Он сделал паузу оттого, что Соня Лунина, увлеченная происходящим, ничего не записывала, а только смотрела на него. Заметив Женькин взгляд, она смущенно улыбнулась и склонилась над протоколом.
– Бюро комсомольской организации, – неожиданно серьезно, как и было предусмотрено заранее, сказал Женька, – бюро комсомольской организации тоже не сразу пришло к пониманию происходящего. Мы чувствовали что-то неладное, удивлялись мастеру, почти не бывающему в лесосеке, но в чем дело, не понимали. Нам помогли декабрьские морозы.
В зале теперь было абсолютно тихо, угомонились даже чокеровщики Пашка и Витька.
– Вспомните, друзья, – простым, не ораторским тоном обратился Женька к собранию, – что во время морозов, спеша в тепло, каждый из нас за два часа до смены выполнял задание, хотя никто из нас, пардон, пуп не надрывал… Вот после этого мы и поняли, что Гасилов фокусник…
Женьке уже не нравилась та серьезность, с которой слушало его собрание, так как, по его мнению, расправу над Гасиловым надо было чинить в веселой, юмористической обстановке. Поэтому он снова смешно выкинул руку, голосом лектора Реутова, считающего необходимым иногда встряхивать слушателей остротой, пискливо выкрикнул:
– Спящие, проснитесь! Сейчас я использую мысль сосновского Капабланки, то есть уважаемого Бориса Маслова, который утверждает, что Остап Бендер, знающий более двухсот способов увода и отъема денег, бледнеет перед Гасиловым, умудряющимся иметь трижды упитанного тельца.
Теперь Женьке был интересен технорук Петухов, слушающий его речь спокойно, внимательно, но с таким лицом, на котором абсолютно ничего нельзя было прочесть, и Женька удивленно подумал: «А он верен себе!»
– Заключая эту короткую коллективную речь, – иронически продолжал Женька, – я хочу отдать должное будущему техноруку, но астроному по хобби Андрею Лузгину. – Он поднял вверх палец. – Гелио – это солнце. Так вот, по мысли товарища Лузгина, существует не только гелиоцентрическая система, но и гасиловоцентрическая система, система ничегонеделания. По крайней мере, на двести километров в округе нет второго такого человека!
– Исходя из вышеизложенного, я обращаюсь к вам, братцы, с призывом вынести решение с просьбой к райкому комсомола помочь нам в снятии с должности мастера товарища Гасилова… Я все сказал, пусть другой скажет лучше!
Под возгласы, аплодисменты и хохот Женька слез с трибуны, раскланиваясь с членами президиума, авторами коллективной речи, занял свое председательское место и оглушительно заорал на весь зал:
– Прошу не трепаться попусту, а высказываться с фанерки… Давай, давай! Кто там первый крикун?
Соня Лунина закончила свой рассказ, потрогав напоследок пальцами пуговицу на кофточке, нервно повела плечами; она была мужественна и терпелива, за ее скромной внешностью скрывался сильный характер, который угадывался далеко не сразу.
– Чем кончилось собрание, вы знаете, – сказала Соня, немного отдохнув. – Большинство комсомольцев проголосовало за предложение Жени… А по второму вопросу… – Она, не сдержавшись, улыбнулась. – Николая Локтева все-таки приняли в комсомол, хотя поначалу большинство было против. Но Николай Локтев хорошо работал, и поэтому слово взял Гена Попов. Он сказал, что Николая надо принять в комсомол. Я хорошо помню его последние забавные слова; «Мы не имеем права, товарищи, стоять на пути технического прогресса! Применение двух обыкновенных тазов для получения самогона вместо устаревшего змеевика свидетельствует о том, что Николай Локтев стремится не отставать от космического века. Поэтому я предлагаю все-таки принять его!» Взяв с Николая слово прекратить самогоноварение, его приняли в комсомол.
От буксира «В. Маяковский» на обском плесе оставались только разноцветные сигнальные огни, зажглись уже лампочки на маленьком дебаркадере, так как ночь на землю спускалась быстро, словно задергивали темную штору; туча, повисшая в зените, не увеличилась, а только потемнела, как и вода в Оби.
– У нас в организации было весело при Жене, – по-вечернему тихо сказала Соня. – Мы здорово работали, дурачились, выпускали смешную стенгазету «Точка, и ша»… Нам было хорошо! Такого уж теперь, наверное, не будет.
Темнело быстро, очень быстро; тот невидимый, что задергивал штору, старался не оставить ни единой щелочки, заботливо укутывал в черный бархат реку, небо, тайгу, деревню; на небе черный бархат прореживался звездами, деревня освещенными окнами накладывала заплаты, река разрезала оловянной полосой. Луна еще не поднялась, но уже над зубцами тайги появлялся тонкий росчерк ее будущего могущества.
Наблюдая за игрой света и теней, Прохоров думал о том, что жизнь до смешного неорганизованна и запутана, что самые элементарные вещи в ней, в жизни, становятся такими сложными, что порой кончаются катастрофами… Ах, жизнь, жизнь! Соня Лунина ходит по тропинкам за Женькой Столетовым, за Соней Луниной ходит влюбленный в нее Андрюшка Лузгин, к Анне Лукьяненок, которая не может жить без Столетова, бегает технорук Петухов, решивший жениться на Людмиле Гасиловой, столетовской возлюбленной.
– Это верно, что Евгений походил на молодого царя Петра? – неожиданно для самого себя спросил Прохоров.
– Очень походил! – после паузы ответила Соня. – Это первой заметила я, сказала Андрюшке Лузгину, а он – всем… Еще в школе, когда мы проходили Петровскую эпоху и Викентий Алексеевич принес на урок картину Серова. Я посмотрела и охнула: от меня, в глубине картины, с палкой в руках уходил Женя… – Голос Сони приглушился. – Это было после того, как я написала Жене записку…
Бог ты мой! Как все сплеталось в плотный клубок, как одно цеплялось за другое и как все сложнее и сложнее делалось прохоровское положение, так как вместо одной задачи перед ним возникало сто задач, требующих немедленного решения.
– Соня, а Соня, – с надеждой произнес Прохоров, – уж вы-то мне расскажете, что происходило на лесосеке двадцать второго мая? Какое выдающееся событие потрясло все основы?
Прохоров не успел досказать последние слова, как девушка, видимо, непроизвольно отодвинулась от него, поджала губы и опустила в землю взгляд.
Краешек луны уже показался над горизонтом.
11
Тракторист Борис Маслов пришел в девятом часу вечера сразу после работы: в брезентовой спецовке, кирзовых сапогах, за широким ремнем торчали истрепанные рукавицы; в светлых волосах Бориса зеленели сосновые хвоинки, пахло от него всеми таежными запахами, соляркой, брусничными листьями. Устало поздоровавшись с Прохоровым, он тяжело опустился на табуретку, руки сунул в карман.
Борис Маслов среди четырех неразлучных друзей считался самым спокойным, здравомыслящим, по-житейски мудрым, да и внешне все в этом парне вызывало доверие: невысокая фигура, прямые плечи, широкий лоб, крупные губы и выражение лица такое, какое бывает у людей, хорошо знающих, чем кончится сегодняшний день и чем начнется завтрашний.
– Я пришел к вам, Александр Матвеевич, – заговорил Борис, – хотя совсем не понимаю, что происходит… – Он поднял на Прохорова серые немигающие глаза. – Нам трудно понять, почему вы занимаетесь только Гасиловым, а Заварзин вас ни капельки не интересует…
Он вопросительно замолчал, и Прохоров подумал, что из таких парней, как Борис, со временем получаются директора заводов или знаменитые хирурги, способные одним своим появлением внушать больным веру в спасение; стремительный, импульсивный, эмоционально переполненный Женька Столетов был, несомненно, плохим шахматным партнером для Маслова.
– Откровенность за откровенность, Борис, – серьезно сказал Прохоров. – Я, естественно, не имею права рассказывать вам о ходе следствия, но между гибелью Евгения Столетова и мастером Гасиловым существует прямая связь. Поэтому для меня чрезвычайно ценно все то, что раскрывает их отношения. Каждая встреча, каждое слово, если хотите, каждый жест… Гасилов – это та печка, от которой я пляшу… Слушайте, Борис, да снимите к чертовой матери эту вашу брезентовую куртку! Будем заниматься каждый своим делом: я потеть от напряжения, слушая вас, а вы наслаждаться отдыхом…
Борис неторопливо снял куртку, аккуратно расправил ее, повесил на деревянную вешалку, вернувшись на место, закурил.
– Что вас интересует, Александр Матвеевич? Я готов ответить на любой вопрос, кроме…
Прохоров заулыбался, легкомысленно махнул рукой.
– Знаю, знаю…
– Тогда спрашивайте, Александр Матвеевич.
– Что произошло между Гасиловым, Столетовым и вами двадцать первого апреля, когда вы беседовали с мастером в конторе лесопункта?
В распахнутое настежь окно струился влажный речной ветер, отчетливо слышалось, как по Оби, мелодично поскрипывая уключинами, движется многовесельная лодка – это возвращались из Заречья с лодочной прогулки те самые молодые люди, которые поздними лунными вечерами грустили под стон неумелой, но трогательно-старательной гитары. Сейчас гитарист тоже, наверное, терзал струны, но музыка не слышалась.
Борис Маслов сказал:
– Мы пошли с Женькой к Гасилову по решению комсомольского бюро… Это была последняя попытка договориться с мастером, в которой я должен был играть роль арифмометра и огнетушителя… – Он помолчал. – Александр Матвеевич, вам, наверное, тоже кажется, что я самим богом создан для этих двух ролей… Когда-то я и сам думал так, но с Женькой мы дружили с первого класса и…
Борис тонко улыбнулся.
– Короче говоря, перед вами сидит Женька Столетов, подключенный к замедляющему реле… Вы видели, как я вешал куртку?
– Видел.
– Я каждое движение проделал в пять раз медленнее, чем это сделал бы Женька, – вот и вся разница… Вы понимаете, зачем я об этом говорю?
Прохоров сделал такое лицо, словно его сейчас больше всего интересовала скрипучая многовесельная лодка. «Дрянной мальчишка! – ворчливо подумал он о Борисе Маслове. – Кого это он держит за дурака? Самого капитана Прохорова?» Разве он, Прохоров, с самой первой встречи с друзьями погибшего тракториста не заметил, что Андрюшка Лузгин делает такой жест руками, словно хочет оттолкнуть от себя все бренное и ненужное (поза Евгения Столетова на школьной фотографии), что Генка Попов, взволнованный, ходит так, словно его подгоняет сильный ветер, что Соня Лунина иногда по-столетовски задирает подбородок, и даже забавный мужичонка Никита Суворов, сменщик Столетова, незаметно для самого себя по-Женькиному округляет хохочущий рот.
– Рассказывайте о беседе с Гасиловым, – досадливо попросил Прохоров.
– Мы поймали Гасилова в кабинете технорука Петухова… – неторопливо начал Маслов. – Они сидели на диване и разговаривали так тихо, что даже при открытой двери мы не слышали о чем… Увидев нас, Гасилов и Петухов повели себя так, как мы и предполагали: технорук поднялся, крепко и дружески пожав руку мастера, и, даже не поглядев на нас, изящной походочкой вышел из своего собственного кабинета, а мастер Гасилов… Мастер Гасилов за считанные секунды превратился в того самого Петра Петровича, которого хотелось ласково называть папой и каяться перед ним в самых мелких полупридуманных грехах… Одним словом, на диване сидел человек…
За месяц до происшествия
…в кабинете технорука Петухова на современном поролоновом диване сидел человек с отечески добрым, ласковым, доброжелательным, веселым лицом. Не говоря ни слова, он взял Женьку Столетова за руку, несильно потянув, посадил рядом с собой, а Борису Маслову показал место по другую сторону от себя. Пахло от Петра Петровича чем-то теплым и домашним, крупные складки упитанного лица источали уют и покой, в мягких сапогах, стоящих на дешевеньком коврике, было что-то такое, отчего вспоминалось детство, пресные калачи, сказочный свист зимнего ветра в печной трубе, ласковая тяжесть отцовской руки на взъерошенной голове. Сказками Андерсена, историями о том, как жили-поживали старик со старухой, как по щучьему веленью ходили ведра на тонких ножках, а печь плыла к царевне-красавице, – вот чем веяло от мастера Гасилова, ласково положившего руки на плечи Женьки Столетова и Борьки Маслова. Самый опытный физиономист, психолог с седой головой и мировой известностью не обнаружил бы в поведении Петра Петровича ни капельки фальши, ни грамма театральщины. «Эх, ребята, ребята! – говорили мудрые глаза мастера. – Вы даже не подозреваете, какой вы хороший, замечательный, какой славный народ! А как хороша жизнь, ребятушки! Боже, как она хороша, эта самая жизнь! Ну улыбнитесь, друзья мои, скажите Петру Петровичу, что хорошо жить на свете – сидеть на поролоновом диване, слушать апрельскую капель, думать о близкой весне…»
– Борька! – жалобно проговорил Евгений Столетов, согнувшись под тяжестью ласковой руки мастера. – Борька!
Напрасно! Сидел, присмирев, Борька Маслов, считающий себя способным играть роль огнетушителя и арифмометра, страдал от приступа любви и добра к Гасилову Женька Столетов, и не знали они, такие молодые и неопытные, что делать и говорить, если на плече дружески лежит рука человека, с которым ты начал борьбу. Однако жизнь – хорошая или плохая? – отсчитывала секунду за секундой, и, конечно, наступило время, когда Петр Петрович Гасилов с неохотой снял руки с плеч трактористов и кабинет превратился в обыкновенный кабинет, диван – в диван, репродукция с репинских «Бурлаков» – в обыкновенную дрянную репродукцию. Еще рука мастера, медленно соскользнув с Женькиного плеча, висела в воздухе, а Столетов уже стоял в центре кабинета, его маленький подбородок с заносчивой ямкой уже задрался, фигура была наклонена вперед так сильно, словно его в спину толкал плотный морской ветер.
– Петр Петрович, – волнуясь и торопясь, заговорил Столетов, – Петр Петрович, мы пришли к вам, чтобы… – Он по-детски приложил длинные руки к груди. – Я не верю, что люди не могут договориться. Если вы, Петр Петрович, поймете нас, а мы вас, все будет хорошо, все образуется… Петр Петрович, не надо, не улыбайтесь так, словно перед вами дети! Петр Петрович…
Женька ошибался: мастер не улыбался, а беззвучно и весело хохотал. То самое лицо, которое минутой раньше было по-отцовски ласковым и добрым, теперь буквально лучилось бесшабашным весельем: по всему было видно, что запальчивость и волнение Столетова мастер не может принять и никогда не примет всерьез, что к Женьке Столетову он по-прежнему относится с отцовской нежностью, а смеется оттого, что молодой тракторист ему нравится. По тому, как Гасилов смеялся, было ясно, что на человеческом языке не существует слов, которые могли бы вывести Гасилова из состояния добродушия и веселости, что ему действительно хорошо и счастливо жилось в эти секунды, – он, видимо, по-настоящему наслаждался отдыхом на мягком поролоновом диване, с радостью прислушивался к звону апрельской капели, у него наверное, счастливо пощипывало под сердцем, когда из форточки в кабинет врывался воздух, пахнущий прелыми листьями.
Женьке на секунду показалось, что он совершает кощунство, ведет себя как самый последний негодяй, когда с угрожающе поднятыми кулаками врывается в жизнь счастливого, не чувствующего за собой никакой вины человека. Женька ощутил такое, словно он разбойной безлунной ночью тайным лазом пробирается в дом безмятежно спящих людей.
– Петр Петрович, Петр Петрович! – потерянно шептал Женька. – Ведь нам надо обязательно поговорить…
Продолжая беззвучно и ласково смеяться, Петр Петрович лениво поднялся с дивана, крупный, похожий на потешного медведя, приученного показывать, как ребятишки воруют на огороде горох, мягко прошелся по кабинету – добрый отец, благожелательный наставник, опытный старший товарищ.
– Говорить, говорить, говорить, – задумчиво произнес он и встряхнул гривастой головой. – Боже мой, сколько мы говорим, сколько произносим лишних слов, а ведь все так просто и понятно… Евгений, Борис, вы еще так молоды, что еще верите в слова, в их силу и значение. Поверьте, друзья, моему опыту: слова редко помогают людям понять друг друга…
Он остановился, задумался, привычным движением заложил руки за спину; в его фигуре, позе, лице по-прежнему не было ничего такого, что могло бы вызвать протест, раздражение, желание противоречить; и крупность Гасилова, и его брыластые боксерьи щеки, и большая умная голова, и мудрые глаза – все вызывало симпатию. Стоял в центре кабинета немолодой уже человек, спокойно и доброжелательно размышлял о жизни, был прост и естествен, как апрельская торосистая Обь за окном, были ему чужды суетность, мелкость, житейская обыденность. С таким человеком трудно было разговаривать о хлыстах и трелевках, тракторах и погрузочных кранах, сдельных расценках и премиальной оплате.
– Слова, слова! – с легкой горечью продолжал Петр Петрович. – Мудрый сказал о них как о самой лучшей упаковке для правды и лжи. «Мысль изреченная есть ложь». Да вам ли рассказывать об этом, друзья мои!
В три могучих шага Петр Петрович Гасилов подошел к единственному окну петуховского кабинета, бросив на него мгновенный лихо-бесшабашный взгляд, одним-единственным ударом волосатого кулака выбил внутреннюю раму двойного окна, прислонил ее к стенке, вторым ударом распахнул летнюю раму. В кабинет ворвался клуб синего пара, одуряюще запахло талым снегом, черемуховой корой, льдистым запахом заторосившейся реки.
– Весна, друзья мои, весна! – дрогнувшим голосом сказал Гасилов, и Женька заметил, как молодо и жадно раздулись ноздри его прямого крупного носа. – Весна идет, друзья мои, а мы тратим время на слова, которым грош цена.
Казалось, что в дурно обставленный, разностильный, с претензиями на городской шик кабинет технорука Петухова по волнистой струе синего и зябкого ветра вплыл апрель; трижды тинькнула и, словно испугавшись саму себя, замолкла синица, опрометью метнулась с крыши кособокая сорока, профыркала крыльями большая стая повеселевших воробьев, загалдели на улице обрадованные оттепелью ребятишки – весна и вправду шаталась, захмелев от радости, по сосновским улицам и переулкам, развешивала по крышам сосульки, подгрызала сугробы, продувала до драгоценной голубизны торосы на реке; бродя по улицам и переулкам, захаживая в дома и нескромно заглядывая в окна, весна была как раз такой, каким сейчас видел Женька Столетов мастера Гасилова, – счастливой до одурения.
– Петр Петрович, Петр Петрович, – снова потерянно пробормотал Женька Столетов и сделал шаг к мастеру. «А чего, на самом деле, я хочу?» – с удивлением спросил он себя и огляделся с таким недоумением на лице, точно никогда в жизни не видел петуховского кабинета, Борьку Маслова, Петра Петровича Гасилова.
Чего, ну чего он хочет от жизни, Женька Столетов?! Зачем ему нужды тракторы и краны, электропилы и платформы, когда на самом деле на улице творит свое счастливое дело захмелевший от собственной радости апрель? К чему все это, если он может, сделав всего два шага вперед, взять за добрую теплую руку Петра Петровича Гасилова, заглядывая в его отечески добродушное лицо, сказать, что они пошутили – не было никакого комсомольского собрания, никто с рулеткой не ходил по лесосеке, не измерял расстояния трелевки и, наконец, никто – ни он, ни Борис Маслов – не собирается ни о чем разговаривать с Петром Петровичем… Апрель! Весна! Жениться поскорее на Людмиле Гасиловой, построить большой дом, родить детей, купить телескоп, теплыми вечерами кататься на жеребце Рогдае, чтобы возвращаться в Сосновку в те минуты, когда солнце садится и жеребец превращается в красного коня… Жить! Дышать, двигаться, спать, просыпаться, засыпать…
– А разговаривать мы все-таки будем! – неожиданно послышался скучный, занудный и отчего-то сдавленный голос Бориса Маслова. – Мы просто обязаны разговаривать… Разрешите!
Подчеркнуто занудным движением, с лицом постным, как понедельник, Борис Маслов подошел к окну, распахнутому Гасиловым, не обращая внимания на мастера и даже слегка потеснив его плечом, закрыл обе створки и таким же манером, то есть с брезгливым лицом и потухшими, сонными глазами, вернулся на прежнее место.
– Петр Петрович, – искоса глядя на дурацкую трехцветную люстру, подвешенную к высокому потолку, сказал Борис Маслов, – и вам и нам будет удобнее, если вы сядете…
Продолжая беззвучно смеяться, оставаясь прежним, Петр Петрович Гасилов с потешной торопливостью сел на первый попавшийся стул, повернувшись к Борису Маслову, положил на колени руки так, как это делает старательный ученик, собираясь слушать обожаемого учителя.
– Хорошо смеется тот, кто смеется последним, – тяжело двигая челюстями, словно их сдавливали, продолжал Маслов. – Вы смеетесь сейчас, товарищ Гасилов, вы умирали, говорят, от хохота, когда узнали о решении комсомольского собрания, и, если говорить откровенно, вам можно позавидовать. Не каждому дано сохранить такой заряд оптимизма в вашем возрасте.
На все возможные и невозможные ухищрения шел Борис Маслов, чтобы заставить мастера Гасилова хоть на мгновение сделаться серьезным, – и неестественно хмурил брови, и угрожающе перебирал в пальцах вынутую из кармана пачку хрустящих листков бумаги, и вольнодумно положил ногу на ногу, и лексикон употреблял канцелярско-бюрократичеекий, но с Петром Петровичем никаких благожелательных перемен не происходило – благодушествовал, беззвучно посмеивался, продолжал глядеть на Борьку обожающим взглядом: «Давай, давай, разговаривай, мой молодой, мой строгий и беспощадный судья, мой смешной и бог знает почему такой сердитый приятель…» И даже сейчас, даже после того, как Маслов все-таки заговорил, Гасилов оставался по-прежнему естественным, правдивым; опять в его позе, движениях, выражении лица невозможно было уловить фальши, разглядеть неискренности. Хороший, отличный, замечательный человек сидел на стуле, полный доброжелательной готовности слушать Бориса.
– Продолжайте, продолжайте! – проговорил этот человек с ожиданием и любопытством. – Продолжайте, Борис, я жду…
Женьке показалось, что Борька Маслов уменьшался в размерах, как пробитый шилом футбольный мяч. Почувствовав острую боль за друга, Женька инстинктивно сделал порывистое движение к нему, но остановился, так как почувствовал, что с ним происходит то же самое, что с Борисом, – гневное клокотание в груди утишивалось, голова сама собой опускалась, руки принимали покорное ученическое положение, шея – вот этого нельзя было и представить! – казалось, укорачивалась.
– Женя, Боря! – словно из-за толстой стены, из пространства другого измерения послышался голос Гасилова. – Говорите же, я жду…
Столетов и Маслов печально переглянулись. Они были молоды, неопытны, плохо знали жизнь, но вот сейчас поняли, что были с ног до головы опутаны и связаны тщательно скрываемой, глубоко затаенной, жестокой и несгибаемой волей Гасилова.
Сколько таких мальчишек, как они, видели его выпуклые глаза, сколько раз за десятки прожитых лет он в жестокой борьбе отстаивал свои «стада и поля», сколько раз ему приходилось намертво вцепляться в свой особняк и вороного жеребца Рогдая, в нежное и белое тело медленно стареющей жены! Перед такими ли людьми, как Женька и Борис, сиживал Гасилов под угрозой разоблачения, такими ли бумагами шелестели перед его носом! И как ему было не улыбаться, не хохотать беззвучно, когда этот щенок Борька Маслов цедил сквозь молодые, неизъеденные зубы: «Хорошо смеется тот, кто смеется последним!» Комариное жужжание, детский крик на лужайке – вот что происходило сейчас в петуховском кабинете.
При закрытом окне в кабинете нечем было дышать, густо и настырно пахло неизвестным гасиловским одеколоном, мягкие его сапоги попирали ковер с уверенностью и силой, в складках лица синеватой тенью залегла ликующая безнаказанность.
Борис Маслов поднялся, осторожно, точно боялся обронить, поднес к глазам листок бумаги, близоруко сощурившись, сказал:
– Десять последних дней мы занимались тем, что играли в бухгалтерию. Канцелярские счеты – вещь, оказывается, удобная, и мы довольно легко подсчитали, что на триста километров в округе существует только один мастер лесозаготовок, который за последние пять лет ежемесячно получает максимальные премиальные… Я еще раз прошу тебя, Женька, сесть и не махать руками…
Мастер Гасилов весело крутил головой, глаза блестели, на стуле он сидел так непрочно, как молодой шустрый воробей на электрическом проводе. Ему определенно нравилось, как нервничал Женька, доставлял удовольствие вымученный голос Маслова, и снова, черт побери, на всем его облике было крупно и ярко написано: «Ах, ребята, ребята, вы и не представляете, какая это хорошая штука – жизнь!»
Маслов продолжал:
– Опыт работы мастерских участков нашего леспромхоза и соседнего – Петровского – показал, что в течение круглого года ни один из них не может из месяца в месяц перевыполнять плановые задания. Распутица, двухметровой толщины снежные сугробы, поломки механизмов, невыходы рабочих на лесосеку из-за болезней – сто причин существует для того, чтобы хоть в одном месяце мастерский участок не смог перевыполнить, а то и выполнить план. С мастером Гасиловым этого никогда не случалось. Волшебство? Техническая гениальность?… Женька, я немедленной уйду, если ты не сядешь на место и не будешь вести себя нормально!
– Сижу. Молчу.
Через закрытое окно апрель все же настырно врывался в комнату. Ребятишки на улице уже не кричали, а вопили, грохоча и чихая, шел гусеничный трактор с плохо отрегулированным мотором, на клубном здании – будь он неладен! – сверхмощный динамик ревел во всю мощь о том, что «не кочегары мы, не плотники…».
– Из чего складывается задание комплексной бригады? – спросил самого себя Борис Маслов и вытянул руку, чтобы было удобнее загибать пальцы. – Из среднего объема хлыста на лесосеке, из среднего расстояния трелевки и, наконец, из количества рабочих дней, необходимых на трелевку в расчетный период. Правильно?
Гасилов утвердительно закивал.
– Совершенно правильно! – горячо подтвердил он и озабоченно почесал затылок. – Было бы, однако, неплохо, Борис, если бы вы к этим трем важным факторам добавили еще хорошую эстакаду и чистые трелевочные волоки… – Он спохватился. – Прошу простить меня, Борис, я прервал логический ход ваших размышлений.
– Вы не нарушили логический ход моей мысли, – по-мальчишески сердито ответил Маслов. – Этого сделать нельзя, так как мне осталось сказать всего несколько слов. В нашей комплексной бригаде вами, товарищ Гасилов, всегда занижен средний объем хлыста, преступно увеличено расстояние трелевки по сравнению с реально существующим и уменьшено количество рабочих дней за счет фиктивного времени на переходы из одной лесосеки в другую…
Мальчишки, они и на этот раз оказались в западне! Борис Маслов только начал говорить обличительные слова, как Петр Петрович Гасилов с хлопотливой готовностью выхватил из нагрудного кармана шариковую ручку, блокнот, развернув страницы, с огорченным и разгневанным лицом нацелился острием ручки на чистую бумагу. «Безобразие! Преступление! – было написано на всей массивной фигуре мастера. – Всех разоблачу, всех уволю… Боже, боже! Неужели все это может происходить на мастерском участке, которым я руковожу?!» И в третий раз за все это время Женька Столетов мог бы поклясться, что в поведении Гасилова не было ничего театрального: он был правдив и только правдив.
Побледнев от напряжения, Борис Маслов тихо продолжал:
– Все эти преступления совершаются для того, чтобы вы, товарищ Гасилов, всегда получали предельно крупные премиальные. Это раз! Во-вторых, обман и махинации вам нужны для того, чтобы не тратить никаких усилий на руководство участком… Каждый мальчишка в поселке знает, что больше трех часов в день вы на лесосеке не проводите. Вы сознательно тормозите производительность труда на своем участке. Вы умело это делаете, вы прекрасно знаете, что о таких ловкачах не раз предупреждала партия…
Петр Петрович Гасилов старательно писал. Как только Борис замолчал, шариковая ручка повисла в воздухе, Петр Петрович поднял голову, укоризненно покачав головой, нетерпеливо проговорил:
– Продолжайте, продолжайте, Борис! Вы и представить не можете, какими ценными фактами вооружаете меня… Эх, Притыкин, Притыкин! Сколько раз я говорил тебе…
После этого и произошла катастрофа; с перекошенными губами, бледным дергающимся лицом Женька Столетов вскочил со стула, размахивая руками, бросился к Гасилову и не закричал, а сдавленным до боли в горле шепотом проговорил:
– Подлец! Негодяй! Подлец!
Наконец-то, наконец на лице мастера Гасилова появилась неискренняя, фальшивая, театрально-ослепительная улыбка; мастер лесозаготовок улыбался так, как, наверное, улыбается нетерпеливый охотник, когда слышит долгожданные звуки рожков, которыми загоняют зверя в смертельное кольцо. Гасилов четкими привычными движениями спрятал блокнот и ручку, застегнул какую-то пуговицу на теплой стеганой куртке, с рассеянным и отсутствующим видом поднялся со стула. Неизвестно для чего Гасилов подошел к письменному столу технорука, подумав, закрыл тяжелой крышкой медную чернильницу, а потом с озабоченным и деловитым видом вышел из кабинета, притворив дверь за собой так плотно и окончательно, словно в комнате никого не оставалось.
– Борька! – потерянно прошептал Женька Столетов. – Я не хотел тебе мешать, Борька…
– Да ты мне не помешал, – ответил Маслов. – Ты просто избавил меня от сотни ненужных слов.
Прохоров удобно сидел на кончике письменного стола, Борис Маслов смотрел на сверкающий ботинок капитана уголовного розыска, сам Прохоров, в свою очередь, глядел в окно, и это было как раз такое состояние, в котором и должны были находиться они после того, как Маслов кончил рассказывать. Несколько спокойных минут они молчали, затем Прохоров спустился со стола, подмигнув Маслову, неожиданно весело спросил: