Современная электронная библиотека ModernLib.Net

И это все о нем

ModernLib.Net / Полицейские детективы / Липатов Виль Владимирович / И это все о нем - Чтение (стр. 8)
Автор: Липатов Виль Владимирович
Жанры: Полицейские детективы,
Советская классика

 

 


Два дня назад Прохорову звонило милицейское начальство, осторожно намекая, что он, Прохоров, такой замечательный оперативный работник, что без него в управлении обойтись не могут. «Ты давай-ка, Саша, без этого самого… Философствуешь ты больно много, вот что я тебе скажу, Прохор! – говорил дружески в телефон начальник уголовного розыска полковник Борисов.

– Вот ты молчишь, Саша, а я ведь вижу, как зубы скалишь… Тебе хорошо – речка, осетрина, всякие там закаты и восходы, а у меня в Пегарском районе сейф вскрыли! Кого я пошлю на это дело?… Давай, Прохоров, поскорее, а! Сделай милость, голубчик!»

Потом начальство сообщило, что товарищ Прохорова майор Лукомский уже получил квартиру, значит, теперь и Прохорову недолго ждать отдельной секции в новом доме; ордерок Прохоров получит скоро, если, конечно, не слишком задержится в Сосновке. «Одним словом, давай без философии, Саша! Гони только информацию: да или нет!… Почему я такой веселый? А вот туточки майор Лукоша тебе привет шлет… Квартирку он получает – конфитюр! Окна, понимаешь, на Ушайку!» У полковника Борисова был веселый приятный баритон. Он успешно выступал на любительской сцене – пел арии из классических опер.

Вскрытый сейф в Пегарском районе, естественно, интересовал Прохорова, но фраза: «Кого я пошлю на это дело?» заставила приглушенно улыбнуться. Не обошлось и без того, чтобы Прохоров не вспомнил о своем мешковатом костюме, о сибирских словечках, которые порой непроизвольно проскальзывали в его речи, о простецком курносом носе, который придавал его лицу наивность. Конечно, эта лиса Борисов нянькался с Прохоровым, как с малым дитятей, кричал на всех перекрестках, что капитан Прохоров – золотой, выдающийся работник, осыпал капитана всевозможными премиями и наградами, но он-то, Прохоров, не забыл, как однажды случайно услышал баритончик самого Борисова: «А что тут думать? Коли деревенское дело, посылай Прохора!»

Ну конечно, форменный мундир на Прохорове не сидел так изысканно и аристократически, как на Борисове, ногти капитан Прохоров по примеру полковника не подравнивал маленькой пилочкой с перламутровой ручкой, не ходил в плавательный бассейн при университетском спортзале, не пел на любительской сцене арии из «Пиковой дамы», но… посмотрим, посмотрим!

После разговора с начальством Прохоров спал отменно хорошо, вставши утром, вспомнил о разговоре и громко засмеялся: «Посмотрим, посмотрим!»

После этого Прохоров и почувствовал, что пришло время составить примерный план дальнейших действий, так как до сего момента он, оказывается, действовал как бы на ощупь. Теперь в тумане уже просматривалась маковка прибрежного маяка, понемногу прояснялись человеческие фигуры, было уже недалеко до той минуты, когда увидятся глаза… Прохоров мысленно набрасывал:

«Вызвать на первый предварительный – осторожный – допрос Аркадия Заварзина;

встретиться с начальником лесопункта Суховым;

осторожно и незаметно собрать в кучу комсомольцев лесопункта;

вызвать для веселого разговора белобрысую девчонку, писавшую протокол знаменитого собрания;

провести серьезную беседу со сменщиком Столетова, потешным мужичком Никитой Суворовым;

с легкомысленным видом гуляки и фланера посетить даму Анну Лукьяненок, чтобы навсегда покончить с темой любовного треугольника или, может случиться, четырехугольника;

узнать, наконец, что произошло в лесосеке двадцать второго мая…»

Вот, пожалуй, и весь план, в котором, конечно, не учтены мелочи: найти и перечитать новеллу Исаака Бабеля, в которой есть фраза о женщинах и конях, «случайно» встретиться с женой Гасилова, спрыгнуть с грузовой платформы на среднем ходу поезда и так далее и тому подобное. Дураку понятно, что пункты можно переставлять, их очередность определяется…

Прохоров опять поймал себя на том, что оттягивал визит в семью Евгения Столетова: боялся! Да, да! Он боялся идти в родной дом Евгения Столетова и даже на улице, когда проходил мимо зеленой крыши невысокого строения, отводил глаза и опускал голову, а вчера юркнул в переулок, так как увидел на тротуаре знакомую по фотографиям мать Женьки.

Плохо было и другое – до сих пор не вернулся из города загадочный парторг Сосновского лесопункта Голубинь.

И все-таки капитан Прохоров весело улыбался, напевал свое утреннее: «Загудели, заиграли провода…»

«Начну-ка я рабочий день с Никитушки Суворова!» – решил капитан Прохоров.

2

Когда тракторист Никита Суворов, сопровождаемый чеканным стуком пилипенковских сапог, вошел в кабинет и, смущаясь, начал переминаться с ноги на ногу, Прохоров впал в тихое неистовство; всего полчаса назад он предупредил Пилипенко о том, чтобы тот не смел сопровождать по деревне свидетелей. Теперь капитан с яростью смотрел в пилипенковскую переносицу, но, связанный присутствием постороннего человека, прошипел только нечленораздельно: «Стоеросовая, самая стоеросовая…»

Пилипенко улыбнулся, сделав руки по швам:

– Как приказано, пошел искать кондуктора Акимова! Будет допрошен, как приказывали!

Он набатно простучал сапожищами по гулкому крыльцу, на улице засвистел лихо, красиво понес свое ефрейторское тело через солнечную улицу; сверкали, конечно, сапоги, бриджи на икрах сидели удивительно плотно. «Чудовище!» – подумал о нем Прохоров, но все равно почувствовал восхищение.

– Вон как потопал, Пилипенко-то! – с улыбкой сказал капитан трактористу Никите Суворову и показал пальцем на стул. – Садитесь, Никита Гурьевич… Вот и во второй раз встретились, как говорится. Опять я вас зачну мучить, как вчера, Никита Гурьевич. – Прохоров помолчал. – Выходит, что вы, Никита Гурьевич, вокруг правды ходите, как шкодливая коза вокруг высокого прясла. И капустки хочется, и ноги коротки… Вот вы показали товарищу Сорокину, что Столетов и Заварзин дрались на Круглом озере. А драки-то, Никита Гурьевич, ведь не было! Не было, говорю, драки, Никита Гурьевич!

Морщинистое, маленькое лицо Никиты Суворова сияло робкой, предупредительной и опасливой улыбкой. Ему, конечно, было приятно беседовать со своим, сибирским человеком, он, конечно, с большой симпатией относился к Прохорову, во всем доверял ему, но был так запуган, что ему по ночам, видимо, мерещился острый нож с ложбинкой на лезвии, он, наверное, просыпался в холодном поту и от ужаса опять закрывал глаза.

– Ну как же будем жить дальше, Никита Гурьич? Будем продолжать запираться?

Суворов помигал и торопливо ответил:

– Что было говорено, то и есть говорено. Больше нет правды, чем ты от меня услышал, товаришш Прохоров, врать мне не с руки, не такой я человек, чтобы врать…

Прохоров легко поднялся с места, неторопливо подошел к окну и опять почувствовал, какой он весь спокойный, деловитый, умный. Если его не вывел из себя старательный Пилипенко, если он способен почувствовать восхищение твердой линией упрямого младшего лейтенанта, то запуганный Заварзиным тракторист Никита Суворов и подавно не мог удивить капитана, когда повторял вчерашнюю ложь.

– Вы меня вокруг пальца как мальчишку водите, Никита Гурьич! – обидчиво сказал Прохоров и помигал на Суворова: – Я вашу байку брать в резон не могу: она потолочная.

– Это уж как ты себе на душу положишь, товаришш Прохоров!

Ох как нетрудно было запугать трусливого мужичонку…

– Мученье мне с вами, Никита Гурьич! – со вздохом сказал Прохоров и сел на прежнее место. Он с полминуты помолчал, потом произнес негромко: – Снова мне рассказывайте вашу байку, Никита Гурьевич… Надежда только на то, что вы сегодня по-другому врать будете, а я вас тут-то и поймаю! Ох, скажу, Никита Гурьевич, ох врете, ох путаете!

У мужичонки отвисла нижняя губа, открылся рот с желтыми, стоящими вразнотык зубами; совсем был плох красотой и мужской силой Никита Суворов, обидели его отец и мать всем тем, что надо давать сыну, – силой, ростом, разворотом плеч.

– Начинайте, начинайте, Суворов!

Тракторист побледнел, ухватился руками за края табуретки, начал было сгибаться обреченно, но Прохоров все еще требовательно глядел на него, все еще улыбался, и Суворов заговорил:

– Ну, дело с того началось, что Арканя-то Заварзин на лесосеку вдругорядь вернулся. Сначала он будто с Андрюшечкой-то Лузгиным на поселок уехал, а потом я трактором-то на эстакаду бреду, гляжу: он обратно возля столовой стоит! Ах, думаю, забери его лихоманка, как же он оттеля сюды попал, когда должон уже по деревне шастать! Да так он быстро возвернулся, что и сапог на нем забыгать не успел… Ну, стоит возля столовой, куренкой займается, наплоть к вагонке-то подошел, чтобы его-то не видать…

Прохоров про себя усмехался, вынимая из памяти полузабытые слова. Забыгать – значит просохнуть, наплоть – вплотную, куренка – курить… Волной воспоминаний веяло от местных словечек мужичонки, в мягких интонациях скрывалась прохоровская молодость, детство с зарницами и рекой, прохладой звездных вечеров, гармошкой на улице, шорохами на полатях, где спала древняя бабка. Гармонь шла переулком, пела «Расцветали яблони и груши…», смеялись девчата; на заре – петушиный всполошный крик, зябкая роса, тревога молодого тела…

– Ну, стоит он у вагонки, куренкой займается, глаз у него пришшуренный, как у сома-рыбы, – продолжал Суворов, вздыхая. – Тута надо тебе сказать, товаришш Прохоров, что сом-то только кажет круглый глаз, у него только обличье, что глаз круглый, а взаболь у его глаз-то пришшуренный. Ты вот возьми сома, товаришш Прохоров, да искосу на него глянь: глаз пришшуренный! У щуки – глаз круглый! А за карася я тебе и говореть не буду: каждый знат, что у его глаз даже шибко круглый…

Слушая Суворова, капитан Прохоров сидел тихо, не двигаясь, как бы боясь спугнуть плавную речь, прервать нить неожиданных ассоциаций и прямых воспоминаний. Суворова нельзя было ни перебивать, ни торопить, и Прохоров добродушно думал: «В тридцать минут уложится!»

– …глаз пришшуренный быват еще у молодой стерляди. Ну, это особ статья, это рыба така, что у нее все наперекосяк…

Никита Суворов приостановился, почесал веко.

– Ну, гляжу я на Заварзина, ничего понять не могу, однако смекаю: дело нечисто! Во-первых, чего возвернулся, во-вторых, чего пришшуриватся, чего лыбится на контору? В ей же не сахар, в конторе-то! В ей Женечка Столетов с самим Гасиловым разговариват… – Он покрутил головой. – Ну до чего долго Женечка с Гасиловым говорели, что я три ездки трактором-то сделал. Это ведь чуток поболе часа, никак не меньше…

По-прохоровскому тоже выходило, что между отъездом и возвращением Аркадия Заварзина прошло никак не меньше часа, и, значит, именно столько времени разговаривал Столетов с мастером Гасиловым.

– Да, это никак не меньше двух часов прошло, когда Заварзин-то возвернулся, – снова пересчитывал Никита Суворов. – Я, конешно, тракторист не ахти какой – я ведь колтоногий. – Он показал на хроменькую ногу. – Мне с Евгением Столетовым, конешно, равненья не было. Куды там! Он, Женечка-то, на тракторе езживал, как остяк на обласке… Это я тебе, товаришш Прохоров, на полном сурьезе говорю, что во всей области лучше Евгения тракториста не было. Вот те хрест! Ну, ты сам посуди, товаришш Прохоров! Я делывал за смену, сказать, двадцать ездок, а Женечка – тридцать! Это что? Это рази не стахановска работа? «Степанида» под нем была ровно конь! Бывалыча, скажет: «Ну, давай, родимая!» А она его слушат, ровно живая. Ей-бо! «Степанида» его понимала, это соврать никто не даст, а я с ней, бывалыча, часа два вожусь. Все, зараза, не заводится. Ну, Женечка подойдет, руку ей на бочину положит, в моторе кой-чего покопатся – она и заведется. Ну зараза, ну зараза!… Это я про трактор говорю, не про Евгенья…

На улице творился летний день. Было так же жарко, как вчера и позавчера, но над деревней сегодня висело большое, темное в середине, растопыренное облако, обрамленное по краям белой слепящей каймой. От облака лежала на реке густая тень, и вода в этом месте казалась рябой, простуженной. Облако медленно-медленно приближалось к солнцу.

– Дожж будет! – поймав взгляд Прохорова, сказал Никита Суворов. – Падет короткий, залывит всю деревню, под вечер угомонится… Ну, я дальше пойду… Я, значит, воз на эстакаде отцепляю, с бригадиришкой Притыкиным, язви его мать, хлестаюсь насчет тросов, а сам, не будь дурак, на Заварзина поглядаю. Здеся вдруг и Женечка выходит… Ах ты мать честна! Лица на нем нет, ногами-руками дрыгат, туда, откеля вышел, супротивно зыркает… Ну, тут Заварзин и подходит к ему. Ах, мать твою распротак, думаю, бандюга, семь лет по лагерям да тюрьмам сиживал, чего бы он плохого Женечке не произвел!

Опять всплеснув руками, Суворов приподнялся, поглядел на Прохорова с испугом:

– Ну, они поговорили, поговорили да в тайгу пошли. Идут, обои руками размахивают, обои агромадные, балмошные. Ну, думаю, за имя надо иттить! Бегом бежать за имя, думаю, надо! Ладно! Бросаю трактор, бригадиру Притыкину говорю: «Я по большой нужде поспешаю!», а сам – шасть за имя в тайгу! Вот, думаю, остановятся, вот, думаю, что плохое начнется, а они все валят да валят дальше. Обратно ручищами махают, о чем разговор, мне обратно не слыхать, как я шибко позади их поспешаю, – неровен час Заварзин усмотрит! Он страшенный! Чего хорошего, если ножом обранит, али того хужее, вовсе убьет?

Прохоров слушал чутко, так как приближался момент, когда в рассказе начиналась ложь, а надо было непременно засечь картину, после которой тракторист врал.

– Ну, шнырим дальше, уж порядочно от лесосеки отошли, как на тебе – останавливаются… Ну, они ишшо маненько руками помахали, построжились друг на друга и давай молчать, ровно нанятые. А было дело, надоть сказать тебе, товаришш Прохоров, возля озерца.

Никита Суворов оживился.

– Ты теми местами не хаживал, ты, товаришш Прохоров, и в понятье не держишь, чтобы посередь тайги да вдруг – ветельник, сморода, дерево. Это озеро Кругло называется, в нем, если хочешь знать, всяка рыба живет…

И страшно было мужичонке, и любопытно, и воспоминания наваливались, и хотелось, чтобы все были довольны – милиционер Прохоров, страшный Аркадий Заварзин, несчастные родители Евгения Столетова. А трудное место в рассказе приближалось, а темное озерцо уже посверкивало в проеме сосен, а милиционер Прохоров смотрел так, словно просвечивал Никиту Суворова насквозь, и все было так страшно, что страдальческие глаза тракториста спрашивали: «Зачем все это, для чего?»

– Утки в Круглом озере – невпроворот! – радовался отдыху Никита Суворов. – Ну, чирка там видимо-невидимо, нырка помене будет, но тоже есть – садится, быват, и нырок. Крякуша, само собой, водится, однако черноклювика не видать. Черноклювик, он больше на луговине, на сорах или на болотине… – Никита Суворов ни на секунду не приостановился. – Ну, тут надо тебе сказать, товаришш Прохоров, что они не сразу драться стали. Они еще хотели договориться без драки, но, надо быть, не сумели…

Никита Суворов тяжело, прерывисто вздохнул.

– Тут на Кругло озеро клохарь-утка села… Вот об это время, товаришш Прохоров, они и начали хлестаться, как лончаки. Страшное дело!… Ты чего так на меня зыркашь, товаришш Прохоров? Клохаря-утку не знаешь?… Сам он из себя большой, сизый, питатся рыбой, мульков имат и тоже ест. А вот еще есть така птица – мартын с балалайкой. Этого не едят, не стреляют, сам белый, над полями летат, крылья долги, а сам меньше утки. Этого ты, когда встренешь, не стреляй – почто он тебе…

Никита Суворов начал врать после слов «они не сразу драться стали». Именно здесь картина каким-то образом перекосилась, перед мысленным взором Прохорова возникло что-то неестественное, мешающее. Прохоров закрыл глаза, отключившись от Никиты Суворова, наново мысленно просмотрел ту картину, когда Столетов и Заварзин подошли к берегу озера… Они стояли вплотную друг к другу, в пролете сосен качались лучи догорающего солнца, в таежной тишине слышалось хриплое дыхание парней. Свистнув крыльями, тревожно крякнув, опустилась торпедой на озеро клохарь-утка, погнала грудкой овальную волну по темной масляной воде…

– Есть! – прошептал Прохоров. – Есть!

Он облегченно засмеялся:

– Есть!

Ну, полковник Борисов, что сказал бы ты сейчас Никите Суворову? Что сделал бы ты сейчас, полковничек Борисов, со своими полированными ногтями, английским пробором, кителем в талию и роскошным баритоном?

– Стреливал и я в крохаля-утку! – мечтательно проговорил Прохоров. – И на сорах стреливал, Никита Гурьевич, и на болотах стреливал, и на луговине стреливал. Утка эта не так вкусна, как увертлива, не так увариста, как жилиста…

Он снял руки со стола, удобно отвалившись на спинку стула, протяжно зевнул, пожаловался:

– Только вот, Никита Гурьич, никогда мне не приходилось крохаля-утку стрелять на лесном озере! Крохаль-утка, она ведь на лесные озера не садится… Не садится крохаль на лесные озера! Хватит врать, Суворов, – жестко сказал Прохоров. – Ничего вам Заварзин не сделает, если вы покажете, что драки не было, и Столетов с Заварзиным поехали в поселок на одной платформе…

Никита Суворов пустым мешком висел на стуле: челюсть отвалилась, как створка капкана, в глазах – ужас, руки дрожат. Вот как запугал его Аркадий Заварзин! Наверное, вынул из кармана нож, приблизив лицо вплотную к лицу Суворова, проговорил лениво: «Меня посадят – другие найдутся! Из-под земли тебя достанут, горло от уха до уха распластают».

– Никита Гурьевич, а Никита Гурьевич!

Суворов понемножечку приходил в себя, оклемывался, бедный, потихонечку… Какой чистотой, непосредственностью и наивностью надо было обладать, чтобы потеряться от такой мелочи, как крохаль-утка! Каким хорошим, добрым человеком надо быть, чтобы не найти самый простейший ответ на прохоровскую реплику! Эх, Сибирь, Сибирь! Добрая, честная, искренняя земля…

– Надо правду показывать, Никита Гурьевич! – мягко сказал Прохоров. – Всего несколько слов надо подписать: «Драки не было! Поехали вместе…»

– Была драка! – прохрипел Суворов и вдруг выкрикнул ошалело: – Не подписую я бумагу! Ты отселева через недолги дни уедешь, а мне под ножа идти, семью свою губить!

– Надо подписать! – торопливо сказал Прохоров. – Обязательно надо подписать, Никита Гурьевич, не то… Я вас очень прошу подписать!

– Не подпишу! – вдруг спокойно ответил Суворов. – Не подпишу!

Это было такое серьезное поражение, что Прохоров растерялся, сконфузился, одним словом, потерял лицо, – он сделал несколько суетливых движений, поспешно вскочил из-за стола, просительно протянул руку к Суворову, но тут же услышал категорическое:

– Это дело я никогда не подписую! Какой мне мотив бумагу подписывать, если ты, товаришш Прохоров, все одно, кого надо, споймашь? У тебя ум большой, ровно как у старой собаки… Вот такое дело, товаришш Прохоров…

– Ну, Гурьевич, – тонко произнес Прохоров. – Ну, Гурьевич, ты так меня подвел… Ты меня… То есть вы меня…

– А ты меня тыкай, тыкай, товаришш Прохоров! – обрадовался Суворов. – Когда меня тычут, мне сердцем веселее. На «вы» с человеком тогда надо говореть, если, скажем, ты у него корову за долги уводишь… Ему морозно, человеку-то, от выканья…

Оторопелый Прохоров искоса поглядел в окно – река хорошо, ласково светится, перевел взгляд повыше – грозится наползти на солнце облако с яркой каемкой, опустил взгляд – стоят на полу здоровенные, не по росту, кирзовые суворовские сапоги. Что делается, а, родной мой уголовный розыск! Три дня строил пирамиду, вершиной которой должно быть форменное, письменное признание Никиты Суворова, а вместо этого…

– Ты вот что, Гурьевич, – сдерживая смех, сказал Прохоров. – Ты катись-ка домой, пока я сердцем не изошел. Ты лындай-ка отсюда, Гурьич! Марш отсюда, срамота, мать твою распротак.

– Вот это ты дело говоришь, товаришш Прохоров! – радостно заорал Суворов. – Ну, ты ничего лучшее этого, парень, придумать не мог! Я счас от тебя так лындану, что ты и глазом уморгнуть не успеешь, ты еще и тятя сказать не угораздишься, как я дома на печку взовьюсь!

3

Никита Суворов по улице наяривал быстро, словно его подгонял ураганный ветер, волосенки на затылке развевались, мелькали здоровенные каблуки, руками размахивал, как участковый инспектор Пилипенко.

Прохоров отошел от окна, весело крякнув, сел. Бог знает почему образовалось у него смешливое, легкое настроение – от мужичонки, наверное, от своей забавной неудачи, от темной тучи, которая с урчанием понемножечку застила солнце. Ливанет через часика два крупный кромешный дождина, заполыхают молнии, одуряюще запахнет щекочущим ноздри озоном. «Дождик, дождик, пуще, дам тебе гущи!» – пели они ребятишками и плясали босые в теплых ласковых лужах. «Дождик, дождик, припусти, мы поедем во кусты…»

Прохоров вслух засмеялся. Ах каким хорошим было настроение! Все радовало его. Раскладушка казалась целомудренно-белой, чемодан лихо посверкивал никелированными застежками, белая рубашка приятно хрустела. В термосе, из которого Прохоров по утрам пил крепкий чай, отражались оловянная Обь, черная туча, искаженное окно; чистый лист бумаги на столе зазывно белел. Он вдруг сухо поджал губы, отодвинувшись от стола вместе со стулом, критически-насмешливо поглядел на свои замшевые туфли – явно не годились для дождя, раскисшей дороги, мокрого тротуара.

Прохоров зябко поежился от предчувствия удовольствия и огляделся так, словно сомневался, что в кабинете, кроме него, никого нет. Отлично! Хорошо! Он взял приятно пахнущий, поблескивающий чемодан, аккуратно поставил его на стол, расположив так, чтобы свет из окна падал на его, чемоданные, внутренности. Отлично! Колоссально!

В чемодане лежали две белые нейлоновые рубахи; он их вынул, аккуратно положил на стол; под рубахами обнаружились чистые носовые платки, майки, трусы, запасные подтяжки, две пачки мыла «Красная Москва», три пакетика норвежских бритвенных лезвий – на тот случай, если в Сосновке откажет электростанция, – одеколон «Красная Москва», импортный крем для бритья, две катушки ниток – белые и черные, четырнадцать пар буйно-разноцветных носков, пять шариковых ручек, стопка плотной, очень хорошей бумаги, пасьянсные карты, крошечный англо-русский словарь, два перочинных ножа, пакетики с аспирином, анальгином и тройчаткой, пузырек с йодом, широкий и узкий бинты, коробка разноцветных карандашей, пистолет, завернутый в газету, ложка, вилка, открывашка для бутылок, электрическая лампочка на сто свечей – он не любил слабый свет, куча запасных стержней к шариковым ручкам, ботиночные шнурки, матрешка в клетчатой юбке и так далее, и так далее…

Прохоров бережно вынимал вещь за вещью, губы у него по-прежнему были сухо сжаты, а выражение лица было таким, каким оно бывает у сладкоежки женщины, когда ей предстоит выбрать одну-единственную шоколадку из громадного шоколадного набора. Очень хороша шоколадка в форме дубового листа, привлекательна и та, что похожа на египетскую пирамиду, славненько лежит шоколадка-слоненок, шикарна шоколадка-трюфель, шоколадка-медаль. У женщины тускнеют глаза, губы делаются сосредоточенными, словно она идет по узкой жердочке над стремительным потоком.

Под газетой, на самом дне чемодана, лежали три пары новых туфель; каждый был вложен в целлофановый мешочек, между туфлями – два тюбика с кремом, черным и коричневым, железная щетка для чистки замшевых туфель и целые три щетки для туфель обыкновенных: жесткая, полужесткая и мягкая. Существовали, конечно, и бархатка для наведения глянца, рожок для надевания туфель и несколько металлических подковок с шурупами, которыми они привинчивались к каблукам, чтобы каблуки не сбивались на твердой дороге или асфальте.

Вынув все это из чемодана, Прохоров после неторопливого раздумья выбрал черные туфли с широким рантом, поднеся их к носу, понюхал приятный запах новой кожи, крема и клея, потом, смахнув туфли бархаткой, снял с них едва приметный слой пыли – какая пыль в чемодане! Потом, счастливо вздохнув, он стал выдавливать на правую туфлю черный крем из затейливого тюбика. Крем у Прохорова был лучших европейских фирм, щетки из отечественной щетины, бархатка была куплена в московском магазине «Обувь».

Прохоров обработал туфли жесткой щеткой, полюбовавшись, перешел на щетку средней жесткости; затем поласкал блестящую поверхность третьей, самой мягкой щеткой; губы у Прохорова сжались от радости и нежности к туфлям, брови страдальчески сошлись на переносице. Он в такт взмахам щетки покачивал головой, притопывал; он не успокоился до тех пор, пока на коже не осталось ни единого мутного пятнышка, пока обрез ранта не стал сверкать остро и лихо. Затем Прохоров за кончики взял московскую бархатку, такими легкими, слабыми движениями, какими, наверное, вынимают из часов тончайший волосок, начал придавать туфлям окончательный шик. Он лакировал кожу до тех пор, пока не увидел в туфле свой собственный подмигивающий глаз.

Через пять минут Прохоров закрыл чемодан, поставив его на место, надел новые клетчатые носки; туфли блестели хорошо, настырно, поверхность вовсе не походила на кожаную; туфли казались вылитыми из блестящего черного металла.

Он легко прошелся по пилипенковскому кабинету. Отлично! Когда сверкают туфли, плевать на то, что костюм сидит мешковато, галстук завязан неумело, густые волосы торчат на макушке, нос кончается примитивной нашлепкой. Он был готов своротить горы, опуститься на дно морское, взлететь под облака… «Я вот что сделаю! – подумал капитан Прохоров. – Я пойду сейчас к Анне Лукьяненок!»

Но, прежде чем выйти из кабинета, он подумал: «Если Столетов и Заварзин дрались на озере Круглом, моя версия – тьфу и растереть! Но он врет, этот славный мужичонка…»

4

Славный мужичонка Никита Суворов не ошибся, говоря, что скоро ливанет сильный дождь…

Когда Прохоров вышел из дому, одна черно-синяя туча уже застилала солнце, две другие прибивались к нему острыми краями, четвертая туча поднималась из-за Оби. Река казалась рябой, как курица, ветер на плесе то и дело взвихривал белые продольные полосы, гром погуживал, на небо между тучами было трудно глядеть – такое было яркое, ослепительно голубое. У собаки, торопливо бежавшей вдоль улицы, столбом стоял пушистый хвост.

Прохоров весело шел по деревянному тротуару, наступал блестящими туфлями на сосновый дощаник, поскрипывал туфлями с приятностью. Бодрый, свежий, помолодевший, он не без игривости думал о визите к разбитной бабенке, по слухам любвеобильной, хотя Пилипенко рассказывал и о таком: из дверей дома Анны Лукьяненок сначала вылетали мужская шапка, за ней – пальто, потом ошпаренно выбегал хозяин летающих вещей. По сведениям Пилипенко, вдова «одевалась не хуже учительши», у нее, сообщил Пилипенко, три демисезонных пальто и два зимних.

Следуя своей давней привычке, Прохоров искал дом вдовы не по названию улицы и номеру, а по одним ему ведомым признакам.

Прохоров подошел к дому, который явно мог быть домом Анны Лукьяненок. Здесь ни огорода, ни сараюшек не было, крыльцо выходило не во двор, а прямо на улицу, что и позволило инспектору Пилипенко наблюдать полет мужской шапки. Номер дом имел 13, что тоже свидетельствовало о проживании в данном доме веселой Анны Лукьяненок, не страдающей суевериями. Какие уж тут суеверия, если на окнах нет ни занавесок, ни гераний, ни завалящего цветочного горшочка, а лежит по-цыгански пестрый головной платок!

Крыльцо дома выступало в сторону улицы далеко, нагло, словно бросало вызов деревне, всему белому свету. Окна у дома были не большие, не маленькие, сам дом не старый и не новый, крыша была не деревянная и не железная, а шиферная. Была у дома и одна особенность – на бревнах расплывалось такое свежее пятно, словно их чем-то скоблили. Это был след дегтя, которым ревнивые бабы три месяца назад вымазали стену дома – ворот-то не было!

Прохоров вошел в крохотные сенцы, уловив звуки жизни, постучал в дощатую дверь.

– Войдите!

Он ошалело остановился у порога, так как прямо в глаза ему бросились белые ноги, обнаженные юбкой значительно выше колен. На Анне Лукьяненок была знаменитая мини-юбка, которая и в столице коротка, а добравшись до такой деревни, как Сосновка, да попав на бедра Анны Лукьяненок, превратилась в повязку австралийца. Плечи же и грудь были туго обтянуты тесной шерстяной кофтой.

– Бывай здоров, следователь! – громко поздоровалась Анна и показала два ряда плотных зубов. – Хочешь квасу? Пей! Вон на столе…

На пустом столе действительно возвышалась четверть с квасом, рядом примостилась фарфоровая кружка с отломленным краем, и вообще в большой и единственной комнате дома все предметы, кроме монументальной русской печки и кровати, казались кривоватыми, надломленными: стул, например, был о трех ногах, у этажерки одна полка с пыльными книгами провалилась, голые подоконники просели и расщепились, пол перекосился так здорово, что Прохорову захотелось побежать по наклонной плоскости. Но это не производило удручающего впечатления, наоборот, все казалось веселым вокруг хозяйки.

– Ошибаетесь, Анна Егоровна! – заботливо сказал Прохоров. – Я не следователь. Я оперативный работник.

– Один леший! – ответила Анна и повела плечами. – Мне что поп, что дьякон!

Было совершенно ясно, что Анна Лукьяненок – самая красивая женщина в Сосновке. Ее родители, видимо, недавно распрощались с теплой Украиной, где у женщин бывают вот такие рисованные брови, вот такой румянец на тугих щеках, вот такие женственные формы тела, такое торжество цветущей плоти и женского здоровья. Одним словом, вдова Анна Лукьяненок была такой, что капитан Прохоров, впав в риторику, подумал напыщенно: «Вот если взять Рубенса, добавить к нему фламандцев да разбавить все это Ренуаром…»

– Садись, оперативный работник! – услышал он веселый голос Анны Лукьяненок. – Садись вон на ту табуретовку…

Прохоров неторопливо прошел в комнату, попробовав на прочность табурет, сел на него и внимательно стал разглядывать Аннину кровать.

– Королевское ложе! – опять напыщенно сказал Прохоров. – На такой кровати, Анна Егоровна, можно играть в городки. Исключительно выдающаяся кровать!

Да, кровать не уступала в монументальности русской печке.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29