– Шумно у вас очень! – сочувственно сказал Прохоров монументальной воспитательнице. – А тут еще жарища… Не продохнешь!
– Шум у нас обыкновенный…
– Тогда до свиданьица! Желаю вам успехов в труде и личной жизни!
Раза два оглянувшись, Прохоров двинулся дальше по пыльной дороге, посмеиваясь над воспитательницей, похожей на курицу с растопыренными крыльями и очень взволнованной прохоровским появлением, хотя разговаривала с ним строго. «Дамочка-то является незамужней!» – думал он, вспоминая востренький взгляд, в котором так и кричало: «Незнакомый мужчина!»
Прохоров вышел на обский берег, подыскав удобное бревно, сел лицом к реке. Аккуратно сложенный пиджак он положил рядом, расстегнул на груди рубаху, но галстук не снял, подумав насмешливо: «Не могу же я представиться Людмиле Гасиловой, так сказать, в неглиже!» После этого Прохоров прислушался к себе и понял, что у него хорошее настроение, – было спокойно, иронично, отчего-то утишивалось лихорадочное состояние первых дней работы в Сосновке, и, как всегда, было совершенно непонятно, почему происходит это. Он по-хорошему улыбнулся, когда вспомнил утрешнее.
…Участковый Пилипенко, стоя посередине кабинета, держал нос высоко, сапоги сверкали, румянец лежал на щеках многослойными напластованиями, и все это было заслуженным, так как Пилипенко пять минут назад сообщил такое, что капитан Прохоров на несколько секунд перестал улыбаться. Потом Прохоров сел на кончик двухтумбового стола, сосредоточенно поболтав ногами, почувствовал вдохновение.
Он сказал:
– Найдите, мой родной, Аркадия Заварзина, возьмите подписку о невыезде и положите ее вот об это место стола…
Потом он снисходительно прищурился:
– Вольно, младший лейтенант! Можете отставить ногу и вытереть с ясного лба обильный пот… Спасибо! А может быть, сядете?
Когда участковый Пилипенко сел и улыбнулся знакомой улыбкой: «Болтай, болтай, капиташка, знаем мы вас как облупленных!», Прохоров еще раз одобрительно посмотрел на него, затем собрал на лбу морщины и дал душеньке полный разгул…
– Ах, ах, товарищ Пилипенко! – укоризненно сказал он. – Разве можно думать о вышестоящем начальстве: «Давай болтай, болтай – язык без костей!» О вышестоящем начальстве надо думать так: «Ой, не пропустить бы словцо, которое оно обронило!…» Вы согласны со мной, младший лейтенант Пилипенко?
– Так точно!
Бестия! Говорит «Так точно», а в коричневых глазах насмешка, губы растягиваются – охота хохотать, лицо с плаката «В сберкассе накопил – машину купил!» – по-молодому оживленно, так как думает обидное: «Ни хрена бы ты не сделал без меня, трепач!» Однако сидит на стуле строго, крепкий такой, здоровый, уверенный в том, что жизнь прекрасна и удивительна, и кожа на лице без единой морщинки, складочки, темного пятнышка.
– Стыдно, молодой человек, не уважать старших! – ласково продолжал Прохоров. – Признаю: вы накололи технорука Петухова, но ведь и Прохоров не дремал! Мне уже известно, почему Евгений Столетов вырезал из книг и журналов негров! А! Обомлели!
Пилипенко если не обомлел, то, по крайней мере, удивился – перестал насмешливо улыбаться и нагло скрипеть новенькой портупеей. «Какие негры? Кто вырезал?» – сказали его ореховые глаза, плакатные брови. Потом Пилипенко умудрился в сидячем положении сделать руки по швам – прикоснулся ладонями к коленям.
– Разрешите вас поздравить, товарищ капитан!
Прохорову сделалось совсем весело. Он бросил взгляд в распахнутое окно – голубеет река, покосился на свои туфли – блестят, перевел взгляд на раскладушку – отлично застелена. И сам Прохоров очень понравился себе… Вот сидит перед молодым офицером умудренный опытом и обремененный годами старший товарищ, чуждый сопливой сентиментальности, строгий, но справедливый, учит его уму-разуму. Насмешливые глаза капитана Прохорова полны отцовской нежности, которую приходится скрывать под маской суровости, губы у капитана Прохорова…
– Столетов был хороший парень, но психический, – тоном рапорта произнес Пилипенко. – Когда он еще был живой, я ему сказал, что не уважаю таких, как он…
Прохоров слез со стола:
– А почему же?
– Он тоже переспал с гражданкой Лукьяненок! Убивался по Гасиловой, а переспал с Лукьяненок… Аморалочка?
Прохоров обозлился:
– Вы-то откуда знаете?
– К Лукьяненок зря не ходят!
Младший лейтенант Пилипенко, предполагаемый ученик капитана Прохорова, блестящей струйкой взвился со стула, задрав подбородок, посмотрел на областное начальство насмешливо.
– Разрешите выполнять задание, товарищ капитан?
– Выполняйте, черт… Простите, Пилипенко!
– Пустяки, товарищ капитан!
Дальнейшее было традиционным: ни разу не оглянувшись, забыв о Прохорове, участковый вызывающе прогрохотал половицами сеней и ступеньками крыльца, пошел по деревянному тротуару свечечкой, с такой презрительной спиной, которая говорила: «Плевали мы на вас! Мы свое дело знаем туго!»
– Какой пышный!
После этих слов Прохоров еще немножко постоял у окна, дождавшись, когда Пилипенко завернет за угол, вышел на крыльцо сам и снова остановился: снимать пиджак или не снимать, идти в галстуке или без галстука?
…И вот пиджак лежал рядом, галстук был свободно распущен, сам Прохоров, оказывается, находился в хорошем настроении – сидел на бревне, лениво отмахивался от большой настырной мухи, а думал о том, что давно не видался с рекой… Капитан Прохоров родился в такой же обской деревне, как Сосновка, ему было скучно, когда мимо городского окна текла не Обь, а темная, быстрая и беспокойная Ромь. Что-то в ней было суетное, куда-то она все торопилась, постоянно все-таки опаздывала; берега у Роми тоже не отличались величественностью – то под правой рукой у реки жили яры, то под левой, то вообще было трудно понять, равнинная река Ромь или горная и чего ей, собственно, надо. Другое дело на Оби! Здесь только бросишь взгляд на берега, сразу понятно, где север, где юг, где ловятся нельмы и осетры, а где и захудалого чебака не вытащишь. На Оби спокойно, просто, хорошо дышится, мир кажется простым и приятным; можно думать и не думать, вспоминать и не вспоминать… Хорошая, очень хорошая река эта Обь!
Прохоров краешком уха услышал легкие шаги на дороге, скосив глаза, увидел белую фигуру девушки, движущейся сквозь волнистое марево. Белый цвет был ярок, насыщен, скрывал подробности фигуры, но общее впечатление было такое, точно приближается жданная неожиданность… Действительно, на фоне темных домов передвигалось нечто легкое, прозрачное, такое же зыбкое, как окружающее девушку марево. Белое платье, летучая походка, вздыбленные на затылке, как бы улетающие волосы.
Когда Людмила Гасилова еще приблизилась, Прохоров увидел, что на ней платье, которое сверху донизу застегивается на пуговицы; на ногах у нее были резиновые «вьетнамки», через правую руку перекинуто громадное махровое полотенце, а в левой руке она несла синюю пластмассовую сумку, состоящую из крупных ячеек. Дно сумки тоже было плетеным, ручки – длинными; сумка вовсе не предназначалась для переноски купальных принадлежностей – косынки, зеркала, губной помады и прочей пляжной премудрости. Синяя сумка была явно фруктовой; такую сумку, наполнив яблоками, удобно окунуть в воду или поставить под сильную струю воды из крана.
Еще через несколько секунд Прохоров отлично разглядел небольшое, слегка удлиненное, нежно-матовое лицо и тут же понял, что девушка по-настоящему красива, хотя у нее был чуточку тяжеловат подбородок, слишком выгнута линия лба, узковато поставлены глаза. Не портило Людмилу и то, что на лице не было умнейших, мудрых, добрых глаз отца Петра Петровича Гасилова, так как глаза у девушки были, видимо, материнские – серые, удлиненные и влажные.
Подойдя к песчаному срезу низкого берега, девушка неторопливо поставила на землю сумку для фруктов, плавно нагнувшись, достала из нее плед, постелила его на песок, потом, поразмышляв немного, бросила на плед дымчатые очки с крупными фиолетовыми стеклами, часы, еще какую-то мелочь; полотенце она положила на уголок пледа, и уж затем выпрямилась, потянулась, зевнула длинно и, видимо, сладко. Она, конечно, спиной ощущала прохоровские любопытные глаза, но вела себя так естественно и непринужденно, точно и не догадывалась о его присутствии. Тогда Прохоров весело подумал: «Пасется!»
Людмила стояла неподвижно, изогнувшись на фоне желтой реки, безмятежная и светлая, как небо. Так продолжалось минуты три, потом девушка сделала несколько быстрых, неуловимых движений, и платье плавно – легкое, тонкое – опустилось к ее ногам. «Эффектно!» – медленно подумал Прохоров и не сразу, а по частям, по раздельности ощущений почувствовал, как подступила к горлу тревожная боль; она, боль, подобралась толчками, как бы незаметно, и тут же сделалась тупой, ноющей. «Они должны были стать мужем и женой!» – подумал Прохоров. Только Женьке Столетову должны были принадлежать эти покатые плечи, эта невинная округлость рук, эти ноги, полные в икрах и сухие в круглом колене…
Людмила пошла к воде. И произошло странное: девушка повела себя так, словно не она входила в обскую воду, а, наоборот, обская вода по ее разрешению покорно обтекала ноги, бедра, локти, плечи. Девушка так шла по ровному дну, словно не заметила перемещения из одной стихии в другую, и вид у нее был такой, словно Людмила говорила: «Был воздух, теперь – вода. В чем же дело? Ах, какие пустяки!»
Было что-то бездумно-плавное, дремотное, растительное в ее движениях, в руках, слабо загребающих воду, в лице, которое даже не собиралось менять безмятежного выражения на выражение удовольствия; ей было все равно, куда плыть, солнце ей не мешало. Людмила плыла все дальше и дальше по слепящей желтой полоске, вскоре стала маячить в отдалении только красная купальная шапочка – то пропадая, то появляясь, – но это не вызывало беспокойства, так как и красная шапочка говорила: «Можно плыть, а можно и не плыть. Можно утонуть, а можно и не утонуть… В чем же дело? Ах, какие пустяки!»
– Пасется! – вслух произнес Прохоров и, прислушиваясь, повторил: – Пасется!
Прохоров вдруг рассмеялся тому, что резиновая шапочка Людмилы походила на поплавок удочки – девушку подхватил сильный обский стрежень и понес, то окуная, то вздымая на поверхность: казалось, что красный поплавок трогает очень осторожная, умная и опытная рыба.
– Собираетесь жениться на Гасиловой, товарищ Петухов? – спросил Прохоров у красной купальной шапочки. – Собираетесь жениться, а вот Пилипенко говорит…
– Посмотрим, посмотрим! – снова вслух сказал он. – Разберемся: кто Красная шапочка, а кто Серый волк!
И суетливо оглянулся – не слышит ли кто, как разговаривает сам с собой сорокапятилетний капитан уголовного розыска?
10
Безразличная к холодным капелькам воды, осыпавшим гладкую кожу, к деревне, глядевшей на нее окнами всех домов, ко всему белому свету, выходила из реки Людмила Гасилова. Постояла минуточку к солнцу лицом, затем повернулась к жарким лучам спиной, потом – боком, и опять это происходило так, словно не девушка подставляла тело солнцу, а само солнце спешило предоставить ей тепло. Сытно, счастливо, спокойно паслась девушка на солнце, воде, на земле, выбирала самую вкусную и питательную траву, и капитан Прохоров терпеливо пережидал ее жизнелюбие.
Девушка не свернула полотенце, когда кончила вытираться, а бросила, не глядя, в сумку, не надела очки-фильтры, а очки сами плавно сели на переносицу, не застегнула платье сверху донизу, а оно само сомкнулось вокруг нее, не пошла на верхотинку яра, а сам яр начал подставляться под ее безмятежные ноги. Зыбкая, длинная, она очень бережно несла себя от песчаной косы к яру; вся была чистенькая, нарядная, свежая, как двухлетний Петька Заварзин, а от больших очков казалась бы заграничной штучкой, если бы не фруктовая сумка – будь она неладна!
До Людмилы оставалось еще метров пятнадцать, но Прохоров уже начал глядеть на нее открыто, улыбаться так, точно смотрел на человека, которого давно знал, да вот забыл, кто он такой, когда же девушка подошла, оживленным голосом произнес:
– Здравствуйте, здравствуйте, Людмила Петровна! Простите меня! Ох, простите меня! Но как я мог поступить иначе? Ведь если в реке под названием Обь купается Афродита, то в ней – в реченьке-то – нет места капитану уголовного розыска Александру Матвеевичу Прохорову!… Искупаться ведь я хотел… Но увы! Увы! Суждены нам благие порывы… Это кто написал? Пушкин или Лермонтов? Впрочем, вполне возможно, что ни тот ни другой…
Паясничая, профессионально улыбаясь и мельком думая о том, что поступает несправедливо, заранее считая Людмилу причастной к гибели Евгения Столетова, капитан Прохоров уже набело, окончательно рассмотрел девушку, которая захотела обнимать загорелую шею человека, умеющего хорошо сидеть на стуле, и отвергла парня, умеющего ходить так, словно навстречу всегда дул холодный, тугой ветер.
– Здравствуйте, здравствуйте, Людмила Петровна! – повторял Прохоров, жадно осматривая девушку и улыбаясь тому, что на ее лице по-прежнему было написано безмятежное: «Вы – Прохоров, я – Гасилова. В чем же дело? Ах, какие пустяки!»
– Присаживайтесь, присаживайтесь, Людмила Петровна! В ногах, как говорится, правды нет, а я ужасный болтун… Я такой болтун, что через пять минут вы помрете от скуки… А день такой прекрасный, что просто ужас!
От нее пахло речной свежестью, у нее было и вблизи нежное, молодое, сероглазое, аккуратно вырезанное лицо, руки – округлые, с тонкими пальцами, с гладкой и тоже нежной кожей; она вся была такая молодая, такая чистая, такая благоуханная, что и день казался прохладней, и Обь голубела праздничней, и небо сияло над ней как бы хрустальное… «Женька, Женька! – тоскливо думал Прохоров. – Как же это так случилось, Женька Столетов?»
– Я, знаете ли, Людмила Петровна, всегда путаю Лермонтова с Пушкиным, а Пушкина с Лермонтовым.
Девушка сидела на бревне так же вольготно, как недавно сиживал в пилипенковском кабинете технорук Петухов, слушая Прохорова, слегка приподняла тонкую бровь, пальцами перебирала цепочку-браслет на руке.
– Я все-таки больше люблю Лермонтова, – без улыбки сказала Людмила и повернула синеватые белки глаз в сторону Прохорова. – Нет, серьезно!
Девушка произнесла всего несколько незначительных слов, но они были сказаны с такой простотой и непосредственностью, с такой интимной интонацией, что Прохоров почувствовал, как девушка начинает занимать в нем, Прохорове, такое же удобное место, какое занимает на сосновом бревне. «Вы, Прохоров, хороший, замечательный человек! Я, Людмила Гасилова, тоже хороший, замечательный человек! Так в чем дело? Ах, какие все это пустяки!» – сказали серые глаза девушки, и Прохоров невольно почувствовал, что действительно пустяки! Важно в мире только одно: сидеть на бревнышке и переживать конец медленной минуты, а что касается следующего мгновенья – ах, какие пустяки!
– Вы, наверное, романтическая, увлекающаяся натура, – шутливо сказал Прохоров. – Может быть, вы даже сами пишете стихи… Про темные ночи, широкий плащ и острый кынжал, как говорит мой друг из Еревана – замечательный майор Вано. Ах, каким вином он угощал меня!
Людмила негромко засмеялась, а Прохоров с новой силой почувствовал, какое у него хорошее настроение. Ему так легко и весело болтается, так много слов висит на кончике освобожденного языка, так легко думается и кажется, что на самом деле все пустяки!
– Жарко вот только… – пожаловался Прохоров. – Мой друг Вано не верит, что на Оби бывают душные южные дни. Он вообще забавный, этот Вано! Говорит: «В Армении есть все, на Оби – ничего!» – «Эх, Вано, – говорю я ему, – на Оби есть то, чего нет в Армении, и плюс то, что есть в Армении». Он отвечает: «Берем кынжал!…» Ну, вот вы смеетесь, Людмила Петровна, а мне не до веселья. Какой уж тут смех, Людмила Петровна, когда следователь Сорокин, разговаривая с вами, не догадался спросить, где вы находились в те минуты, когда трагически погиб Евгений Столетов? Это первый вопрос! А второй такой: не собирался ли Евгений в тот вечер повидаться с вами?
Людмила слегка нахмурила брови, вспоминающе покусала ровными зубами нижнюю губу, а Прохоров почувствовал желание закурить. Ей-богу, в его милицейской практике еще не встречался такой человек, как Людмила Гасилова, которая никак – ну никак! – не отреагировала на его иезуитский прием. Он-то думал, что очень ловко подвел под болтовню о несуществующем майоре Вано два страшных для девушки вопроса, а она только нахмурила брови да деловито примолкла.
– Мне надо все хорошенько вспомнить, – сказала Людмила. – Серьезно!… Ну вот! Вспомнила. До шести я была дома, потом пошла гулять… Часов до семи я гуляла, зашла домой, переоделась и отправилась… – Людмила спокойно улыбнулась. – Я отправилась на свидание с Петуховым… Серьезно. Что касается второго вопроса, то… Накануне я получила от Жени записку. Он просил о встрече…
Прохоров молчал. Ему казалось, что Людмила снова вернулась на кромку речного песка, встав лицом к Оби, сделала несколько ленивых, безмятежных движений, и платье опять упало к ее ногам… «Да, – утверждали серые глаза девушки, – между моим свиданием с Петуховым и смертью Столетова может существовать связь. Поэтому ничего я не хочу утаивать, буду говорить правду и только правду. В чем же дело? Ах, какие пустяки!»
– Вы ответили на записку?
– Нет! – подумав, сказала она. – Я еще раньше предупреждала Женю, что не буду отвечать…
Он замер, ожидая слова «серьезно», но девушка на этот раз не произнесла его. Она покачала головой и замолчала так естественно, как перестают шуметь деревья, когда затихает ветер; лицо у нее погрустнело. Людмила, наверное, вспоминала разговор с Евгением о письмах, видела, наверное, как Женька стоит перед ней, как молчит, как улыбается, как не верит в серьезность происходящего. Это было в те дни, когда происходило что-то серьезное между ним и Петром Петровичем Гасиловым, когда Женькины друзья-комсомольцы отчего-то словно осатанели, вся деревня наполнилась тайными шепотами, заговорщицкими встречами Столетова с друзьями, открытой ненавистью ребят к Гасилову…
– Вы разлюбили Женьку? – вдруг тихо спросил Прохоров.
Было около пяти часов, река от жары была сиреневой, лодки на воде казались не плывущими, а висящими в сиреневости; за спиной Прохорова, за домами, погукивала кукушка, а деревня казалась вымершей, пустой, как заколоченный дом; грустно было слушать кукушку, глядеть на сиреневую Обь, плывущую к северу, к Обской губе, к чертовой матери…
– Я не знаю, любила ли Женю вообще… – медленно сказала девушка. – Только я всегда чувствовала, что не выйду за него замуж…
Теперь Прохоров уже не боялся, что она произнесет слово «серьезно», ему был интересен процесс мышления Людмилы, и он громко покашлял, чтобы поторопить девушку.
– Я не могла быть его женой… Женщина чувствует, когда человек не может быть хорошим мужем…
Она трудно находила слова, ей самой, конечно, не все было понятно.
– Я вот так скажу: Женя любил слишком многое, чтобы быть хорошим мужем. Ему тоже было трудно со мной… Знаете, Женя не мог видеть, как я ем. Серьезно!
Инстинктивно убежденная в том, что существовала связь между нею и смертью Столетова, но не понимая уголовной опасности этой связи, Людмила по-прежнему была предельно правдивой, раскрывалась с такой жестокостью, что Прохоров не верил своим ушам… Бог ты мой, она еще продолжает!
– С Женей было тревожно, как перед грозой. Я никогда не знала, чего он хочет, всегда ждала неожиданного поступка… Да, да, он был неповторимым человеком, но это так трудно. Серьезно. Он укорял меня: «Людка, ты одинаковая, как маковинки в коробочке!» Перед встречей с Женей я всегда чувствовала беспокойство, усталость…
Людмила сделала паузу как раз в тот миг, когда Прохоров понял, чего ему не хватало – знакомства с матерью девушки! Ох, как было важно знать ту женщину, которая снабдила дочь серыми безмятежными глазами, ровной линией зубов!
– Я все надеялась, что Женя переменится. Однако ничего не менялось! Такие люди, как Женя, не меняются до последнего дня жизни. В чем он был постоянным, так это в непеременчивости… Папа говорит: «Такие люди, как Столетов, не должны умирать», но Жени нет… Нет Жени! Не будет он никогда купаться со мной в Оби…
Прохоров уже боялся глядеть в спокойные глаза девушки.
– Женя всегда далеко плавал, а однажды переплыл Обь… Я лежала на берегу, он подошел и сказал: «Людка, я теперь знаю, что самое опасное – середина!» Это он сказал для меня. Он всегда говорил, что я не плохая и не хорошая… Потом Женя признался: «На середине Оби я струсил! До тебя было столько же, сколько до противоположного берега… Брр! Страшно было на середине!»
Хотелось тихонечко завыть…
– А я сказала Жене: «Я ни капельки не боялась, что ты утонешь! Серьезно!» Тогда он засмеялся и сказал: «Я выжил только потому, что поплыл к противоположному берегу, а не к тебе». Эти слова я и тогда не поняла и теперь не понимаю. Я только чувствую, что в них много правды. Женя так любил меня, что иногда ему надо было уплывать… Теперь он уплыл навсегда… Больше не вернется…
Девушка замолкла, положила руки на колени, и они сделались беспомощными, невинными, девчоночьими; исчезли из поля зрения кольцо с зеленым камнем, браслет, красные ногти скучающей курортницы. Прохорову стало холодно на палящем солнце – если Людмила понимает саму себя, если знает о своей любви к Женьке, если в эту любовь осознанно помещает технорука Петухова…
– Надо немножко отдохнуть, – сказал Прохоров. – Помолчим, Людмила Петровна?
– Помолчим!
Прошло уже полчаса с тех пор, как Людмила присела на сосновое бревно, солнце еще чуточку скатилось к западу, река густела в сиреневом цвете, желтая полоска растворялась, но никаких существенных перемен в мире, оказывается, не произошло. По-прежнему было до одурения жарко, воздух звенел и дрожал, белые чайки в небе висели неподвижно. Людмила Гасилова сидела в прежней позе, сам капитан Прохоров тоже, оказывается, не очень переменился.
Настроение у него было достаточно хорошее, с самим собой он боролся успешно, за какие-то паршивые полчаса узнал от Людмилы в два раза больше, чем предполагал узнать, и перспективы на ближайшее будущее открывались блестящие.
– Людмила Петровна, – мягко сказал Прохоров, – четвертого марта Столетов был у вас дома и, кажется, крупно разговаривал с Петром Петровичем… Разговор длился примерно минут сорок, вы присутствовали при начале, а потом, наверное, подслушивали из соседней комнаты… Что тогда произошло? О чем шла речь?
Он терпеливо и добродушно, как кошка перед мышиной норой, наблюдал за Людмилой Гасиловой – она подняла голову, прищурившись, опять покусывала зубами нижнюю губу. Сначала было трудно понять, что чувствует девушка, затем Прохоров заметил, как сползла со щек легкая пленка грусти, зрачки прояснились.
– Я все расскажу! – ответила Людмила. – Верьте мне, Александр Матвеевич, я ничего не утаиваю! Серьезно.
Снова появилось в глазах выражение безмятежного жизнелюбия, естественности существования.
Прохоров неожиданно засмеялся.
– Я напрашиваюсь к вам в гости, Людмила Петровна! – заявил он. – Ваша мама уехала с домработницей за малиной, Петр Петрович катается. Вот вы мне и расскажете о происшествии на месте действия. Я не очень нахален, а, Людмила Петровна? Впрочем, мы все такие. Все-е-е мы такие – милицейские крючки. «Лучше один раз увидеть, чем десять раз услышать», – говорили не то греки, не то римляне, не то мой армянский друг Вано…
Он уже встал с бревна, уже затягивал узел галстука, уже чувствовал вдохновение:
– А вот Петр Петрович меня в гости не приглашает. Приходите в контору, говорит. У нас в конторе, говорит, спокойно, начальник лесопункта Сухов занят своим изобретательством, не помешает он нам, говорит…
Говоря все это, капитан Прохоров уже энергично шел впереди Людмилы Гасиловой, чувствовал такую жажду и способность к работе, что кружилась голова и сладко посасывало под ложечкой.
Он первым поднялся на верхотинку яра, не понимая, для чего делает это, внимательнейшим образом посмотрел на свои запылившиеся туфли, затем повернулся лицом к реке и две-три секунды стоял неподвижно, задавая себе такие вопросы, на которые никогда не сможет ответить… Что с ним произошло за эти короткие сорок минут? Почему именно разговор с Людмилой Гасиловой вернул ему рабочую форму? «Я все-таки похож на служебную овчарку, когда она берет след!» – насмешливо подумал Прохоров.
Он действительно чувствовал, как широко и радостно раздуваются ноздри, как он весь переполняется ощущением нужности бытия, здоровьем и силой, энергией и проницательностью. Он глядел на реку – нужная, славная, очень солидная река; заглянул в провал яра под ногами – необходимый, замечательный провал; поинтересовался Людмилой Гасиловой – целесообразная такая, цельная и улаженная…
Ну слава богу, слава богу!
11
«Ну слава богу, слава богу!»
Стараясь не расплескать ощущение радости, энергии, здоровья и силы, капитан Прохоров размашисто шагал впереди девушки; небольшой и худенький, делал крупные движения руками; преображенный, обнаруживал в деревенском неизменившемся мире новые качества, состояния, приметы. По-прежнему стоял жестокий зной – это был совсем другой зной; лежала в пыли знакомая пестрая свинья – это была новая свинья; на заборе сидел петух, молчал с опущенным от зноя гребнем – это был очень хитрый петух, так как догадался забраться повыше, где продувало ветерком с реки; они приближались к дому Гасиловых – это был не тот дом, мимо которого он проходил уже несколько раз. И капитан Прохоров был уже другим капитаном Прохоровым, так как вчерашний Прохоров только и подозревать мог, что скрывает высокий забор вокруг гасиловского особняка, а вот теперь без всякого удивления поглядывал на то, что предполагал увидеть…
На гектаре земли располагались огромный дом с просторным мезонином, финского вида остроконечный флигель, кирпичная баня, каменный гараж, парники, покрытые полиэтиленовой пленкой; зеленели дисциплинированные рядки карликовых фруктовых деревьев – сибирские сорта, – за ними шли грядки со всякой всячиной, среди них – кружевная, деревянной резьбы беседка.
Дом хороший! И флигель хороший!
Над двухметрововым бетонным фундаментом дома жирно блестели отборные кедровые бревна, шесть окон глядели с высоты фундамента, четыре окна – с высоты мезонина. Стены особняка ласково обнимали вьющиеся цветы, клумбы с еще более яркими цветами степенно шли вдоль песчаной дорожки, цветы свешивались из горшочков, подвешенных то к стене дома, то к стойкам резного крыльца, то просто к шестам, вбитым в землю. Флигель вонзался в небо готическим собором, воздушный, как бы неохотно стоял на своем зыбком, но тоже бетонном фундаменте; только два узких длинных окна прорезали стены флигеля, но окна были из цветного мозаичного стекла.
Что еще? Бетонный бассейн, устроенный в том месте двора, куда выходили окна, дверь и крыльцо флигеля. К бассейну вела деревянная ступенчатая дорожка – этак плавненько, покато спускалась она в зеленую воду бассейна… Прислушавшись, Прохоров уловил звон струи, шелест мотора, который вращал насос.
– Артезианская скважина? – деловито спросил Прохоров.
– Угу!
Они поднялись по кедровым ступенькам крыльца, ноги еще в прихожей утонули в ковре. Отсюда дверь вела в холл, освещенный двумя окнами, из холла три двери вели в другие комнаты, слева витками поднималась лестница, покрытая красным ковром. На стенах холла висели оленьи рога, на эстампах – целых три! – гарцевали разноцветные веселые кони.
– Сюда, пожалуйста! – пригласила Людмила.
Девушка не замечала барской роскоши холла, не понимала, в каком доме живет.
Ноги в резиновых «вьетнамках», испачканных прибрежным песком, с простотой неведения попирали дорогой ковер, глаза, не видя, скучно пробегали по стенам, отделанным березой, по хрустальным подвескам, не останавливались на паркетном полу, собранном из всех существующих сортов сибирских деревьев. А ведь в холле все было такое, что казалось невозможным в Сосновке. Кто собирал паркет? Где куплены бра? Откуда привезены ковры?
– Пойдемте в кабинет папы!
Девушка пошла вверх по витой лестнице, а Прохоров на секунду остановился, чтобы представить, как поднимался по этой же лестнице Столетов… Он увидел его коротконосое лицо, вертикальную складку на лбу. Что делал Женька, когда поднимался по винтовой лестнице? Усмехался, зло молчал или трещал без умолку?
– Вот здесь кабинет отца.
Они стояли в широком – с фонарем на потолке – коридоре, обшитом такими линкрустовыми листами, которыми обшиваются каюты на пароходах и купе вагонов; на линкрусте блестели выпуклые розовые цветы, и снова висел эстамп с лошадьми – на этот раз зелеными и черными, но очень веселыми.
– Папа любит лошадей! – тихо проговорила Людмила и задумчиво добавила: – Разговор папы с Женей происходил здесь. – Она показала на дверь кабинета. – Потом, когда папа попросил меня выйти, я стояла вот здесь…
Усмехнувшись уголками губ – вылитая Мона Лиза! – девушка открыла дверь в отцовский кабинет, жестом пригласив Прохорова входить, сказала:
– Папа иногда спит в кабинете… Вот на этом диване.
В кабинете мог спать не только Петр Петрович Гасилов, в нем можно было разместить отделение хорошо экипированных солдат, поставив каждому кровать да еще и оставив место для небольшой скорострельной пушки. Пушка охотно бы гляделась в окно, если можно было назвать окном стеклянную стену – виделась расплавленная снизившимся солнцем стремнина Оби, тоненькая полоска леса за рекой… Пол кабинета покрывал светлый ковер, в центре его, раззявив пасть, лежала медвежья шкура, а стены были просто-напросто затянуты серым атласом. Мебели было мало: средней величины стол, старинные часы с боем, кожаный диван, четыре шкафа с книгами, три голубых кожаных кресла…