туфли… Думала, встречу в клубе Женю, нахально сяду рядом, прижмусь в темноте. Хоть полтора часа, а мой!

Анна перебирала пальцами бахрому цветастого платка, на щеках лежали растопыренные тени от длинных прямых ресниц.

– В марте я надеялась, Александр Матвеевич, что Женя со мной будет… Они уже начали ссориться – Людка и Женя… Я за ними следила! – внезапно зло выкрикнула она. – Бывало, целый час за ними по дорожкам иду… Несчастная я баба, правду сказать!

На реке загудел пароход. Прохоров покосился, прочел название: «Козьма Минин» и опять стал глядеть в переносицу Анны.

– Приоделась я, пошла уже было к двери, как сердце – ек! Выглянула в окно – Женя! Сколько я его заманивала, все не шел, все не шел, а теперь идет. Руки болтаются, вперед падает, словно его в спину толкают…

Она посмотрела на потолок.

– Андрей Лузгин говорит, что Женя на царя Петра из кино походил. Это правда… Он был тоненький, высокий, худой, но сильный.

За семьдесят два дня до происшествия

…тоненький, высокий, худой, но сильный, задрав голову, бежал Женька Столетов по дороге, превратившейся в месиво всего за одни сутки. Еще Восьмого марта, на женский праздник, лютовала над Сосновкой зимняя метель, ударяла в почерневшие от печной копоти крыши, сгибала в злые дуги голые осокори, бесилась в узких переулках, туго набивая их тяжелым снегом. А уже следующим вечером прилетел с верьховьев Оби влажный алтайский ветер, уронил на землю ранние капли дождя, перемешанного с разбухшими снежинками. И сразу почернела Сосновка, умер голубой зимний цвет, прорезалась через всю деревню лохматая, покрытая фиолетовыми ссадинами дорога. Запахло сырым деревом и хвоей, опилками и мокрым снегом; среди воздушных потоков случался и такой, что головокружительно пахло черемуховыми почками и жирным черноземом.

Женька сапогами раздавливал лужи, застревал в жидком снегу, спотыкался, но бежал, бежал к Анне Лукьяненок, хотя час назад и предполагать не мог, что побежит к ней…

Час назад Женька скомкал в пальцах записку от Людмилы Гасиловой, осторожно присев на кровать, расправил бумагу: «Женя, нам не надо больше встречаться. Людмила». Крепостной стеной стояли ровные каллиграфические буквы, заглавные пыжились старательными завитушками, точки были крупными.

Минут пять он сидел неподвижно, потом встал, прошелся по комнате, помедлив, снял телефонную трубку.

Людмила к телефону подошла не сразу – ее мать, Лидия Михайловна, сначала попросила подождать, пока посмотрит, дома ли дочь, потом Людмила все-таки появилась:

– Слушаю! Это ты, Женя? Ну, я слушаю тебя…

– Я получил записку, – сказал он. – Что с тобой, Людка?

Она и в трубку молчала так, как умела молчать без телефона, – легко, спокойно, просто. Потом сказала:

– Я пью чай, Женя…

Он медленно положил трубку, опять сел на кровать, положил подбородок на скрещенные руки. Хотелось долго и громко смеяться… Еще вчера он провожал Людмилу, оперевшись спиной о ворота, привычно привлек ее к себе. Она переступила с ноги на ногу, отыскав удобное положение, вся легла на Женькину грудь, поцеловавшись с ним раза три, заботливо проговорила: «На тебя не каплет? Нет, серьезно?…»

Женька торопливо поднялся, сорвав трубку, и попросил знакомую телефонистку еще раз соединить с квартирой Гасилова, сказал сердито:

– Лидия Михайловна, я снова прошу к телефону Людмилу!

– Я допила чай, – сказала Людмила. – Говори, Женя…

– Почему нам не надо встречаться, Людка? Что случилось?

Она опять долго молчала.

– Так надо, Женя! – потом сказала она. – Так надо.

И положила трубку.

Он почувствовал, что бледнеет, засосало под ложечкой: в груди что-то захлопнулось. Так прошло несколько длинных минут.

Зазвенел телефон, он поднял трубку.

– Женя, я, кажется, поступила невежливо, – спокойно сказала Людмила. – Конечно, я погорячилась, не так надо. Мы уже взрослые, нам не надо встречаться. Серьезно.

Он вдруг услышал в телефонной трубке посторонний голос, словно кто-то подсоединился к линии. Сначала Женька подумал, что плохо работал коммутатор, но тут в постороннем голосе мелькнула знакомая интонация Лидии Михайловны.

– Ты не обижайся на меня, Женя, жизнь сложная штука. Серьезно. Если хочешь, приходи к нам, мы поговорим подробно…

«…подробно…» – услышал он голос Лидии Михайловны.

«Он стоял несчастный, с бледностью на челе… – подумал Женька о себе. – Он стремглав бросился грудью на смятую кровать, уткнув голову в подушку, забился в облегчающих слезах…»

– Почему ты молчишь, Женя? – спросила Людмила. – Почему ты не хочешь поговорить подробно?

Он прислушивался ко второму голосу, который существовал где-то в глубине гасиловского дома, словно Лидия Михайловна говорила сквозь подушку: он представил ее блестящий халат, восковую прическу, всегда блестящие, возбужденные глаза.

– Я знаю, почему ты не хочешь поговорить подробно, – сказала Людмила. – Я знаю… Нет, серьезно!

Посторонний голос усилился, зазвучал громко, торопливо, точно Лидия Михайловна бросила подушку. Она проговорила что-то сердитое, быстрое. После этого в трубке сделалось тихо, только слышалось, как дышит Людмила.

– Я знаю, что ты ходишь к Анне Лукьяненок! – сказала она. – Ты ходишь к этой развратной, мерзкой бабе! Вся деревня говорит об этом. Серьезно!

«Развратная, мерзкая баба!» – вот что значили быстрые слова Лидии Михайловны.

– Людка! – ошеломленно закричал он. – Людка!

Но телефон был уже глух, как зимняя ночь, и ему показалось, что это Лидия Михайловна прижала рычаг пальцем с золотым кольцом…

«Они сошли с ума! – подумал он. – Они сошли с ума!»

«Они сошли с ума!» – в третий раз подумал Женька, а потом поймал себя на том, что уже, оказывается, производит действия, – выходит из комнаты, останавливается в прихожей, ищет на вешалке шапку, натягивает на плечи пальто…

Женька шагнул с крыльца в ростепель и туманную сырость, зубы загудели от холода и талого воздуха. Куда он шел? Зачем? Просто хотелось движений, действий, работы напряженного тела: он чувствовал, что взорвется, разлетится вдребезги, если будет стоять на месте, если не помчится по дороге…

Он споткнулся о гасиловский дом, в двух антеннах которого свистел весенний ветер. «Гасиловы! – подумал Женька и повторил: – Гасиловы!» Душила ненависть к двум антеннам, к мезонину, вознесенному над Сосновкой, к воротам, к готическому шпилю флигеля, где у Петра Петровича стоял маленький, но все же телескоп.

Ненавистный, трижды проклятый дом! Большие окна гасиловского кабинета глядели прищуренно, подозрительно, точно за ними таились глаза самого Петра Петровича.

«Развратная, мерзкая баба!» – суфлировала Лидия Михайловна дочери. Женька снова поймал себя на том, что бежит по улице.

Дом Гасиловых удалялся, чавкал под сапогами расхлюпанный снег, утишивался свист ветра в двух антеннах. И только минут через десять Женька понял, что бежит к Анне Лукьяненок. Зачем?… Ему надо было видеть женщину, к которой его ревновала Людмила.

Тоненький, высокий, худой, но сильный Женька, падая вперед, бежал к дому Анны, не думая о том, что скажет, что сделает, как посмотрит на женщину, как она встретит его.

Он взлетел на крыльцо, дробно постучал и, не дождавшись ответа, рванул дощатую дверь…

– Пришел!

После уличного света он ослеп, не мог понять, что такое – розовое и коричневое – копошится в темноте, что такое зыбкое перемещается вперед и в сторону.

– Пришел!

Точно так, как в стеклах бинокля из непонятной мути возникает четкое цветное изображение, так Женька увидел пронзенное радостью лицо Анны, дрожащие губы, расширившиеся, как от атропина, зрачки.

– Пришел! – повторила женщина.

Вся она – вместе с одеждой и бусами на длинной шее – была Женькина. И кофточку, и бусы, и кольцо с дешевым камешком она надела для него; все ее цветущее тело, ноги, грудь, меловая кожа жили тоже для него.

– Женя…

Пахучее и теплое приблизилось, обвилось каким-то образом вокруг него, хотя Анна все еще стояла далеко. Потом она бросилась к нему, на самом деле обвила шею руками. Вся трепещущая, прильнула.

– Пришел, пришел! – шептала она. – Женя, Женя…

Они незаметно двигались в сторону громадной кровати. Анна так отгибалась назад, точно падала, и он падал вместе с ней. В ту самую секунду, когда Женька понял ее медленное движение к огромной кровати, его пронзил ужас. Женька послушно шел вместе с ней, а сам чувствовал, что умирает – бордовые круги расплывались перед глазами, сердце останавливалось у самого горла.

Вдруг что-то изменилось в комнате, за окном, во всем поселке, появился свободный воздух, пол сам собой выровнялся, хотя оставался покатым.

– Не надо! – тихо сказала Анна.

Ресницы у нее слиплись, щеки потускнели, размазанные тени траурно залегли в глубоких глазницах. Женщина видимо отступила назад, так как стояла в центре комнаты – одинокая, сквозная, словно на ветре. Слипшиеся ресницы были опущены.

– Не надо…

Плакала Анна беззвучно, не догадываясь о том, что плачет, что текут слезы, что зубы стучат друг о друга, а голос сделался бабьим:

– Не надо мне чужого, не надо!

Женьке не хотелось жить. От того, что на покатом щелястом полу стояла несчастная женщина, что кровать с зеленым одеялом походила на луг, что в ненавистном флигеле глядел в небо зрачок телескопа, что у Женьки на фронте погиб отец, что отчим любил Женьку, как родного сына, что мама спала мало – так много работы, что Людмила Гасилова ест так, словно составляет одно целое с пищей, что Лидия Михайловна Гасилова говорит об Анне «развратная, мерзкая баба», что он не поступил в институт, что его любила еще Соня Лунина, что на дворе темно и сыро, что он был молод, что опять придется повторять математику и физику, что его, наверное, не любит Людмила…

Анна все еще плакала, потом перестала. Женька еще немного постоял молча, затем сел на стул, дождавшись, когда она вытрет слезы, тихим голосом рассказал все…

Рассказывал Женька долго, она слушала внимательно, с поднятым лицом, и он уже не боялся открытых ног и груди с глубокой тенью…

Анна Лукьяненок, покачав головой, отвернулась от Прохорова, плечи были узкие, шея казалась искривленной, руки висели вдоль тела опавшие.

– Вот это и был мой третий раз, – глухо, в стену и кровать, сказала она. – Тот самый третий раз… Я чего плачу, Александр Матвеевич? Потому я плачу, что Женя меня любил. Он меня любил, а сам думал, что Людмилу… Он думал, что сильно ее любит, Александр Матвеевич! Он по-другому не умел, Женя-то…

Прохоров поежился, заставив себя посмотреть на Анну, помассировал холодными пальцами горло.

– Ему тоже трудно было, – тихо продолжала Анна. – Вокруг Жени белый свет перепутался – такой он был человек… Ведь и Людка его любит. Она любит его, хотя выходит за Петухова. Вот я опять плачу, дуреха!


…Мать Прохорова с коромыслом на плечах прошла по осклизлой дороге, скрылась за углом незнакомой хатенки; на дорогу вышла другая женщина – злая, усталая, насмешливая. Эта женщина на желтой глине оставляла следы острых каблуков, играла замысловатую роль из «Трехгрошовой оперы» Брехта, в пальцах держала острую сигарету. Ее звали Вера, она говорила, что любит Прохорова, собирается стать его женой; издевалась над ним: «Я лучше тебя знаю, Прохоров, какая женщина тебе нужна. Я тебе нужна, Прохоров!…»

На огромной кровати, похожей на луг, сидела еще одна женщина – тоже все знала о мужчинах, считала, что всякая женщина несчастная уже от того, что она женщина, и мирилась с этим. Она была права: все несчастья происходят от того, что мужчины не полагаются на мудрость женщин, не помышляют, что для них хорошо все то, что хорошо для женщины…

– Не надо меня судить за то, что я вся баба, насквозь баба, поперек себя баба и на три шага вперед себя баба, – сказала Анна. – Женя не ко мне ехал в тот день, когда погиб… Я думаю, Александр Матвеевич, он в тот день от кого-то узнал, что Людмила вожжается с Петуховым… Он потому и прыгал у Хутора, что хотел застать их вместе…

У Прохорова были узкие, щелястые глаза. Не зря, выходит, он выяснял, по каким тропинкам любят гулять Петухов и Людмила, где их черти носили в одиннадцатом часу вечера, куда вела тайная дорожка, в какую сторону загибалась она от железнодорожной насыпи, где Столетова поджидала смерть… «Браво, Прохоров!»

– Я за ними тоже следила, – сказала Анна. – Не хочу, а встану, пойду за Петуховым и Гасиловой, знаю, что это добром не кончится… Мне их хотелось убить!

Она покачала головой:

– Нет, не за Женю!… Хотя и за него тоже… Петухов и Гасилова вот как гуляли: идут далеко друг от друга, молчат, сами такие, словно повинность отбывают… И чего это я все плачу?

Прохоров терпеливо ждал, когда подтвердятся свидетельским показанием сообщения участкового инспектора Пилипенко. Конечно, с таким лицом, как у Петухова, с воздержанием студенческой молодости, с его воловьим здоровьем, с его железной нервной системой…

– Петухов ко мне три раза приходил, – сказала наконец Анна. – Проводит Людмилу и – ко мне. В ногах валялся – просился на кровать… Я его ударила… Что это, Александр Матвеевич?

– Бумага и шариковая ручка, – ответил Прохоров. – Надо написать коротко: «Тогда-то и тогда-то Петухов Юрий Сергеевич навестил меня, Лукьяненок Анну Егоровну, предлагал то-то и то-то…» Не пишите: «Я его ударила!» Пишите: «Я ему нанесла оскорбление действием!…» А ведь гроза будет, Анна Егоровна!

– Будет, Александр Матвеевич!

5

Гроза была такая, что капитан Прохоров крякал от удовольствия, потирал руку об руку, а нижнюю губу выпячивал с таким выражением, точно хотел сказать: «Мать моя, что это делается! Ой-ой-ой!» Участковый инспектор Пилипенко стоял перед ним навытяжку, держа руки по швам, старался показать, что не слышал ни грома, ни дождя. Мало того, этот самый Пилипенко лицо имел бравое, томную бровь вздымал на лоб, любуясь собственным голосом, самоотверженно работал на глазах у разбушевавшейся стихии:

– Докладываю, как было приказано… Петухов Юрий Сергеевич переводит матери каждый месяц пятнадцать рублей при заработной плате в триста двадцать рублей, считая северную надбавку и процент за перевыполнение. В январе и апреле прошлого года переводы не производились, остальные месяцы – регулярно!… Жену Суворова Никиты Гурьевича зовут Мария Павловна, рождения двадцать второго года, русская, беспартийная, образование среднее, несудимая, служащая… Гражданин Суворов ее во всем слушается, уважает… Прикажете гражданку Суворову в кабинет вызвать или на дом к ней пойдете?

– На дом, на дом…

Прохоров насмешливо кивнул, но поглядел на участкового одобрительно. Черт знает как удавалось этому Пилипенко вести себя так, словно он не таскал из окна каштаны для другого, а бегал по своим, пилипенковским, делам? Конечно, участковый инспектор, выполняя поручения Прохорова, попутно изучал свой собственный участок, но ведь не до такой степени, не до такой степени… «А может быть, он просто хороший работник?» – неожиданно подумал Прохоров, внимательно разглядывая участкового – старательные глаза и рот, ефрейторски стройную фигуру, большие руки солдата и рабочего парня.

– Вот что, товарищ младший лейтенант, – сказал Прохоров. – Не хочется ли вам заняться кондуктором Акимовым?… Возьмите на себя Акимова, товарищ младший лейтенант.

– Есть взять на себя кондуктора Акимова! Сегодня прикажете им заняться?

– Можно завтра, но лучше сегодня… Уж очень меня торопит начальство…

Оглушительно громыхнуло, окна на мгновенье стали ярко-синими, как будто на них пролили струю краски, в кабинете потемнело, а на столе задребезжал телефон, и от этого сделалось тревожно, точно аппарат подключили к междугородней линии. Прохоров поднял его, поискав место, поставив на кипу бумаг и, глядя на Пилипенко, подумал, что не уступит полковнику Борисову ни одного дня из столетовского дела. Он, Прохоров, раскрутит происшествие так, что картина будет прозрачной, как стеклышко, соберет все, что можно собрать, наведет в деле такую ясность, что оно будет похоже вот на эту комнату, когда ее заливает ослепительный свет молнии. Кроме того, он будет таким же старательным и упрямым, как участковый инспектор Пилипенко, умным и ловким, как мастер Гасилов, осторожным, как тракторист Аркадий Заварзин, страстным, как Женька Столетов, добрым, как Андрюшка Лузгин, чутким и мудрым, как Анна Лукьяненок, и философски-дальновидным, как слепой учитель Радин.

– Давайте Заварзина! – сказал Прохоров.

Когда участковый инспектор ушел в грозу, в кромешный дождь, Прохоров встал, минуточку погулял по кабинету с рассеянным видом, потом затянул галстук, надел пиджак, улыбнувшись своему отражению в окне, сел за стол – прямой, высокий от высокого стула, с непроницаемо-сухим лицом: он несколько раз пробующе поднял и опустил левую бровь, прищурился на вешалку, где висел его мокрый болоньевый плащ, потом поискал положение для рук – сцепил их на столе, расцепил; вытянув руки, положил их рядом, затем скрестил их на груди. «По-петуховски!» – подумал он.

Утвердившись в избранной позе, Прохоров стал терпеливо ждать Заварзина, который жил в двухстах метрах от пилипенковского кабинета. Делать Прохорову было нечего, допрос Заварзина еще вчера вечером обдуман всесторонне, и можно заниматься пустяками, то есть воображать, что происходит за стенами дома… Вот Пилипенко переходит через улицу, открывает калитку, поднимаясь на крыльцо, набатно бухает сапожищами, чтобы не было никаких сомнений в том, что квартиру тракториста собирается посетить представитель сильной централизованной власти.

Лицо у Пилипенко жестокое, так как Аркадий Заварзин вчера отказался дать подписку о невыезде.

– Добрый вечер, гражданин Заварзин! Одевайтесь. Надо будет пройти к товарищу капитану!

Аркадий Заварзин поднимает на участкового предположительное лицо, спрашивает предположительным голосом:

– Допрос?

– Мы это не знаем… Товарищ капитан объяснит!

Ласковая улыбка на том же предположительном лице, нежная гримаса, сочувственные глаза: «Собачья у тебя жизнь, Пилипенко! Кто пальцем поманит, к тому и бежишь… Эх, дурочка!»

– Пройти, пройти надо, гражданин Заварзин, к товарищу капитану!

Неторопливо надевается знаменитая кожаная куртка, одна за другой застегиваются «молнии»; жена Мария и сын Петька глядят на мужа и отца из темного угла комнаты.

– Ты не плачь, не плачь, Маруся, я к тебе сейчас вернуся… – шутит тракторист. – Петьке спать надо – укладывай!

Специальной походкой опытного человека, вызванного на допрос, Аркадий Заварзин переходит дорогу, усмехаясь стихиям, бесшумно поднимается на крыльцо милицейского дома, в сенях задерживается, чтобы, переменив выражение лица, сделать его ласковым, нежным, доброжелательным.

– Разрешите ворваться, то-ва-рищ Прохоров!

– Входите, Заварзин! – ответил капитан Прохоров. – Входите, входите!

Аркадий Заварзин вошел, приостановился у порога, медленно снял с кожаной куртки плащ.

– Привет, то-ва-рищ Прохоров!

– Привет, Заварзин!

Прохоров по-прежнему разглядывал телефонный аппарат, имеющий привычку тревожно звонить от ударов грома.

– Поближе, пожалуйста, поближе! – попросил он. – Вот так! Спасибо, Заварзин!

Прохоров давно научился во время допроса опытных людей делать такое лицо, на котором ничего нельзя было прочесть, распрекрасно умел думать об одном, говорить о втором, видеть третье; лицо Прохорова могло выражать все, что угодно, смотря по его собственному желанию.

– Ну, здравствуйте, Заварзин! – с братской улыбкой сказал Прохоров и впервые пристально посмотрел на вошедшего.

У Аркадия Заварзина было слишком красивое для мужчины лицо – такие длинные загнутые ресницы, как у него, могла иметь только женщина, нежный, розовый цвет лица мог принадлежать только девочке-школьнице, губы должны были украсить девушку в девятнадцать лет. Картину портило только одно – твердый рисунок лица да квадратный подбородок, похожий на подбородок участкового Пилипенко, но не такой плакатный, а живой, согретый общей женственностью лица.

– А ничего себе дождишко! – прислушиваясь, сказал Прохоров. – Долго, долго собирался! Милейший Никита Суворов был у меня совсем недавно и говорил, что скоро ливанет, а ведь не сразу, не сразу… Я к Анне Лукьяненок успел сходить, от нее вернулся, пообедал, а он, дождик-то, только тогда и начался… Это что же делается, а, Заварзин? Суворов-то думает, что погоду насквозь видит, но насчет дождя ошибся… Это как так получается, хотел бы я знать?

По Прохорову можно было понять, что ему скучно, нечего делать, осточертел пилипенковский кабинет, дождь и все сущее на свете. Он послал бы в тартарары Сосновку, тракториста Заварзина, дождь с громом и молнией, самого себя, если бы не зарплата, которая, знаете ли, Заварзин, все-таки нужна. Как ни говорите, Заварзин, а пить-есть надо, за частную комнатушку платить надо…

– С ума можно сойти от этого дождика! – продолжал болтать капитан Прохоров. – Если он к половине одиннадцатого не прекратится, то, ей-богу, позвоню начальству: «Принимайте меры! На то вы и начальство, чтобы принимать меры!» Интересно, обидятся или не обидятся?… Вы чего молчите, Заварзин? Привыкли к дождю? Ах, ах! Это привычка плохая!… Вот майор Лютиков Василий Демидович – ха-а-роший человек, а дождь тоже не любит. Не могу, говорит, во время дождя вести следствие, мне, говорит, дождь сосредоточиться мешает… Подумаешь, какая цаца! Какой, понимаешь, чувствительный…

По данным уголовного розыска тракторист Аркадий Заварзин в лагерях сидел трижды, последний раз за грабеж – отбыл в исправительно-трудовых лагерях в общей сложности семь лет, так как начал тюремную карьеру лет с пятнадцати. Изучая дело Заварзина, капитан Прохоров обнаружил у своего подопечного следы твердого характера, волю, наличие некой примитивной, но все-таки философии. Заварзин никогда не был послушным исполнителем чужой воли, был инициативен и смел, прекрасно знал, чего хочет, и тот же полковник Борисов перед отъездом Прохорова в Сосновку сказал: «Сашок, Заварзин четыре года молчит, зубьев, как говорят жители среднего течения Оби, не кажет.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29